https://wodolei.ru/catalog/mebel/na-zakaz/
Книга летела в угол.
— Не смотри на меня так! — кричал он.— Ты думаешь, мне приятно? Я бы лучше работал, чем читал!
В фантазии, в романы проникали ее упреки, прокрадывались заботы, и среди приятных мечтаний его словно кто-то схватывал за грудь:
«Михов, жена побирается ради тебя!»
И он злобно взглядывал на жену, которая молча сидела у стола, штопая детское белье.
— Я тебя тоже кормил, работал на тебя! Взяла бы да вышла за кого-нибудь другого, раз хотела в шляпе ходить!
Для Францки жизнь стала страшнее, чем раньше, когда муж мирно сидел за столом и читал или тихонько, почти стыдливо отправлялся в распивочную; раньше он ни разу не сказал ей худого слова, разговаривали они мало, но дружелюбно, а иногда он по-ребячьи рассказывал разные истории. Теперь он изменился — стал вспыльчив и злобен, а Францка не знала, в чем ее вина. Она не решалась смотреть ему в лицо, чтобы не раздражить его, и стискивала зубы, чтобы не выдать слез, так как он их не любил. Она стала беспокойной и боязливой, припомнила давнюю молодость и заколдованный дом, где она служила у злой старухи и ходила на цыпочках, робко и приниженно, по темным сеням, по большим комнатам, куда никогда не заглядывало солнце...
Михов не вылезал из кабака; когда не было денег, он просиживал целые часы над одним стаканчиком. В помещении, низком, темном и грязном, было хорошо натоплено; компания устраивалась за круглым столом около печки; все они были друзья-приятели и знали друг друга до
тонкостей, хотя и не походили друг на друга образом мыслей и характерами. О событиях в местечке, о господах и о людях, имевших каждый день каравай хлеба на столе, они толковали несколько свысока. Только стряпчий не позволял себе ничего непочтительного, качал головой и в достойных и мирных выражениях отвечал на шуточки, отпускаемые другими. Почти каждый год в компании появлялся кто-то новый; сначала он чувствовал себя несколько отчужденно и не мог свободно участвовать в разговорах; он еще кипятился, проклинал, жаловался; но со временем привыкал к новым приятелям и к водке, утихомиривался; если был холост, ходил грязный и оборванный и напивался каждый вечер, как другие. Дверь закрылась за ним, жизнь выбросила его за порог, он лежал поверженный и уже не думал о том, чтоб вернуться назад.
Михов успокоился только внешне, сердце у него ныло, голову переполняли мучительные мысли. Жизнь и его вышвырнула за порог; он был слишком слаб для того, чтобы встать и вернуться, хотя бы по дороге пришлось десять раз падать на колени, однако не так слаб, чтобы не стремиться назад, не подсматривать жадными и тоскующими глазами в замочную скважину двери, ведущей в другой мир, где люди счастливы, и пьют вино, и ездят в экипажах, и бросают деньги на ветер. Когда ему было восемнадцать дет, он отправился странствовать и теперь смутно, как прекрасный сон, припоминал красоту и богатство больших городов, тогда ему казалось, что все это богатство принадлежало и ему. Теперь на его мечты легла большая черная тень, грызущая забота, но тем слаще были они в те краткие часы, когда он мог отдаваться им полностью.
С того вечера, когда он возненавидел жену и почувствовал, что в то же время боится ее, с той поры, как ему стало стыдно возвращаться домой пьяным, потому что дети прятались от него и выглядывали из угла любопытно и испуганно, с той поры, как он понял, что у него нет больше дома, в нем зашевелилась мысль, наполовину серьезная, наполовину фантастическая, которая уже не оставляла его, Михов пленился ею и держал в тайне. Ему захотелось бежать, оставить жену и детей и бежать; когда у него не стало дома, в нем проснулся бродяга, тот самый бродяга, что живет во всех слабых душах, во всех фантазерах и во всех несчастных. Быть одному — о, совсем одному, легкому и свободному, там, в просторном мире, где стоит только руку протянуть, чтобы загребать богатство полными горстями.., Иногда, сидя дома, он начинал всерьез думать об отъезде. Он гадал, в какую сторону двинуться и как начать новую жизнь. «Э, работу я найду повсюду!» — говорил он себе, и сразу же грезы уносились ввысь, в туманную даль...
