https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-80/
— Тьфу, бестолочь! Толмачить, значит, надо побойчее — без запинки. Может, ты по-своему, по-казахски, чешешь, как районный оратур. А вот по-русски у тебя шиворот-навыворот выходит. Беда мне с тобой, Ералла! — сокрушенно вздохнув, сказал Кенка.
— А твой по казахский язык ни шута не знай наша. Твой по казахский язык какой тратур-оратур? А? — подкусил в свою очередь и Кенку находчивый Ералла.
— По-казахски я ни туды ни сюды. Не ученый я до сих пор по-казахски был, потому что до тебя совсем ни бельмеса не калякал. А пропаганду на хуторе нам с тобой разную говорить надо по-русски. Правильно, друг-тамыр?
— Друс — правильно,— живо согласился Ералла.— Давай твоя работай по русский язык на хутор. Наша по казахский родной язык работаем — аулом. Джаксы — хорошо?
— Вот это ты правильно придумал. Тут у тебя ловко сварил котелок,— похвально откликнулся Кенка, щелкая по наголо выбритой, круглой, как арбуз, голове Ерал-лы.— Правильно. Я буду агитировать наших мужиков на хуторе по-русски. А ты валяй тарабань у себя в орде по-казахски. Давай в соревнование войдем обратно, как на бороньбе. Кто больше заагитирует в нашу артель: я — русских или ты — разных казахов. Ударили по рукам? Согласен?
— Давай бей наша! — сказал Ералла, протягивая Кенке свою ладошку, и опять засмеялся, обнажив мелкие, жемчужные зубы.
И ребята, ударив по рукам, довольные и счастливые сговором, вновь засверкали пятками, взапуски пустившись по пыльной степной дороге.
Кенка на бегу говорил Ералле:
— Если я начну агитировать, ты воды в рот набери — помалкивай. А то брякнешь не то слово, кусай потом себя за лопатки! Уговор — дороже денег, товарищ! Я оратур — в хуторе. Ты — в своем ауле. Правильно?
— Друс, друс,— лихо кивая в ответ бритой головой, подтверждал Ералла, ходко работая босыми ногами.
Около кооперативной лавки они наткнулись на дедушку Конотопа. Был полуденный час. На дверях лавки висел замок. И старик дремал в ожидании продавца Аристарха Бутяшкина, сидя на нижней ступеньке крылечка. Очнувшись при приближении ребят, Конотоп удивленно посмотрел на них и приободрился.
— Здравствуй, дедка! — ласково поздоровался с Ко-нотопом Кенка.
— Аман, ата! — повторил за ним по-казахски Ералла, приветствуя деда.
— Милости просим, милости просим, орлы! Подсаживайтесь рядком — поговорим ладком,— сказал в ответ Конотоп тоже добрым, ласковым тоном.
— Нам рассиживаться, дедунюшка, недосуг. Нас на полевом стане народ ждет с солью, с постромками,— сказал Кенка, все же присаживаясь на приступку крыльца по одну сторону Конотопа, а Ералла присел по другую.
— Ну, сказывайте, как живется-можется, артельщики! — охотно первым завел с ребятишками разговор Конотоп.
— А живем мы, дедуня, на все двести! Отсеялись вовремя. Хлеба у нас — камыш камышом. А густые — мышь не пролезет. Ох и урожай же будет в нашей артели — засыпься! Старые люди говорят, по сто пудов с га брякнет,— живо, взахлеб затараторил Кенка.
Ералла, поджав губы, помалкивал, посверкивая темными, как ночь, глазами. Ему тоже явно не терпелось вставить доброе слово про свою артель, про хорошую их пшеницу. Но он помнил об уговоре с русским другом и скрепя сердце держал свое слово.
А Кенка продолжал тараторить:
- У нас артельщики — народ дружный. Никто ни на кого не в обиде. Один за всех, все за одного, потому что это тебе не кулаки какие-нибудь разные, дедуня. У нас — сплошь одна пролетарская нация. И ты зря, дедуня, с чертовым кулачьем связался! — выпалил Кенка.
