https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/180/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Все говорили наперебой, голоса сталкивались, сплетались, подымаясь и опадая, так что все сливалось в один неясный гул. Францку носило, как на волнах. То ее подносило к самой церкви, то к шатрам, где продавались свечи, образки и четки для набожных паломниц, то медленно несло назад, к шатрам, где лежали груды сластей. Францка стискивала в ладони монетку, желания купить что-нибудь пока что не появлялось; она только смотрела, и ей казалось, будто она отведала от всех этих прекрасных вещей, на которых останавливались ее глаза, и будто все это разложено для нее.
Движение толпы снова понесло Францку наверх к церкви, и она почувствовала, что всходит на паперть. Со всех сторон теснился народ — звонили к десятой мессе, которую служил жупник церкви св. Павла. В дверях началась давка, протиснуться вперед стало невозможным; некоторые уходили после девятой мессы, и людской поток вдруг подавался назад, к ступеням, чтобы потом с силой устремиться снова к дверям. Люди молча работали локтями. Особенная давка была перед чашей со святой водой. Трижды Францка протискивалась туда, и трижды ее относило в сторону; наконец она дотянулась до чаши, омочила пальцы в святой воде, чтобы перекреститься, но не могла шевельнуться и коснулась влажными пальцами только губ; до лба дотянуться было невозможно, руку крепко прижало к телу.
Зазвенели колокольчики, на хорах зазвучал орган, облачко душистого дыма поднялось перед алтарем. Францка остановилась в проходе между скамьями, тихо опустилась на колени, склонила голову и раскрыла молитвенник. Что-то бесконечно прекрасное и сладкое охватило ее, от счастья хотелось плакать. Слог за слогом она медленно читала красивые молитвы торжественной службы; губы шевелились, глаза были влажны, щеки горели. Знакомые таинственные слова, во время чтения которых мысли человека блуждают бог весть где, то средь грехов минувшей жизни, то средь упований будущего, теперь рождали глубокое умиление, наполнявшее сердце до краев. Они звучали в звоне колокольчиков перед алтарем, в могучем пении органа и, казалось, превращались в ароматный дым ладана, реявший над головами и ложившийся на молящихся благодатным покрывалом. Францка едва отваживалась произносить слова, написанные большими черными буквами и смотревшие ей в лицо загадочно и мирно, как матерь божья с алтаря; худенькое тело клонилось все ниже, голова поникла, и слезы капали на молитвенник. В памяти встали все грехи, которые она совершила, вспомнились мать и Нежка; всех, о ком она думала сейчас, она жалела и чувствовала, что грешна перед ними, сделала им много плохого. Она стояла, будто в тумане; глаза едва видели из-за светлых слез, ног она не чувствовала. Временами ей даже казалось, что она движется, подымается и плывет, стоя на коленях, как во сне, когда она раскидывала руки и парила над желтым пшеничным полем, не касаясь колосьев. И все — церковь, алтарь, матерь божья на алтаре,— все плыло ввысь, медленно и спокойно, окутанное благоуханной дымкой, в которой трепетали огни бесчисленных свеч.
Так в этот час, полный любви и благодарности, ее душа отрывалась от маленького, усталого и убогого тела, трепетавшего на твердых плитах...
После мессы Францка бродила вдоль шатров; ходила медленно, с затуманенными глазами, не чувствуя, как ее задевают и отталкивают. Она купила образок и печенье для Нежки; три крейцера осталось, и она завязала их в платок. Площадь перед церковью пустела понемногу, люди или ушли в трактир, или сидели на лужайке, закусывая; некоторые уже отправились в обратный путь, и по всему длинному спуску пестрели кучки возвращавшихся богомольцев. Францка вошла во двор трактира, взяла из повозки свой хлеб и пошла на другую сторону двора, за дом, откуда была далеко видна равнина. Все там сияло, серебристая дымка застилала даль, у подножья холма, едва различимого в дымке, светилось что-то белое — Любляна. Францка смотрела, как завороженная, и сердце билось от сладкого волнения. Любляна — чудесно прекрасная и таинственно далекая, прекрасная и далекая, как само небо... И, пристально вглядываясь в нее, она постепенно начала различать сверкающие башни, белые здания — какие они, наверно, большие, каждое как церковь. Далека Любляна, пешком не добраться. Францке хотелось туда, но так же мирно и радостно, как хотелось порой в тридевятое государство, где текут молочные реки в кисельных берегах, или в небеса, где живут ангелы.
В этот час душа ее была как чистый родник, и ни капли горечи не было в ней.
Батрак вышел из трактира и окликнул ее, он цринес ей стакан вина и кусок жареного мяса, завернутого в бумагу.
— Ба, какая шишка у тебя вскочила! — сказал он и потрогал Францкин лоб грубыми пальцами.— Пей и ешь, поедем еще не скоро.