Миновала зима, снег на холме таял, и вниз по улице бежали ручьи. Михов был болен от тоски. Как-то поздно ночью он проснулся и увидел жену, которая сидела за столом и шила.
— Что ты делаешь, Францка? Ведь уже поздно! Который час?
— Второй. Я шью для Майерицы, утром надо отнести. Михов немного помолчал, а потом приподнялся на постели.
— Францка!
Она бросила взгляд в его сторону и продолжала шить. Глаза смотрели мутно; она устала, голова совсем отупела, она шила и почти спала, с усилием прислушиваясь к его голосу.
— Францка, я уеду!
Он произнес эти слова странным тоном, наполовину просительным, наполовину враждебным. Она вздрогнула и очнулась, руки упали па колени.
— Я уеду, Францка! Нельзя больше так жить. Я не могу — или я уеду, или повешусь. Ты работаешь вместо меня, чтобы я пьянствовал, а дети голодают и боятся меня, я им больше не отец... Я не могу так, Францка, я уеду.
Он ждал ответа, но Францка молчала.
— Свет велик, работу я везде найду. Каждый месяц буду тебе посылать деньги, Францка... Там заработки совсем другие. А когда хорошо устроюсь, вы ко мне приедете, ты и дети... Здесь мы все погибнем, Францка; грех тут жить, все равно, что видеть смерть и не бежать от нее...
— Если ты думаешь, что так будет лучше, поезжай,— ответила Францка глубоким, тихим голосом. Михов вскоре заснул, погрузившись в приятные сны, а Францка еще долго плакала. Прежде чем лечь, она взяла лампу и осветила его лицо. Она стояла у постели, и слезы капали на одеяло. Она вспоминала вечера, когда оба они стояли под каштаном и говорили о прекрасном будущем, которое их ждет. Теперь лицо его было старым, лоб избороздили морщины, только губы чуть заметно усмехались под редкими уеами.
«Уедет, и больше я его не увижу!» — осенило ее. Она ему не препятствовала — видела в его глазах страстное желание бежать и страх, как бы она не сказала: «Здесь у тебя дети — что станет с детьми?» Она ему не препятствовала, но сердце обливалось кровью: «Уедет, и больше я его не увижу! — Ее пронзило глубокое сострадание, жалость, и стало страшно за него.— Что там будет с ним, он ведь такой неловкий и пугливый, шагу ступить не умеет, бедный!.. Затолкают его, отпихнут в сторону, и так он затеряется и умрет один, и не найдется человека, который бы его утешил. Умрет на дороге, и люди будут ходить мимо и пинать его...»
Она стояла у постели с лампой в руках, и слезы капали на одеяло.
Назавтра, когда он уходил в кабак, Францка сказала:
— Останься, Тоне, ведь не так уж все плохо, тебе нечего беспокоиться... Я буду работать, пока ты не получишь заказа — голодать не будем...
Он испугался — вот она уже преграждает ему путь: «Не уходи!» — и ответил раздраженно:
— Ты будешь работать? Я не хочу, чтобы кто-то работал на меня. Я еще не так стар и слаб... Я уеду, Францка, так будет лучше для всех нас, и для тебя с детьми тоже. Уеду!
Францка его больше не удерживала,— видела, как он дрожит от беспокойства и желания уехать; она боялась за него, и любовь просыпалась в сердце...
Она сходила к матери за деньгами на дорогу, и Михов несколько дней праздновал свой отъезд в кабаке. Это были торжественные дни; вся компания приняла близко к сердцу планы и надежды Михова и обсуждала их с великой серьезностью. В последний вечер Михов платил за всех, и трогательное дружелюбие царило за столом. Все, кто уже полностью покорился судьбе и свыкся с бедностью, дивились Михову, но никто ему не завидовал, ни у кого не появилось желания присоединиться к нему. Небритые, заострившиеся лица со впалыми щеками склонялись над столом и глядели серьезно и задумчиво; разговор сначала был тих и мирен, что-то праздничное носилось в воздухе. Стряпчий явился в черном галстуке, который он надевал только по воскресеньям. Раньше у него для таких случаев был красный галстук, но с тех пор как их стали носить кожевники и кирпичники — социалисты, он спрятал красный галстук в сундук. В этот вечер стряпчий проникся к Михову отцовскими чувствами и давал ему добрые советы, как жить, чтобы не попасть в дурную компанию — потому
что повсюду рабочие отбились от рук и не желают слушать ни хозяев, ни властей. Вся бедность оттого, что люди хотят жить не так, как им предназначено.
