https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-funkciey-bide/
По его словам, отпущен он был досрочно из-за ревматизма ног.
После возвращения с военной службы выглядел Иннокентий еще стройнее, собранней, выше, и бойкие хуторские девки на выданье заглядывались на него. В синих кавалерийских галифе, в добротном, ладно сидевшем на нем каштановом френче, в малиновой фуражке, заломленной на висок, он выглядел молодцом.
По случаю неожиданного возвращения Иннокентия в доме Куликовых зашумела пирушка. Продавец Аристарх Бутяшкин танцевал с женой Лушей тустеп. А Епи-фан Окатов напялил на себя вышитую по вороту гарусом косоворотку, старинные прасольские сапоги с гамбургскими передами, и глаза его засветились былым огнем, озорным и ехидным. Не по годам подвижной и деятель-ный, он торжественно обносил гостей водкой, разливал по граненым бокалам пиво и то и дело твердил:
— А сынок-то у меня, Иннокентий Епифанович, видите — картинка.
Иннокентий не пил. Засунув руки в карманы галифе, он важно бродил по хутору, приглядывался к девкам, держал голову гордо и строго. Столкнувшись около Совета с группой односельчан, Иннокентий сразу же бойко и ловко вступил в разговор о колхозе. Прислушиваясь к шумному спору мужиков о колхозном труде, Иннокентий сказал, небрежно играя черемуховой веткой:
— Ну, от карликовых колхозов, дорогие сограждане, пользы мало. Против карликовых колхозов вся наша партия и рабочий класс. Мы не против колхозов. Наоборот. Нам нужны настоящие коллективные хозяйства — в них вся сила. А что вот, к примеру, колхоз «Интернационал»?
Ну какой это колхоз? Колхоз без трактора! Да разве это не насмешка над нашей Советской властью?
— Факт! — подтвердил Филарет Нашатырь.— Не колхоз — умора. У них на первой борозде кони попадали.
— У Игната Бурлакова кобыленка уже сдыхает. А до колхоза какой ишо конь-то был! — подал голос Силантий Пикулин.
— Вот видите, дорогие сограждане, какой толк из карликового колхоза,— сказал Иннокентий Окатов.— Какой же это, с позволения сказать, коллективный сектор, если в нем ни тягла, ни машин...
— Ну, они при машине. Сеялку заимели. Всю Европу перепашут! — издевательски хихикнул Силантий Пикулин.
— Факт! Обыкновенное дело! — подтвердил Филарет Нашатырь.
— Да, дорогие сограждане. Подобные карликовые артели — позор для нашей Советской власти,— заключил Иннокентий, уходя от ошеломленных мужиков.
Силантий Пикулин, провожая глазами рослую и статную фигуру Иннокентия, сказал:
— Слыхали! Умные речи человек говорит. Это тебе не Ромке с Аблайкой чета!
— Факт,— подтвердил Нашатырь.
У этого башка на плечах. Он, брат, все насквозь видит. Недаром Красную Армию досрочно прошел. Нам только покрепче за него обеими руками держаться надо,— продолжал Силантий Пикулин.
Линка сидит у раскрытого окна и переписывает наряды работ по бригаде Аблая. Увидев ее, Иннокентий замедляет шаг, останавливается и, молодцевато стукнув каблуками, виновато улыбаясь, говорит:
— Извиняйте, ежели помешал...
Слегка запрокинув голову, Линка внимательно смотрит на Иннокентия.
— Нет, отчего же? Пожалуйста,— говорит она с едва уловимой улыбкой.
Ловко перепрыгнув через обветшалую изгородь палисадника, Иннокентий подходит бравым шагом к окну и, проткнув Линке руку, вполголоса называет свое имя. Небрежно облокотясь на резной наличник и еще небрежнее играя черемуховой веткой, он говорит:
— Могила. Тошная жизнь для культурного человека в данной местности. Вернувшись из рядов Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я увидел: все здесь — как было. Все по старинке. Глухо. Темно. Бескультурно. И как же вы, извиняйте, выносите данную жизнь?
Линка вздыхает, слабо улыбаясь в ответ.В степи за хутором кто-то пел:
Когда будешь большая, Отдадут тебя замуж В деревню большую, В деревню глухую. Мужики там дерутся, Топорами секутся... Деревня большая, Деревня глухая.
— Слышите, какие жуткие песни поются? — спрашивает Иннокентий.