- С кулаками-то я развязался, сынок. Я теперь — казак вольный! — сказал Конотоп.
- А какая тебе воля в единоличных без сознания жить? - наступал на деда Кепка.— Скоро вся беднейшая нации валом в нашу артель повалит. Может, нам и принимать всех некуда будет. А которые пораньше заявление подать успеют, те — пожалуйста!
-И меня бы приняли? — сомнительно покосившись на агитатора, спросил Конотоп.
Успеешь загодя попроситься хорошенько, и тебя запишут. Это факт, дедуня. Честное комсомольское...
А какую должность у вас мне, старику, дадут? — осторожно поинтересовался Конотоп.
- А — любую. Хошь — в сторожа на гумно, хошь — в подводчики.
— И в подводчики?
- И в подводчики, раз ты старик потому что...
— В подводчики — это бы хорошо. Я кучерить сызмальства люблю. У меня покойный родитель, царство ему небесное, ямщину гонял. Так на облучке и замерз на святках. Заблудился в степи в страшенную бурю.
— Ну у нас в бурю тебя никуда не пошлют. Не пу-жайся. Пиши заявление Роману,— запальчиво, с места в карьер сказал, наседая на Конотопа, Кенка.
— Вот беда-то мне с вами, орлы. Да ведь я неграмотный,— ответил встрепенувшийся Конотоп.
— У-у, нашел о чем горевать, дедунюшка! А мы что — не писаря тебе? Я далее Ераллу вот и то русской азбуке научил. Говорить он по-русски не шибко ишо наторел, а печатные буквы назубок вызубрил... Заявление в артель написать — это нам раз плюнуть. Ералла, давай карандаш! — властно прикрикнул на приятеля Кенка, доставая из-под козырька своей затасканной фу-ражонки вчетверо свернутые листочки линованной в клетку тетрадной бумаги.
Ералла с расторопной услужливостью сунул в руки Кенки крошечный карандашный огрызок, присел возле своего сверстника на корточки и стал следить за неторопливым движением Кенкиной руки.
Не так, правда, скоро, как грозился, и не с'овсем складно, как полагалось бы писать настоящему писарю, но заявление для Конотопа Кенка все же состряпал. Потом, когда Кенка торжественно, с выражением прочитал это заявление вслух, старик взял у него листок, близоруко присмотрелся к косым строчкам детского Кенкиного почерка, точно проверяя, так ли все тут было написано, как читал Кенка, а затем сунул листок под себя и сказал недоуменно глазевшим на него ребятишкам:
— На всяком прошении, чтобы толк был, маленько посидеть полагается. Примета такая.
С минуту все помолчали. Затем Конотоп, добыв из-под себя листок со своим заявлением, протянул его Кенке:
— Держи, орел. Передай в личные руки вашему председателю. А как там решат у вас, дайте знать. Да шибко-то не мешкайте.
— У-у, дедунюшка, мы с Ераллой в бригаду пулей слетаем. Как иноходцы! — сказал сияющий Кенка, торжествующе поглядывая на Ераллу.
— Ну, спаси вас Христос, орлята. Уговорили ведь меня, старика. Пойду подам весть старухе. Не знаю, то ли казнить она будет меня за вашу артель, то ли миловать. Ей ведь как взглянется. Она у меня такая — маленько с норовом...— сказал Конотоп, тяжело поднимаясь с крылечка.
— А ты, дедуня, и тем весть дай, которые с тобой от кулачья убежали. Мы с Ераллой заявление в нашу артель любому в кой миг напишем. Это нам с руки потому что,— предложил Кенка.
— Наша по казахский язык пошел, его — по рус-
ский язык,— не утерпев, вставил-таки свое слово и Ералла.
— Потолкуешь с вашими беглецами, дедуня? — не отставал Кенка от Конотопа.
— Выходит, придется потолковать. Выходит, придется...— подумав, сказал старик и побрел, так и не дождавшись продавца, к дому.