— Покажите мне недовольного, который бы чего-нибудь достиг!
Сапожник возразил, что люди потому и недовольны, что ничего не достигли, а хотят достичь.
— Вовсе не потому они недовольны,— отрицал стряпчий.— Их недовольство — это просто зависть, то есть грех. Они не смотрят на свою бедность — на богатство других глядят. Если бы и другие были бедняками, тогда им было бы хорошо, тогда бы они не испытывали недовольства-Человек должен жить как ему суждено — птица в воздухе, рыба в воде, по-другому быть не может. Только покорностью и смирением можно достичь чего-то, нужно подчиняться хозяевам, служить властям.
— Чего же вы достигли покорностью и смирением? — спросил сапожник.
Стряпчий спокойно ответил:
— А чего достигли вы, приятель, когда пошли и всадили человеку нож в спину?
Сапожник засмеялся:
— Достиг того, что теперь у меня на сердце легко, до сих пор этот шельмец ходит бледный и хилый и прячется, когда я прохожу мимо. И того я достиг, что я господин, а вы раб. Если мимо проходит судья, он смотрит на меня и злится, потому что я перед ним не снимаю шапку, а да вас, когда вы ему кланяотесь до земли, он и не глядит!
Стряпчий покраснел:
— Почему это не глядит?
— А потому, что вы слуга: чем слуга раболепней, тем господин спесивей.
— Почему же вы не идете к социалистам? — спросил его крестьянин, примкнувший к компании совсем недавно, когда у него пала корова и дом после этого чуть не продали за долги.
— Чересчур уж они скучный народ,— ответил сапожник,— ходят в красных галстуках, вот и вся ихняя революция. Говорил я с одним таким — трусы они все, тихони. Им бы четки в руки да пасхальные молитвы читать.
Михов позвал в распивочную жену; она пришла, но долго не просидела; она побаивалась этого общества, видела, что Михов уже пьян, но не решалась ему сказать, что пора домой. Она ушла, Михов остался. Когда все опьянели и сердца размякли, а у Михова увлажнились глаза, он сказал:
— Может, уж и не увидимся никогда, друзья! Но я вас не забуду, когда дела у меня пойдут на лад и всего будет вдоволь... И о тебе позабочусь,— перегнулся он через стол к сапожнику и чокнулся с ним так, что водка расплескалась,— и о тебе позабочусь, найду тебе хорошую работу, и ты приедешь ко мне...
Сапожник тоже растрогался, но сохранял серьезный вид.
— Не беспокойся обо мне, приятель... Только бы тебе было получше! Но когда будешь лежать в канаве и помирать без единого друга, вспомни, что я тебе не советовал ехать.
Михов усмехнулся, но слова сапожника странно задели его; скоро он позабыл о них, но через много времени вспомнил и только тогда понял, что сапожник не притворялся серьезным и что он не шутил.
Выйдя на улицу и прощаясь с друзьями, Михов зашатался, сапожник поддержал его под руку и пошел проводить до дому. Михов обмяк, сладкая грусть охватила его: он искал руку приятеля и бубнил невнятно, с трудом выговаривая слова:
— У меня дома дети, дружище, трое маленьких невинных детей... не забудь о них, дружище... поручаю их тебе... Бог знает что еще случится со мной... все в руках божьих...
Он плакал перед дверьми, а сапожник его утешал.
— Иди спать, завтра рано в дорогу... Что с тобой случится? Самое большое — помрешь... Не беспокойся о ребятах; все будет хорошо, если они не пойдут в отца... Спать, приятель!
Утром Михов отправился в путь. Он был взволнован и встревожен, голова болела. Собрал всю свою одежду, сколько ее нашлось, белье и портновские принадлежности, но чемодан не заполнился даже и на половину. Потом он неприкаянно ходил по комнате, ему уже не терпелось уйти, но жена готовила завтрак, дети проснулись и удивленно таращили глаза. После завтрака Михов простился с детьми, это заняло немного времени, лишь старший сын, восьмилетний мальчик, расплакался и бежал за отцом и матерью по улице, пока его не прогнали домой.