Он вернулся в трактир, а Францке так хотелось, чтобы он не уходил. Она выпила вино, и ей стало весело, захотелось разговаривать и смеяться. Половину мяса она снова завернула в бумагу, оставив для матери и Нежки.
Женщины промешкались, и было уже поздно, когда стали садиться в повозку. Солнце клонилось к западу, и дорога лежала в тени. Только в долине они снова попали в полосу света, но чем ближе становились холмы противоположного склона, тем быстрее надвигались сумерки; уже посреди долины их встретили длинные тени, которые стекали вниз, застилали поля и луга, медленно взбирались по холмам и пригоркам другого склона. Францка оглянулась назад — там вздымалась, уже до половины утопая в тени, святая Гора, и по всем дорогам и тропкам спускались с нее богомольцы, ехали телеги, а издали казалось, будто они застыли на месте.
Въехали в лес, в прохладный полумрак, деревья тихо шелестели вокруг. Кони шли шагом, возница не подгонял их. Женщины говорили очень громко, мужчины смеялись; лица у всех были красные и веселые. Францке было хорошо, клонило ко сну. Она сидела рядом с батраком на первой доске сразу за возницей; голова ее прислонилась к плечу соседа, в руках был молитвенник, узелок с печеньем, мясом и куском хлеба, который она так и не съела. Францка сидела не шевелясь — и всегда бы так сидеть, ехать хоть на край света, в прохладной тени, мимо слегка шелестящих деревьев. Она слышала один лишь невнятный шум, видела одни лишь тени, проплывавшие мимо, и чудилось, что повозка стоит, а движутся деревья. Вот они уже на длинном гребне, вот уже снова едут под гору, невдалеке зашумело сильнее, и повозка остановилась перед мельницей. Францка вздрогнула, открыла глаза, и что-то болезненно сдавило ее сердце, горькое воспоминание о чем-то горестном, неясном, уже полузабытом.
Почти стемнело, когда въехали в село. То и дело повозка останавливалась, и люди слезали. И Францка слезла около своего дома; ноги затекли, не разгибались; она шла медленно, все вокруг было будто чужое, приснившееся когда-то во сне.
Мать стояла на пороге.
— Ну, пришла наконец!
Францка выложила на стол мясо, и хлеб, и печенье; мать и Нежка поели. Она развязала платок и отдала матери три крейцера, мать убрала их. Францке хотелось рассказать обо всем, но что-то мешало, она посмотрела на Нежку и мать и не стала ничего рассказывать.
— Что это у тебя на лбу? — спросила мать.
— Ударилась, когда бежала за телегой.
— Вот нескладеха!
В душе Францки шевельнулось что-то горькое, но тут же утихло.
Она быстро улеглась, накрылась с головой и заснула.
Когда она закрыла глаза, к ней подошел Ковачев батрак, нарядный и совсем какой-то другой, и Францка тоже была красиво одета, с венком на голове, как при первом причастии. Батрак, большой и сильный, взял ее на руки и понес далеко-далеко; святая Гора и Любляна — все лежало под ними в тени, а впереди сиял небесный свет. Внизу бежала бедная девчонка, бедная Францка, в пыльной, заплатанной юбке, ноги в крови, глаза полны слез, она плакала и кричала, а телега катилась, и люди в ней смеялись. Так она бежала долго, на край света, бежала до конца жизни, пока не упала на колени, уткнувшись в землю лицом.
Францка в белом платье и венке смотрела вниз, и батрак смотрел тоже, и лицо его было полно сострадания.
II. ФАННИ
Когда Францке сравнялось четырнадцать лет, она пошла служить. Недавно худенькая и маленькая, так ветра боялась, когда шла над обрывом, она вдруг вытянулась, и стройная фигурка незаметно приняла нежные женственные очертания. Лицо было белое, будто никогда не опалялось солнцем, губы — алые, сочные — приоткрывали крупные зубы, глаза глядели ясно и тепло из-под густых бровей. Такой стала Францка, когда ей исполнилось четырнадцать лет и когда она отправилась в люди.
Пустынно и тихо было в Лешевье, а может, это Францке так казалось, потому что дом был пуст, как огромная могила. Село было маленькое — десяток дворов, не больше, но самое богатое в округе; первое среди сел, рассыпавшихся у подножья холмов, которые лежали дугой посреди обширной равнины, то вздымаясь обрывистой стеной, то переходя в отлогие вырубки, в просторные зеленые луговины, в прогалины и песчаные овражки, откуда весной бежали торопливые ручьи. На холмах повсюду пробивались ключи, далеко на равнине сливавшиеся в спокойную реку.