— Это хорошая песня. Я знаю ее. Правда, немножко страшная...— отзывается Линка.
— Нет, знаете ли,— говорит Иннокентий,— больше подобной жизни я выносить не могу. Пора взяться здесь за настоящую культуру.
— Да, вы правы. В этом смысле работы тут много.
— Уйма. Прямо скажем — непочатый край. А я человек крутой на руку. Я даже от родного папаши отрекся.
— Навсегда? — спрашивает Линка, пытливо приглядываясь к надменно строгому и красивому лицу Иннокентия.
— Странный вопрос. Конечно, вчистую.
— Интересно, что же заставило вас сделать такой шаг?
— Абсолютное непонимание моим папашей фактических интересов жизни. Я отрекся от моего отца и ушел в ряды Красной Армии.
— Что же он сделал вам плохого?
— Это мой классовый враг. Он хотел утащить меня за собой в индивидуальное болото. Я всю жизнь был против его позорного ремесла. Я презирал его прасольство. Он торговал баранами и хотел заставить меня считать его нетрудовые доходы.
— Да, вы, должно быть, решительный человек,— говорит вполголоса Линка, незаметно вытягивая из рук Иннокентия черемуховую ветку.
— Да, я очень решительный человек,— отвечает Иннокентий, изумленно глядя на Линку, взявшую из его рук ветку.
— Я это чувствую,— говорит Линка.
— Я очень решительный человек,— повторяет Иннокентий с наигранной строгостью.— Это же я надел на папашу суму нищего. Это я настоял на передаче дома под школу. Дом-то выстроен на его нетрудовые доходы. И я настоял пожертвовать этот дом на вечное благо общества.
«Да, смелый и сильный это, должно быть, человек!» — подумала Линка и спросила:
— Позвольте, неужели вы так ничего нового не видите здесь?
— Абсолютно. Как пить дать — ничего-с...— отвечает со вздохом Иннокентий Окатов, раскуривая папиросу.
— А колхоз, например? Разве это не новость? — осторожно спрашивает Линка.
— Колхоз?! — брезгливо улыбаясь, переспрашивает Иннокентий.
Но Линка начинает с увлечением рассказывать Иннокентию о колхозе «Интернационал». Сидя на подбкон-нике, обхватив руками колени и чуть покачиваясь, она говорит о неполадках, о том, как трудно сколачивать артель из казахской и русской бедноты. Затем, развернув перед Иннокентием производственный план артели, она начала уверять его, что все будет прекрасно, что введут сдельщину и это поможет более совершенной организации труда и закрепит к артели трудовую дисциплину...
Иннокентий молча выслушивает ее и замечает:
Все это прекрасно, сударыня. Только, извиняйте за выражение, ведь вы имеете дело не с колхозом, а с карликом. Какой же это колхоз, скажите на милость, если в нем ни машин, ни тягла нет?
— Мы уже получили сеялку. По производственному плану мы думаем довести посевную площадь до...
— Я извиняюсь,— перебивает ее Иннокентий.— Что такое сеялка? И кто собрался в этом карлике? Я знаю членов этой артели наперечет, и я со всей красноармейской совестью заявляю: это лодыри.
Линка удивленно смотрит на помрачневшее лицо Иннокентия. Иннокентий, приблизившись к Линке, продолжает говорить слегка приглушенным, мягко звучащим голосом:
— Сызмальства я мечтал о новой жизни. Мои помыслы были таковы: настоящих людей согнать в коммуну, а лодырей, вроде бобыля Климушки, выселить на необитаемый остров Мадагаскар.
— Послушайте, вы очень много читаете? — неожиданно спрашивает Иннокентия Линка.
— Про что?
— Ну, вообще...
— Да, я много читал и люблю сочинения о красивой жизни...— бойко отвечает Иннокентий и тут же сводит разговор на погоду, на приближающийся вечер, на ущербную луну...
Наконец Иннокентий уходит, вежливо пожав ее трепетную и теплую руку.
А Линка еще долго сидит на подоконнике, погруженная в думы. Странно, наговорил этот человек много такого, что было отвергнуто ею, а тем не менее слова его как-то взволновали, встревожили ее. В самом деле, может быть, и прав Иннокентий. Какой же это колхоз, если он объединил одни маломощные хозяйства? И выйдет ли толк в колхозе из бобыля Климушки — незадачливого хозяина, хвастуна и гуляки?