На улице было хорошо, солнце уже всходило, и крыши местечка сияли. Францка несла чемодан; говорили они мало. Лицо Михова было задумчиво, в глазах тревога -— в последний миг в сердце его проснулся затаенный страх; теперь, когда он осуществил то. о чем мечтал так страстно, ему стало страшно и захотелось вернуться. Францка боялась заплакать и потому не решалась заговорить. Так они молча шли по улице, а потом узкой тропинкой по гребню холма к железнодорожной станции, белевшей вдалеке. Было еще рано, когда они пришли; они сели на скамью под раскидистым каштаном, почти сплошь усеянным цветами.
— Стало быть, уезжаешь, Тоне?
— Уезжаю! — ответил Михов совсем тихо; он встал бы и вернулся с нею, если бы она взяла его за руку и увела.
Каштан зашумел, и большая благоуханная гроздь цветов упала между ними на скамью; оба они вспомнили, как это было когда-то, и не могли больше сказать ни слова.
Зазвонил колокол, вдали послышался свисток паровоза. Михов вздрогнул и поднялся. Перрон был почти пуст, несколько человек ждали поезда, появившегося из-за поворота.
— Ну, прощай, Тоне! — всхлипнула Францка и подала ему руку.
Он смотрел тупо, лицо его посерело и осунулось.
— Прощай, Францка! — ответил он и хотел добавить: «Позаботься о детях!» — но горло его сжалось, и, едва взглянув на нее, он заспешил к поезду, чемодан ударил его по колену... Раздался свисток, и поезд тронулся...
Францка бежала по перрону, потом, миновав живую изгородь,— по щебню. Бледное лицо глянуло на нее через окно, поезд скрылся за поворотом, только серое облако, повиснув над полотном, медленно подымалось и таяло... Францка остановилась у изгороди, закрыла лицо передником и заплакала.
Так Михов ушел и затерялся, и она его не видела больше никогда.
V. ПОДНЯЛАСЬ МОЛОДАЯ ПОРОСЛЬ
Случилось необыкновенное — мальчик с верхней улицы уехал учиться в гимназию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
— Не смотри на меня так! — кричал он.— Ты думаешь, мне приятно? Я бы лучше работал, чем читал!
В фантазии, в романы проникали ее упреки, прокрадывались заботы, и среди приятных мечтаний его словно кто-то схватывал за грудь:
«Михов, жена побирается ради тебя!»
И он злобно взглядывал на жену, которая молча сидела у стола, штопая детское белье.
— Я тебя тоже кормил, работал на тебя! Взяла бы да вышла за кого-нибудь другого, раз хотела в шляпе ходить!
Для Францки жизнь стала страшнее, чем раньше, когда муж мирно сидел за столом и читал или тихонько, почти стыдливо отправлялся в распивочную; раньше он ни разу не сказал ей худого слова, разговаривали они мало, но дружелюбно, а иногда он по-ребячьи рассказывал разные истории. Теперь он изменился — стал вспыльчив и злобен, а Францка не знала, в чем ее вина. Она не решалась смотреть ему в лицо, чтобы не раздражить его, и стискивала зубы, чтобы не выдать слез, так как он их не любил. Она стала беспокойной и боязливой, припомнила давнюю молодость и заколдованный дом, где она служила у злой старухи и ходила на цыпочках, робко и приниженно, по темным сеням, по большим комнатам, куда никогда не заглядывало солнце...
Михов не вылезал из кабака; когда не было денег, он просиживал целые часы над одним стаканчиком. В помещении, низком, темном и грязном, было хорошо натоплено; компания устраивалась за круглым столом около печки; все они были друзья-приятели и знали друг друга до
тонкостей, хотя и не походили друг на друга образом мыслей и характерами. О событиях в местечке, о господах и о людях, имевших каждый день каравай хлеба на столе, они толковали несколько свысока. Только стряпчий не позволял себе ничего непочтительного, качал головой и в достойных и мирных выражениях отвечал на шуточки, отпускаемые другими. Почти каждый год в компании появлялся кто-то новый; сначала он чувствовал себя несколько отчужденно и не мог свободно участвовать в разговорах; он еще кипятился, проклинал, жаловался; но со временем привыкал к новым приятелям и к водке, утихомиривался; если был холост, ходил грязный и оборванный и напивался каждый вечер, как другие. Дверь закрылась за ним, жизнь выбросила его за порог, он лежал поверженный и уже не думал о том, чтоб вернуться назад.