А к вечеру, воротясь на рысях с хутора в полевой стан, ребята вручили Роману в присутствии Фешки сразу три написанных Кенкиной рукой заявления о приеме в колхоз. Одно — от дедушки Конотопа. Второе — от середняка Кирилла Прахова. Третье — от Ивана Осипова.
— Вот это я понимаю — агитаторы! — сказал Ромам, кивая на ребят Фешке.— За такие дела хоть завтра же мх в комсомол из кандидатов принимай, а?!
Сильны! — подтвердила, не спуская сияющих лаз с ребятишек, Фешка.
Ночь.Подслеповатый Амисим все время увертывает фитиль лампы. По слоимо какая то неведомая сила тотчас же вытягивает фитиль из коронки, и багровый язык огня опять, начинает лихорадочно полыхать под десятили-нейным стеклом, озаряя прокуренный сумрак горницы.
Как тогда, Епифан Окатов сидит в переднем углу, неподвижный, сгорбившийся, с потемневшим лицом.Силантий Никулин подпирает косяк плечом и лениво, меланхолично оплевывает подсолнечной кожурой редкую козлиную бороденку.
Иннокентий стоит посреди комнаты. Френч на нем нараспашку. Слегка покачиваясь на носках, он вполоборота поворачивается к отцу и говорит приторно-ласковым голосом:
— Понимать это дело надо, дорогой мой папаша!
— Боже мой! Боже мой! — восклицает, скорбно вздыхая, Епифан Окатов. Затем, помедлив, он поднимает глаза на сына и злобно бросает: — Сначала ты, сынок, надел на меня суму, теперь до петли доводишь. Долго ты будешь меня казнить? Какую новую завтра для меня уготовишь голгофу?!
— Не понимаю,— цедит сквозь зубы Иннокентий.—
Диву даюсь, как это тебя не одурачивали петербургские прасолы. Удивляюсь, папаша!
— Нет, извиняй, сынок, меня ишо, слава богу, никто не дурачил. Все в свое время было наоборот. Я кой-кого в городе Петербурге дурачил. Все было наоборот!
— Тогда воображаю, папаша, с какими же ты оболтусами дела имел. Воображаю! — говорит Иннокентий все с тем же недобрым смешком и устало опускается на софу, вытягивая длинные ноги.
Анисим не отходит от лампы. Ему все чудится, что кто-то приоткрывает ставню, льнет ухом к окну, и он с подозрительной настороженностью поводит маленькой головой, чутко прислушивается к чему-то, не переставая в то же время ревниво поглядывать воспаленными глазами на фитиль жарко пылающей лампы.
Силантий Пикулин, стоя в притворе двери, старательно очищает рукой заплеванную подсолнечной кожурой бороду. Потом он снова подпирает косяк плечом и снова молча принимается щелкать подсолнухи. Он смотрит на всех присутствующих тупым, отчужденным взглядом человека, которому как будто бы нет никакого дела до всего того, что происходит здесь.
Тишина.Иннокентий, развалившись на софе, вяло жует папиросу и ломает на мелкие части пустой спичечный коробок. Стараясь сохранить спокойствие, он говорит глухим, бесстрастным голосом:
— Все вы плохо понимаете создавшуюся обстановку. Вот не будь здесь меня, вас бы давно раздавили на мелкие части, как давлю я этот спичечный коробок! — И вдруг, вскочив на ноги, театрально заложив руку за борт наспех застегнутого на все пуговицы френча, он останавливается посреди комнаты и, уставившись на Силантия Пикулина, продолжает: — Нет, шалишь! Пусть сначала раздавят вас на моих глазах. А я не таковский. Меня голыми руками не скоро возьмешь. Я за здорово живешь им в руки не дамся... А все из-за вас, оболтусов,— черт связал меня с вами. Дурак на дураке. Трус на трусе. В Соловки, на остров Мадагаскар всех вас надо сослать прямым сообщением! И вы дождетесь такого прекрасного для вас момента — сошлют. Советская власть не дура. Ликвидирует вас как класс, и бабки с кону!.. Удивительное дело: им одно говоришь, а они поперек боронят! Ну-с, тогда пеняйте на себя! Я за всех вас тогда на данном этапе не ответчик!