В воображении погруженной в раздумье Линки возникает то образ всегда возбужденного, порывистого в движениях Романа, то облик спокойного и рассудительного Мирона Викулыча, то фигура непоседливого Аб-лая,— и вот, странное дело, все эти люди кажутся ей какими-то другими. Но какими именно, она не может сказать. Запутавшись в противоречивых суждениях, она говорит вполголоса:
— Ах, господи, какая я дура! Ничего еще толком, наверное, сама не понимаю. Ни черта...
Соскочив с подоконника, она наспех прибирает в комнате и зажигает лампу. Затем вновь садится за переписку нарядов, и первое, что бросается ей в глаза, это размашистая, грубоватая подпись Романа. Неожиданно нахлынули сомнения. «Как же это случилось, что я вдруг отдала себя, беспечную, наивную Линку, в крепкие, грубые руки этого парня?» Она не нашла в своем сердце прямого и ясного ответа на этот вопрос. И, может быть, потому дала полную волю горячим, обильно хлынувшим из глаз слезам...
Наплакавшись, она вновь деловито принялась за работу. Закончила списки, аккуратно подшила в тощую папку колхозных дел какие-то циркуляры из районного центра и, погасив огонь, подошла к окну.
Над хутором стоял высокий и тонкий ущербный месяц. Было слышно, как где-то перекликались подростки. Линка узнала по голосам двух неразлучных друзей —
Ераллу и Кенку. И ее опять потянуло туда, к Роману и ребятам, к Мирону Викулычу, которые опять казались ей родной и привычной семьей.
Вдруг сквозь неясный дремотный шелест тополей в палисаднике послышались далекие, такие же полусонные и неясные звуки гармони. Они — эти звуки — напомнили Линке печальный голос флейты, которую нередко слышала по вечерам она в годы своей учебы в педагогическом техникуме. И сложное чувство душевного просветления, грусти и неопределенных желаний охватило ее, когда она, прислушиваясь к вкрадчиво-нежному лепету отзывчивых ладов далекой гармоники, вдруг уловила до боли знакомую мелодию старинного вальса. Так мог играть только один человек на свете — Роман!
Лошади выбивались из сил. Надрывая костлявые горбы, все в белой пене, еле-еле тянули они плуги. Нелегко было поднимать полувековую залежь предназначенного мод выпас окатовского участка. Неподатливо жесткой была земля, густо проросшая ковыльной щеткой. Пахарей, с трудом державшихся за поручни плугов, бросало из стороны в сторону, точно ходуном ходила под ними земли. Измордованные копи обрывали постромки, сбивались с борозд. И пахота шла не так стройно и ладно, как к первые дни,— с большими огрехами. Хоть бросай вожжи, садись на межу да плачь!
Сюда, на неподатливый окатовский участок, стянули теперь три бригады. Но уже на пятый день полевых работ пришлось отпустить в отгул трех пристяжных лошадей. Даже паре самых упитанных и добротных меринов Мирона Викулыча не под силу было тянуть однолемешный плуг — такой твердой была залежавшаяся земля. Волей-неволей пришлось сократить шесть плугов и пахать тройками. Но и это не спасало. Выработка на один плуг за упряжку снизилась против прежних дней почти наполовину. А дни стояли сухие, ветреные, горячие.
Мирон Викулыч с утра до вечерней зари не уходил с пашни. Вооруженный деревянным циркулем, он вымерял новые полосы и заезды, таскал на горбу вязанки соломы, выжигая окрестные пустоши. Осунувшийся, в выцветшей от грязи и солнца рубахе, в опорках, суетился он то на полосе, то на стане, строго покрикивая на плугатарей и
на зазевавшихся бороноволоков. Никто не знал, когда он засыпал и в какую пору просыпался. Проходил день, полный беготни, беспокойства, а вечером Мирон Викулыч, когда замертво спали утомленные дневными работами артельщики, долго корпел над починкой сбруи, перетачивал притупившиеся лемеха, Утром, чуть свет, он был уже вновь на ногах. Весело покрикивая, Викулыч поднимал шутками и прибаутками свое разноязыкое становище, и народ, ободренный его словом, проворно принимался за нелегкую работу.