Михов успокоился только внешне, сердце у него ныло, голову переполняли мучительные мысли. Жизнь и его вышвырнула за порог; он был слишком слаб для того, чтобы встать и вернуться, хотя бы по дороге пришлось десять раз падать на колени, однако не так слаб, чтобы не стремиться назад, не подсматривать жадными и тоскующими глазами в замочную скважину двери, ведущей в другой мир, где люди счастливы, и пьют вино, и ездят в экипажах, и бросают деньги на ветер. Когда ему было восемнадцать дет, он отправился странствовать и теперь смутно, как прекрасный сон, припоминал красоту и богатство больших городов, тогда ему казалось, что все это богатство принадлежало и ему. Теперь на его мечты легла большая черная тень, грызущая забота, но тем слаще были они в те краткие часы, когда он мог отдаваться им полностью.
С того вечера, когда он возненавидел жену и почувствовал, что в то же время боится ее, с той поры, как ему стало стыдно возвращаться домой пьяным, потому что дети прятались от него и выглядывали из угла любопытно и испуганно, с той поры, как он понял, что у него нет больше дома, в нем зашевелилась мысль, наполовину серьезная, наполовину фантастическая, которая уже не оставляла его, Михов пленился ею и держал в тайне. Ему захотелось бежать, оставить жену и детей и бежать; когда у него не стало дома, в нем проснулся бродяга, тот самый бродяга, что живет во всех слабых душах, во всех фантазерах и во всех несчастных. Быть одному — о, совсем одному, легкому и свободному, там, в просторном мире, где стоит только руку протянуть, чтобы загребать богатство полными горстями.., Иногда, сидя дома, он начинал всерьез думать об отъезде. Он гадал, в какую сторону двинуться и как начать новую жизнь. «Э, работу я найду повсюду!» — говорил он себе, и сразу же грезы уносились ввысь, в туманную даль...
Миновала зима, снег на холме таял, и вниз по улице бежали ручьи. Михов был болен от тоски. Как-то поздно ночью он проснулся и увидел жену, которая сидела за столом и шила.
— Что ты делаешь, Францка? Ведь уже поздно! Который час?
— Второй. Я шью для Майерицы, утром надо отнести. Михов немного помолчал, а потом приподнялся на постели.
— Францка!
Она бросила взгляд в его сторону и продолжала шить. Глаза смотрели мутно; она устала, голова совсем отупела, она шила и почти спала, с усилием прислушиваясь к его голосу.
— Францка, я уеду!
Он произнес эти слова странным тоном, наполовину просительным, наполовину враждебным. Она вздрогнула и очнулась, руки упали па колени.
— Я уеду, Францка! Нельзя больше так жить. Я не могу — или я уеду, или повешусь. Ты работаешь вместо меня, чтобы я пьянствовал, а дети голодают и боятся меня, я им больше не отец... Я не могу так, Францка, я уеду.
Он ждал ответа, но Францка молчала.
— Свет велик, работу я везде найду. Каждый месяц буду тебе посылать деньги, Францка... Там заработки совсем другие. А когда хорошо устроюсь, вы ко мне приедете, ты и дети... Здесь мы все погибнем, Францка; грех тут жить, все равно, что видеть смерть и не бежать от нее...
— Если ты думаешь, что так будет лучше, поезжай,— ответила Францка глубоким, тихим голосом. Михов вскоре заснул, погрузившись в приятные сны, а Францка еще долго плакала. Прежде чем лечь, она взяла лампу и осветила его лицо. Она стояла у постели, и слезы капали на одеяло. Она вспоминала вечера, когда оба они стояли под каштаном и говорили о прекрасном будущем, которое их ждет. Теперь лицо его было старым, лоб избороздили морщины, только губы чуть заметно усмехались под редкими уеами.