Силантий Пикулин, отряхнувшись от подсолнечной кожуры, вдруг кидается от дверей к Иннокентию, начинает горячо бормотать полушепотом, клятвенно скрестив на груди волосатые руки:
— Мы же тебя, Епифаныч, как атамана слухаемся. Как полководца в бою. Мы ж за тобой — слово скажи — и в огонь и в воду! Прикажи мне, кого там надо руками передушить — передушу, не дрогну. Зря ты всех нас под Одну гребенку стрижешь. Обидно мне, Епифаныч!
Трусы вы все. Трусы,— цедит сквозь зубы и брезгливо морщится Иннокентий.
Богом клянусь — в огонь и в воду за тебя пойду! повторяет Силантий Пикулин, осеняя себя размашистым крестным знамением.
- А мне надоело, сынок, притворяться,— скрипит из угла подавленный голос Епифана Окатова.— Душевно, как на духу, говорю: надоело. Не в мои годы в тиятры эти играть.. Я обессилел и обездолел. Не по моим плечам тяжкое сие бремя...
А я все надеялся, что ты хоть на старости лет поумнеешь, папаша. Нет, далеко, видать, тебе до Луки Лукича Боброва. Вот мужик — палач палачом! Этот меня бы Советской власти, как родимый отец, не предал. А с нами выхода нет.. С нами, слюнтяями, одна дорога — на Солонки! говорит Иннокентий, тупо уставившись в
крашенный охрой пол.И опять мертвая, могильная тишина начинает томить всех присутствующих в этом доме.Иннокентий тоже молчит. Он отлично знает, что люди эти, в том числе и его отец, у него в руках, что никто из них не посмеет ослушаться его воли. Но ему Претит их трусость и нерешительность, и он презирает открыто всех их за это.
Все долго молчат, хотя все хорошо знают, зачем тайно собрались они по приказу Иннокентия в этом глухом, как могильный склеп, доме.
В смежной с горницей комнате бьют двенадцать раз старые, точно охрипшие от дряхлости часы.
— Добротные были когда-то часы,— словно размышляя сам с собой вслух, задумчиво говорит Епифан Окатов.— Полугодовой завод. Пятифунтовый маятник с позолотой. Я купил их на Ирбитской ярмарке у екатеринбургского купца в одна тысяча девятьсот тринадцатом году за сорок пять рублей ассигнациями.
— А ассигнации-то были фальшивые, папаша,— напоминает в тон родителю Иннокентий.
— Все может быть, сынок,— равнодушно соглашается Епифан Окатов.
Потом, после затяжной паузы, Иннокентий, будто очнувшись, подав знак пальцем Силантию, подзывает его к себе.
Силантий Пикулин, подтрусив к Иннокентию, садится с ним рядом на краешек софы. Они долго, отрывисто о чем-то перешептываются меж собой.
Наконец Иннокентий раздраженно вслух переспрашивает:
— Сколько?
— Десять червонцев посулил, не считая, конешно, кобылы. А кобыла справная — в теле.
— Не сулить, а в руки дать было надо.
— Отдам. За мной не пропадет. Коня завтра же получит. Червонцы — как дело сделает. Так договорились.
— Не подведет?
— Бог знает... Клятву перед киотом дал. Все-таки как-никак — звонарь, служитель культа!
Потратив впустую целый день на хуторе, Фешка так ничего толком и не добилась от остальных мужиков, отколовшихся от «Сотрудника революции», которых пыталась она уговорить подать заявление о приеме их в «Интернационал».
Фешка возвращалась под вечер на стан не солоно хлебавши, втайне дивясь и немного даже завидуя удивительным успехам Кенки и Ераллы, сагитировавших на хуторе трех новых членов артели.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85