Роман шестые сутки не отходил от сеялки. Упрямо шагая за нею, он пытливо следил за правильной регулировкой высевающего аппарата, больше всего боясь просевов или перегущенной подачи зерна. Систематическое недосыпание и это бесконечное кружение за машиной по взрыхленной пашне — все это теперь сказывалось на нем. По окончании вечерней упряжки он с трудом передвигал непослушные ноги. Как и Мирон Викулыч, Роман похудел за эти дни, почернел в лице и осунулся. За ужином деревянная ложка валилась из его рук. Но зато какое счастье, какое блаженство испытывал он, засыпая после трудового дня в кругу утомленных ребят, вблизи костра, под открытым небом!
Сроки весеннего сева подходили к концу, а работы у артели оставалось еще немало. И Мирон Викулыч совместно с Романом и Аблаем ломали по вечерам головы над тем, каким образом вернее и проще преодолеть эти великие трудности. Они без конца перекраивали предварительные производственные наметки, перераспределяли инвентарь по бригадам. Приходилось мобилизовы-вать последние силы, всю смекалку и опыт природных земледельцев, для того чтобы уложиться с планом сева в жесткие сроки, не попасть в лапы засухи, успеть, пока еще не вытянуло солнце последние жизненные соки земли, высеять весь семенной запас. Но всем им было ясно: что ни гадай, а на одних подсчетах и перераспределении тягла не отыграться. Именно в тягле и была вся беда.
С каждым днем сдавали замордованные кони. Было ясно, что через два-три дня на выбившихся из сил лошадях невозможно будет вспахать одним плугом и загона. Роман, Мирон Викулыч и все остальные хозяйственные и рассудительные члены артели думали: «Хорошо бы поставить коней на хлебный подкорм. Но легко это сказать — поставить. Ежели лошадям мучную мешанину давать, то ведь народу придется зубы положить на пол-
ку. Правда, каждый хозяин, доведись это дело до единоличного хозяйства, в такую пору лучше бы сам недоел, чем коня голодным оставил. Но свое хозяйство — одно дело. А артель — другое...» — рассуждали мужики, однако ни один из них не решился высказать этих мыслей вслух.
Однажды в полдень — это было уже к концу упряжки — упала в борозде, запутавшись в воровинных постромках, сивая кобыленка пастуха Клюшкина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
После возвращения с военной службы выглядел Иннокентий еще стройнее, собранней, выше, и бойкие хуторские девки на выданье заглядывались на него. В синих кавалерийских галифе, в добротном, ладно сидевшем на нем каштановом френче, в малиновой фуражке, заломленной на висок, он выглядел молодцом.
По случаю неожиданного возвращения Иннокентия в доме Куликовых зашумела пирушка. Продавец Аристарх Бутяшкин танцевал с женой Лушей тустеп. А Епи-фан Окатов напялил на себя вышитую по вороту гарусом косоворотку, старинные прасольские сапоги с гамбургскими передами, и глаза его засветились былым огнем, озорным и ехидным. Не по годам подвижной и деятель-ный, он торжественно обносил гостей водкой, разливал по граненым бокалам пиво и то и дело твердил:
— А сынок-то у меня, Иннокентий Епифанович, видите — картинка.
Иннокентий не пил. Засунув руки в карманы галифе, он важно бродил по хутору, приглядывался к девкам, держал голову гордо и строго. Столкнувшись около Совета с группой односельчан, Иннокентий сразу же бойко и ловко вступил в разговор о колхозе. Прислушиваясь к шумному спору мужиков о колхозном труде, Иннокентий сказал, небрежно играя черемуховой веткой:
— Ну, от карликовых колхозов, дорогие сограждане, пользы мало. Против карликовых колхозов вся наша партия и рабочий класс. Мы не против колхозов. Наоборот. Нам нужны настоящие коллективные хозяйства — в них вся сила. А что вот, к примеру, колхоз «Интернационал»?
Ну какой это колхоз? Колхоз без трактора! Да разве это не насмешка над нашей Советской властью?
— Факт! — подтвердил Филарет Нашатырь.— Не колхоз — умора. У них на первой борозде кони попадали.
— У Игната Бурлакова кобыленка уже сдыхает. А до колхоза какой ишо конь-то был! — подал голос Силантий Пикулин.
— Вот видите, дорогие сограждане, какой толк из карликового колхоза,— сказал Иннокентий Окатов.— Какой же это, с позволения сказать, коллективный сектор, если в нем ни тягла, ни машин...