Около самого моста, в двух шагах от часовенки, только что перестроенной и расписанной заново, стоял просторный, красивый дом, обнесенный с двух сторон высокой стеной. Стена тянулась шагов на тридцать вдоль дороги, а потом — вдоль ухабистого проселка вверх по холму, окружая большой фруктовый сад. Как крепость высился дом, белый, светлый и горделивый; строгим взором глядели на округу высокие господские окна, иногда на выкрашенный красной краской балкон выходил хозяин, курил длинную трубку и смотрел вниз. Долго он так стоял и улыбался — куда бы он ни взглянул, все принадлежало ему.
Холм позади не был виден с балкона, и там стоял длинный-длинный, старый, серый одноэтажный дом; приникнув к земле в каком-нибудь десятке шагов от стены и господского дома, он уставился на растущее впереди богатство темными глазами, насупленный и злобный. Это был дом вдовы Маришевки, а усадьба, окруженная стеной, принадлежала Слокару — толстому и веселому человеку, который непостижимо быстро богател", со всех сторон текло к нему богатство, с неба лилось, из земли било. И так он ткал сеть, точно паук, и всю окрестность покрыл этой сетью; домики, лепившиеся по склону холма, принадлежали ему, и все, кто жил в них, работали у него на лесопилке, в поле, в лесу, да более сотни человек со всего прихода еще служило на его кирпичном заводе. Сам же он стоял на балконе и улыбался, а вечера проводил за стаканом, в шумной компании.
Францка служила у Маришевки. Вдова была старая и сухая, лицо и руки ее бороздили морщины, глаза глядели зло и подозрительно. Она ходила в мягких туфлях, двигаясь без малейшего шума: она появлялась вдруг в полной тишине, так что человек холодел, внезапно увидев ее. И говорила она тихо, но шепот ее разносился далеко и напоминал шипение. Шум ей был до того невыносим, что она заболевала и иной раз лежала весь день с обвязанной головой, если что-нибудь загремит или стукнет поблизости Во время грозы Маришевка ложилась в постель, укрывалась с головой и стонала, будто ее били кулаками по лицу. И как внезапный шум, так же ненавистен ей был внезапный свет — окна в доме всегда задергивались занавесками, в комнатах стоял полумрак, даже оконце в хлеву заколотили доской, хотя Маришевка никогда в хлев не заглядывала. Носила она постоянно траур и была набожна; по воскресеньям надевала черное шелковое платье, голову покрывала черной кружевной шалью и отправлялась в старом экипаже с высоким верхом из зеленой материи к праздничной службе в местечко, до которого от Лешевья было полчаса езды,— от часовни у моста виднелись его белые дома, светлевшие средь лугов.
Скупа была Маришевка и Францку взяла потому, что за гроши хотела иметь батрачку, горничную и официантку разом: только батрака она не могла из нее сделать, слишком еще хрупка была Францка. В батраках у Маришевки служил молодой парень, долговязый, тугой на ухо и придурковатый; он работал не покладая рук и вечно смеялся; Маришевка не давала ему ни гроша, а он ее боялся и почитал. Для работы в поле она нанимала женщин, бедных испольщиц из Варья, и платила им по десять крейцеров в день; они вздыхали, но все-таки приходили каждое лето и даже просили работы. Маришевка была благодетельницей, и, когда безземельный батрак, которому она грозила судом за то, что сын его украл с ее грядки червивую брюкву, упрекнул ее в мелочности и жадности, она ломала руки и плакала от непритворной обиды.
Маришевка держала корчму, но никогда там не было ни одного посетителя. Лишь по воскресеньям кто-нибудь изредка забредал в эту большую пустынную комнату, но долго не оставался; пахло там, бог весть почему, плесенью, а может, и мертвецкой. Гость держался тихо и робко, озирался по сторонам, платил и уходил. В конце концов приходить совсем перестали. А стаканы каждый день были вымыты, ложки и вилки вычищены, каждый день Франц-ка мела пол, вытирала пыль, мыла посуду. Так приказывала Маришевка и подкрадывалась в своих мягких туфлях и следила, чтобы все ее распоряжения выполнялись. Но, сколько бы Францка ни мела и ни терла, все выглядело так, словно было покрыто пылью, заткано паутиной. Даже мухам не нравилось тут — ни одна не жужжала ни на окне, ни под потолком.
Иногда приходила мать из села, лежавшего по ту сторону холмов. Францка подавала ей хлеб и стакан вина, а потом мать сидела вдвоем с Маришевкой в большой темной комнате и шепталась с ней бог знает о чем целыми часами. Мать была повитухой, она носила крестить единственного ребенка Маришевки — мальчика, который умер от оспы, не прожив и трех лет. Теперь мать зарабатывала мало: в местечке появилась другая акушерка, моложе, толще и приветливей, и люди ее звали охотнее. Мать порою смотрела на соперницу издали, и взгляд ее был неподвижен и злобен.
Так они сидели вдвоем с Маришевкой, обе хмурые и недовольные — два желтых костлявых лица, два острых носа, губы у обеих тонкие, глаза маленькие, пронзительные, будто повсюду им виделись злобные враги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я