«Уедет, и больше я его не увижу!» — осенило ее. Она ему не препятствовала — видела в его глазах страстное желание бежать и страх, как бы она не сказала: «Здесь у тебя дети — что станет с детьми?» Она ему не препятствовала, но сердце обливалось кровью: «Уедет, и больше я его не увижу! — Ее пронзило глубокое сострадание, жалость, и стало страшно за него.— Что там будет с ним, он ведь такой неловкий и пугливый, шагу ступить не умеет, бедный!.. Затолкают его, отпихнут в сторону, и так он затеряется и умрет один, и не найдется человека, который бы его утешил. Умрет на дороге, и люди будут ходить мимо и пинать его...»
Она стояла у постели с лампой в руках, и слезы капали на одеяло.
Назавтра, когда он уходил в кабак, Францка сказала:
— Останься, Тоне, ведь не так уж все плохо, тебе нечего беспокоиться... Я буду работать, пока ты не получишь заказа — голодать не будем...
Он испугался — вот она уже преграждает ему путь: «Не уходи!» — и ответил раздраженно:
— Ты будешь работать? Я не хочу, чтобы кто-то работал на меня. Я еще не так стар и слаб... Я уеду, Францка, так будет лучше для всех нас, и для тебя с детьми тоже. Уеду!
Францка его больше не удерживала,— видела, как он дрожит от беспокойства и желания уехать; она боялась за него, и любовь просыпалась в сердце...
Она сходила к матери за деньгами на дорогу, и Михов несколько дней праздновал свой отъезд в кабаке. Это были торжественные дни; вся компания приняла близко к сердцу планы и надежды Михова и обсуждала их с великой серьезностью. В последний вечер Михов платил за всех, и трогательное дружелюбие царило за столом. Все, кто уже полностью покорился судьбе и свыкся с бедностью, дивились Михову, но никто ему не завидовал, ни у кого не появилось желания присоединиться к нему. Небритые, заострившиеся лица со впалыми щеками склонялись над столом и глядели серьезно и задумчиво; разговор сначала был тих и мирен, что-то праздничное носилось в воздухе. Стряпчий явился в черном галстуке, который он надевал только по воскресеньям. Раньше у него для таких случаев был красный галстук, но с тех пор как их стали носить кожевники и кирпичники — социалисты, он спрятал красный галстук в сундук. В этот вечер стряпчий проникся к Михову отцовскими чувствами и давал ему добрые советы, как жить, чтобы не попасть в дурную компанию — потому
что повсюду рабочие отбились от рук и не желают слушать ни хозяев, ни властей. Вся бедность оттого, что люди хотят жить не так, как им предназначено.
— Покажите мне недовольного, который бы чего-нибудь достиг!
Сапожник возразил, что люди потому и недовольны, что ничего не достигли, а хотят достичь.
— Вовсе не потому они недовольны,— отрицал стряпчий.— Их недовольство — это просто зависть, то есть грех. Они не смотрят на свою бедность — на богатство других глядят. Если бы и другие были бедняками, тогда им было бы хорошо, тогда бы они не испытывали недовольства-Человек должен жить как ему суждено — птица в воздухе, рыба в воде, по-другому быть не может. Только покорностью и смирением можно достичь чего-то, нужно подчиняться хозяевам, служить властям.
— Чего же вы достигли покорностью и смирением? — спросил сапожник.
Стряпчий спокойно ответил:
— А чего достигли вы, приятель, когда пошли и всадили человеку нож в спину?
Сапожник засмеялся:
— Достиг того, что теперь у меня на сердце легко, до сих пор этот шельмец ходит бледный и хилый и прячется, когда я прохожу мимо. И того я достиг, что я господин, а вы раб. Если мимо проходит судья, он смотрит на меня и злится, потому что я перед ним не снимаю шапку, а да вас, когда вы ему кланяотесь до земли, он и не глядит!
Стряпчий покраснел:
— Почему это не глядит?
— А потому, что вы слуга: чем слуга раболепней, тем господин спесивей.
— Почему же вы не идете к социалистам? — спросил его крестьянин, примкнувший к компании совсем недавно, когда у него пала корова и дом после этого чуть не продали за долги.
— Чересчур уж они скучный народ,— ответил сапожник,— ходят в красных галстуках, вот и вся ихняя революция. Говорил я с одним таким — трусы они все, тихони. Им бы четки в руки да пасхальные молитвы читать.