— Ну, они при машине. Сеялку заимели. Всю Европу перепашут! — издевательски хихикнул Силантий Пикулин.
— Факт! Обыкновенное дело! — подтвердил Филарет Нашатырь.
— Да, дорогие сограждане. Подобные карликовые артели — позор для нашей Советской власти,— заключил Иннокентий, уходя от ошеломленных мужиков.
Силантий Пикулин, провожая глазами рослую и статную фигуру Иннокентия, сказал:
— Слыхали! Умные речи человек говорит. Это тебе не Ромке с Аблайкой чета!
— Факт,— подтвердил Нашатырь.
У этого башка на плечах. Он, брат, все насквозь видит. Недаром Красную Армию досрочно прошел. Нам только покрепче за него обеими руками держаться надо,— продолжал Силантий Пикулин.
Линка сидит у раскрытого окна и переписывает наряды работ по бригаде Аблая. Увидев ее, Иннокентий замедляет шаг, останавливается и, молодцевато стукнув каблуками, виновато улыбаясь, говорит:
— Извиняйте, ежели помешал...
Слегка запрокинув голову, Линка внимательно смотрит на Иннокентия.
— Нет, отчего же? Пожалуйста,— говорит она с едва уловимой улыбкой.
Ловко перепрыгнув через обветшалую изгородь палисадника, Иннокентий подходит бравым шагом к окну и, проткнув Линке руку, вполголоса называет свое имя. Небрежно облокотясь на резной наличник и еще небрежнее играя черемуховой веткой, он говорит:
— Могила. Тошная жизнь для культурного человека в данной местности. Вернувшись из рядов Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я увидел: все здесь — как было. Все по старинке. Глухо. Темно. Бескультурно. И как же вы, извиняйте, выносите данную жизнь?
Линка вздыхает, слабо улыбаясь в ответ.В степи за хутором кто-то пел:
Когда будешь большая, Отдадут тебя замуж В деревню большую, В деревню глухую. Мужики там дерутся, Топорами секутся... Деревня большая, Деревня глухая.
— Слышите, какие жуткие песни поются? — спрашивает Иннокентий.
— Это хорошая песня. Я знаю ее. Правда, немножко страшная...— отзывается Линка.
— Нет, знаете ли,— говорит Иннокентий,— больше подобной жизни я выносить не могу. Пора взяться здесь за настоящую культуру.
— Да, вы правы. В этом смысле работы тут много.
— Уйма. Прямо скажем — непочатый край. А я человек крутой на руку. Я даже от родного папаши отрекся.
— Навсегда? — спрашивает Линка, пытливо приглядываясь к надменно строгому и красивому лицу Иннокентия.
— Странный вопрос. Конечно, вчистую.
— Интересно, что же заставило вас сделать такой шаг?
— Абсолютное непонимание моим папашей фактических интересов жизни. Я отрекся от моего отца и ушел в ряды Красной Армии.
— Что же он сделал вам плохого?
— Это мой классовый враг. Он хотел утащить меня за собой в индивидуальное болото. Я всю жизнь был против его позорного ремесла. Я презирал его прасольство. Он торговал баранами и хотел заставить меня считать его нетрудовые доходы.
— Да, вы, должно быть, решительный человек,— говорит вполголоса Линка, незаметно вытягивая из рук Иннокентия черемуховую ветку.
— Да, я очень решительный человек,— отвечает Иннокентий, изумленно глядя на Линку, взявшую из его рук ветку.
— Я это чувствую,— говорит Линка.
— Я очень решительный человек,— повторяет Иннокентий с наигранной строгостью.— Это же я надел на папашу суму нищего. Это я настоял на передаче дома под школу. Дом-то выстроен на его нетрудовые доходы. И я настоял пожертвовать этот дом на вечное благо общества.
«Да, смелый и сильный это, должно быть, человек!» — подумала Линка и спросила:
— Позвольте, неужели вы так ничего нового не видите здесь?
— Абсолютно. Как пить дать — ничего-с...— отвечает со вздохом Иннокентий Окатов, раскуривая папиросу.
— А колхоз, например? Разве это не новость? — осторожно спрашивает Линка.
— Колхоз?! — брезгливо улыбаясь, переспрашивает Иннокентий.
Но Линка начинает с увлечением рассказывать Иннокентию о колхозе «Интернационал». Сидя на подбкон-нике, обхватив руками колени и чуть покачиваясь, она говорит о неполадках, о том, как трудно сколачивать артель из казахской и русской бедноты. Затем, развернув перед Иннокентием производственный план артели, она начала уверять его, что все будет прекрасно, что введут сдельщину и это поможет более совершенной организации труда и закрепит к артели трудовую дисциплину...
Иннокентий молча выслушивает ее и замечает:
Все это прекрасно, сударыня. Только, извиняйте за выражение, ведь вы имеете дело не с колхозом, а с карликом. Какой же это колхоз, скажите на милость, если в нем ни машин, ни тягла нет?
— Мы уже получили сеялку. По производственному плану мы думаем довести посевную площадь до...
— Я извиняюсь,— перебивает ее Иннокентий.— Что такое сеялка? И кто собрался в этом карлике? Я знаю членов этой артели наперечет, и я со всей красноармейской совестью заявляю: это лодыри.
Линка удивленно смотрит на помрачневшее лицо Иннокентия. Иннокентий, приблизившись к Линке, продолжает говорить слегка приглушенным, мягко звучащим голосом:
— Сызмальства я мечтал о новой жизни. Мои помыслы были таковы: настоящих людей согнать в коммуну, а лодырей, вроде бобыля Климушки, выселить на необитаемый остров Мадагаскар.
— Послушайте, вы очень много читаете? — неожиданно спрашивает Иннокентия Линка.
— Про что?
— Ну, вообще...
— Да, я много читал и люблю сочинения о красивой жизни...— бойко отвечает Иннокентий и тут же сводит разговор на погоду, на приближающийся вечер, на ущербную луну...
Наконец Иннокентий уходит, вежливо пожав ее трепетную и теплую руку.
А Линка еще долго сидит на подоконнике, погруженная в думы. Странно, наговорил этот человек много такого, что было отвергнуто ею, а тем не менее слова его как-то взволновали, встревожили ее. В самом деле, может быть, и прав Иннокентий. Какой же это колхоз, если он объединил одни маломощные хозяйства? И выйдет ли толк в колхозе из бобыля Климушки — незадачливого хозяина, хвастуна и гуляки?
В воображении погруженной в раздумье Линки возникает то образ всегда возбужденного, порывистого в движениях Романа, то облик спокойного и рассудительного Мирона Викулыча, то фигура непоседливого Аб-лая,— и вот, странное дело, все эти люди кажутся ей какими-то другими. Но какими именно, она не может сказать. Запутавшись в противоречивых суждениях, она говорит вполголоса:
— Ах, господи, какая я дура! Ничего еще толком, наверное, сама не понимаю. Ни черта...
Соскочив с подоконника, она наспех прибирает в комнате и зажигает лампу. Затем вновь садится за переписку нарядов, и первое, что бросается ей в глаза, это размашистая, грубоватая подпись Романа. Неожиданно нахлынули сомнения. «Как же это случилось, что я вдруг отдала себя, беспечную, наивную Линку, в крепкие, грубые руки этого парня?» Она не нашла в своем сердце прямого и ясного ответа на этот вопрос. И, может быть, потому дала полную волю горячим, обильно хлынувшим из глаз слезам...
Наплакавшись, она вновь деловито принялась за работу. Закончила списки, аккуратно подшила в тощую папку колхозных дел какие-то циркуляры из районного центра и, погасив огонь, подошла к окну.
Над хутором стоял высокий и тонкий ущербный месяц. Было слышно, как где-то перекликались подростки. Линка узнала по голосам двух неразлучных друзей —
Ераллу и Кенку. И ее опять потянуло туда, к Роману и ребятам, к Мирону Викулычу, которые опять казались ей родной и привычной семьей.
Вдруг сквозь неясный дремотный шелест тополей в палисаднике послышались далекие, такие же полусонные и неясные звуки гармони. Они — эти звуки — напомнили Линке печальный голос флейты, которую нередко слышала по вечерам она в годы своей учебы в педагогическом техникуме. И сложное чувство душевного просветления, грусти и неопределенных желаний охватило ее, когда она, прислушиваясь к вкрадчиво-нежному лепету отзывчивых ладов далекой гармоники, вдруг уловила до боли знакомую мелодию старинного вальса. Так мог играть только один человек на свете — Роман!