Михов позвал в распивочную жену; она пришла, но долго не просидела; она побаивалась этого общества, видела, что Михов уже пьян, но не решалась ему сказать, что пора домой. Она ушла, Михов остался. Когда все опьянели и сердца размякли, а у Михова увлажнились глаза, он сказал:
— Может, уж и не увидимся никогда, друзья! Но я вас не забуду, когда дела у меня пойдут на лад и всего будет вдоволь... И о тебе позабочусь,— перегнулся он через стол к сапожнику и чокнулся с ним так, что водка расплескалась,— и о тебе позабочусь, найду тебе хорошую работу, и ты приедешь ко мне...
Сапожник тоже растрогался, но сохранял серьезный вид.
— Не беспокойся обо мне, приятель... Только бы тебе было получше! Но когда будешь лежать в канаве и помирать без единого друга, вспомни, что я тебе не советовал ехать.
Михов усмехнулся, но слова сапожника странно задели его; скоро он позабыл о них, но через много времени вспомнил и только тогда понял, что сапожник не притворялся серьезным и что он не шутил.
Выйдя на улицу и прощаясь с друзьями, Михов зашатался, сапожник поддержал его под руку и пошел проводить до дому. Михов обмяк, сладкая грусть охватила его: он искал руку приятеля и бубнил невнятно, с трудом выговаривая слова:
— У меня дома дети, дружище, трое маленьких невинных детей... не забудь о них, дружище... поручаю их тебе... Бог знает что еще случится со мной... все в руках божьих...
Он плакал перед дверьми, а сапожник его утешал.
— Иди спать, завтра рано в дорогу... Что с тобой случится? Самое большое — помрешь... Не беспокойся о ребятах; все будет хорошо, если они не пойдут в отца... Спать, приятель!
Утром Михов отправился в путь. Он был взволнован и встревожен, голова болела. Собрал всю свою одежду, сколько ее нашлось, белье и портновские принадлежности, но чемодан не заполнился даже и на половину. Потом он неприкаянно ходил по комнате, ему уже не терпелось уйти, но жена готовила завтрак, дети проснулись и удивленно таращили глаза. После завтрака Михов простился с детьми, это заняло немного времени, лишь старший сын, восьмилетний мальчик, расплакался и бежал за отцом и матерью по улице, пока его не прогнали домой.
На улице было хорошо, солнце уже всходило, и крыши местечка сияли. Францка несла чемодан; говорили они мало. Лицо Михова было задумчиво, в глазах тревога -— в последний миг в сердце его проснулся затаенный страх; теперь, когда он осуществил то. о чем мечтал так страстно, ему стало страшно и захотелось вернуться. Францка боялась заплакать и потому не решалась заговорить. Так они молча шли по улице, а потом узкой тропинкой по гребню холма к железнодорожной станции, белевшей вдалеке. Было еще рано, когда они пришли; они сели на скамью под раскидистым каштаном, почти сплошь усеянным цветами.
— Стало быть, уезжаешь, Тоне?
— Уезжаю! — ответил Михов совсем тихо; он встал бы и вернулся с нею, если бы она взяла его за руку и увела.
Каштан зашумел, и большая благоуханная гроздь цветов упала между ними на скамью; оба они вспомнили, как это было когда-то, и не могли больше сказать ни слова.
Зазвонил колокол, вдали послышался свисток паровоза. Михов вздрогнул и поднялся. Перрон был почти пуст, несколько человек ждали поезда, появившегося из-за поворота.
— Ну, прощай, Тоне! — всхлипнула Францка и подала ему руку.
Он смотрел тупо, лицо его посерело и осунулось.
— Прощай, Францка! — ответил он и хотел добавить: «Позаботься о детях!» — но горло его сжалось, и, едва взглянув на нее, он заспешил к поезду, чемодан ударил его по колену... Раздался свисток, и поезд тронулся...
Францка бежала по перрону, потом, миновав живую изгородь,— по щебню. Бледное лицо глянуло на нее через окно, поезд скрылся за поворотом, только серое облако, повиснув над полотном, медленно подымалось и таяло... Францка остановилась у изгороди, закрыла лицо передником и заплакала.
Так Михов ушел и затерялся, и она его не видела больше никогда.
V. ПОДНЯЛАСЬ МОЛОДАЯ ПОРОСЛЬ
Случилось необыкновенное — мальчик с верхней улицы уехал учиться в гимназию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23