Лошади выбивались из сил. Надрывая костлявые горбы, все в белой пене, еле-еле тянули они плуги. Нелегко было поднимать полувековую залежь предназначенного мод выпас окатовского участка. Неподатливо жесткой была земля, густо проросшая ковыльной щеткой. Пахарей, с трудом державшихся за поручни плугов, бросало из стороны в сторону, точно ходуном ходила под ними земли. Измордованные копи обрывали постромки, сбивались с борозд. И пахота шла не так стройно и ладно, как к первые дни,— с большими огрехами. Хоть бросай вожжи, садись на межу да плачь!
Сюда, на неподатливый окатовский участок, стянули теперь три бригады. Но уже на пятый день полевых работ пришлось отпустить в отгул трех пристяжных лошадей. Даже паре самых упитанных и добротных меринов Мирона Викулыча не под силу было тянуть однолемешный плуг — такой твердой была залежавшаяся земля. Волей-неволей пришлось сократить шесть плугов и пахать тройками. Но и это не спасало. Выработка на один плуг за упряжку снизилась против прежних дней почти наполовину. А дни стояли сухие, ветреные, горячие.
Мирон Викулыч с утра до вечерней зари не уходил с пашни. Вооруженный деревянным циркулем, он вымерял новые полосы и заезды, таскал на горбу вязанки соломы, выжигая окрестные пустоши. Осунувшийся, в выцветшей от грязи и солнца рубахе, в опорках, суетился он то на полосе, то на стане, строго покрикивая на плугатарей и
на зазевавшихся бороноволоков. Никто не знал, когда он засыпал и в какую пору просыпался. Проходил день, полный беготни, беспокойства, а вечером Мирон Викулыч, когда замертво спали утомленные дневными работами артельщики, долго корпел над починкой сбруи, перетачивал притупившиеся лемеха, Утром, чуть свет, он был уже вновь на ногах. Весело покрикивая, Викулыч поднимал шутками и прибаутками свое разноязыкое становище, и народ, ободренный его словом, проворно принимался за нелегкую работу.
Роман шестые сутки не отходил от сеялки. Упрямо шагая за нею, он пытливо следил за правильной регулировкой высевающего аппарата, больше всего боясь просевов или перегущенной подачи зерна. Систематическое недосыпание и это бесконечное кружение за машиной по взрыхленной пашне — все это теперь сказывалось на нем. По окончании вечерней упряжки он с трудом передвигал непослушные ноги. Как и Мирон Викулыч, Роман похудел за эти дни, почернел в лице и осунулся. За ужином деревянная ложка валилась из его рук. Но зато какое счастье, какое блаженство испытывал он, засыпая после трудового дня в кругу утомленных ребят, вблизи костра, под открытым небом!
Сроки весеннего сева подходили к концу, а работы у артели оставалось еще немало. И Мирон Викулыч совместно с Романом и Аблаем ломали по вечерам головы над тем, каким образом вернее и проще преодолеть эти великие трудности. Они без конца перекраивали предварительные производственные наметки, перераспределяли инвентарь по бригадам. Приходилось мобилизовы-вать последние силы, всю смекалку и опыт природных земледельцев, для того чтобы уложиться с планом сева в жесткие сроки, не попасть в лапы засухи, успеть, пока еще не вытянуло солнце последние жизненные соки земли, высеять весь семенной запас. Но всем им было ясно: что ни гадай, а на одних подсчетах и перераспределении тягла не отыграться. Именно в тягле и была вся беда.
С каждым днем сдавали замордованные кони. Было ясно, что через два-три дня на выбившихся из сил лошадях невозможно будет вспахать одним плугом и загона. Роман, Мирон Викулыч и все остальные хозяйственные и рассудительные члены артели думали: «Хорошо бы поставить коней на хлебный подкорм. Но легко это сказать — поставить. Ежели лошадям мучную мешанину давать, то ведь народу придется зубы положить на пол-
ку. Правда, каждый хозяин, доведись это дело до единоличного хозяйства, в такую пору лучше бы сам недоел, чем коня голодным оставил. Но свое хозяйство — одно дело. А артель — другое...» — рассуждали мужики, однако ни один из них не решился высказать этих мыслей вслух.
Однажды в полдень — это было уже к концу упряжки — упала в борозде, запутавшись в воровинных постромках, сивая кобыленка пастуха Клюшкина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85