https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Чтобы попасть в квартиру, надо было миновать широкую подворотню и двор, подняться по лестнице и пройти по длинной галерее, тянувшейся вдоль стены вокруг всего двора и сотрясавшейся от тяжелых шагов.
Хозяйка была пожилая, рослая и дебелая женщина; детей у нее не было, муж умер, сказала она со слезами на глазах, так что Францка от души пожалела се. Квартира была просторная — две большие, тщательно прибранные комнаты с множеством кроватей, которые выстроились у стен, как в больнице. Пятеро гимназистов уже жили здесь, Лойзе — шестой, и хозяйка ожидала еще двоих. Некоторые квартировали у нее и в прошлом году, они выглядели старше и развязнее... Хозяйка положила руку на плечо Лойзе, погладила его по голове, расспрашивала его дружелюбно и ласково улыбалась. В стороне, возле окна, мальчики боролись и смеялись — она резко обернулась, и лицо ее сразу изменилось, стало злым и безжалостным.
— Бездельники, будете вы сидеть тихо? — Лойзе испугался ее лица, мать ничего не видела.
— Поручаю вам Лойзе, не обижайте его, он у меня хороший, и присматривайте за ним!
Так мать попрощалась, и Лойзе пошел ее провожать по длинным улицам к вокзалу. Будто солнце затмилось, будто туман лег на город и скрыл всю его красоту — до того тяжело было у них на душе. Мать держала Лойзе за руку, и они шли медленно, не говоря ни слова,.,
Расставшись с матерью, Лойзе до вечера ходил по городу, сворачивал с улицы в улицу, разглядывал дома и витрины магазинов, где было столько прекрасных вещей, каких он еще не видывал. В подворотне женщина продавала печенье и конфеты, он купил печенья и поел. Встречалось много детей, которые шли с матерями или в компании веселых товарищей; видимо, они тоже приехали издалека. Таяла сладкая радость, переполнявшая сердце Лойзе, когда он уходил из дому и ехал в поезде. Он был один, и ему стало страшно; повсюду чужие люди, бесконечные улицы, огромные дома, смотревшие неприязненно, словно угрожали обрушиться на него.
Он был измучен, когда вернулся домой; пришлось спрашивать дорогу, и дом он еле нашел; здание показалось Лойзе совсем другим, не таким большим и более грязным, так что он не узнал бы его, не будь напротив часовни.
— Где ты был? Вот как ты начинаешь? Ни слова не сказал, ушел, и нет его до ночи! Хороший гимназист из тебя получится!
Так приветствовала его хозяйка, отвернулась и ушла на кухню. Она была красная и толстая, говорила крикливым голосом, и Лойзе вздрагивал, когда она вдруг входила в комнату.
Прежде чем лечь спать, читали «Отче наш»; Лойзе валился с ног от усталости и дремал, стоя на коленях перед стулом и опираясь на него локтями. Голова медленно клонилась на руки, тяжелые веки смыкались.
— Ты будешь молиться? — ворвался резкий окрик в слова молитвы.
Лойзе дернулся и со страхом увидел, что он в чужой комнате среди чужих людей.
Хозяйка встала на колени возле стола, чтобы видеть всю комнату; вокруг, у кроватей и перед стульями, стояли на коленях гимназисты и сонно тянули молитву. Гимназист постарше, который чувствовал себя непринужденней других, прятал между локтями книгу и читал, бормоча попутно невнятные слова, чтобы хозяйка слышала его голос. Лойзе заметил это, засмотрелся на гимназиста и смолк, в голове снова все смешалось, начало казаться, будто он дома, стоит на коленях вместе с матерью, они прочли вечернюю молитву и теперь про себя говорят те слова, которые произносят только в сердце своем я которых не должно слышать человеческое ухо. Он кончил, собрался
Г) встать, но как только шевельнулся, все вдруг поплыло перед глазами, и он увидел чужую комнату, чужие лица. Они были враждебны, грубы, суровы.
«Господи, куда я попал? — в ужасе думал Лойзе.— Куда я попал? Где мама, зачем она меня оставила совсем одного?» Слезы закапали ему на руки,
— А ты там чего хнычешь? — Новый окрик прервал сонное бормотание. Головы поднялись, все с любопытством оглянулись на Лойзе. Хилый и грустный мальчуган, приехавший на день раньше, заплакал, увидев, как плачет Лойзе.
Молитва кончилась, стали укладываться спать. Лойзе лег, натянул одеяло до самого рта и закрыл глаза. Хозяйка погасила лампу.
Но во мраке, в тишине, тяжесть свалилась с его век, усталость прошла, и он отчетливо осознал, куда он попал, понял, что он один, далеко от дома, между ним и матерью — неизмеримая даль, и тот святой, тихий дом, где он спал так блаженно,— где-то на краю света, за горами. Горло его сжалось, он заплакал.
— Тихо! — раздалось из темноты.
Лойзе прижал одеяло к губам, чтобы заглушить плач. В тишине, в мучительной дремоте, в нестерпимой тоске, разрывающей сердце, мысли странно путались, явь смешивалась со сном... Он вспомнил отца — тот ушел в чужие края, к чужим людям, которые злы и безжалостны; бог знает что они сделали с ним, бог знает где он спит теперь, одинокий и тоскующий, в темной чужой комнате, где призраки затаились под окном, за дверью, подстерегают и лезут вверх, вытягивают руки, подбираются ближе... Он вздрогнул, затрепетал — это был не отец, это он сам... Призраки подстерегают и лезут вверх, подкрадываются к нему, тянут руки... Он закричал, проснулся.
— Тихо!
На лбу выступил пот; Лойзе снова притиснул одеяло к губам, чтобы заглушить плач.
Лойзе вспомнился брат; такой он был болезненный, слабый, с больными глазами, и вот ушел в чужие края, к чужим людям, которые злы и беспощадны. Что они сделали с ним, бог знает,— он и защищаться-то не умел, всегда такой покорный и хилый; вот на него кричат, а он слушает смиренно, склонился и закрыл глаза, его бьют кулаками, а он не говорит ни слова... Лойзе вздрогнул — это не брат, это он сам, и какие-то злые люди, рослые, толстые
и красные, кричат на него и бьют кулаками. Он закрич и проснулся.
Что-то заскрипело, послышались шаги, и кто-то подошел к постели; Лойзе боялся вздохнуть, заледенев от страха.
— Ты будешь лежать тихо или нет? А то отправишься спать в коридор! Думаешь, ты один тут?
Зловонным дыханием повеяло в лицо, жесткая рука схватила его и встряхнула за плечи так, что он застонал.
Рука отпустила его, снова заскрипела кровать, и все стихло.
Его охватило отчаяние, какого он еще не испытывал никогда.
Все разошлись по свету, вытолкнули и его, а свет страшен, их ждет неминуемая смерть. Разлучили их, разогнали в разные стороны, чтобы они не видели друг друга и не могли друг другу помочь... Только Францка еще остается дома, но и Францка уйдет, а потом двинется в дорогу и мать, убогая, боязливая и старая, согнувшаяся в три погибели, пойдет, опираясь на палку, вверх по улице, туда, где ее встретят злые и беспощадные руки...
— Мама!
Ничто не шелохнулось: в комнате было душно, на кроватях сонно дышали товарищи, хозяйка храпела.
Он заснул, охваченный великой болью, на мозг что-то легло камнем и давило всю ночь...
VI. ЛОЙЗЕ ГИМНАЗИСТ
Францке вспомнился тот день, когда она простилась с Лойзе на вокзале. Поезд летел прочь с непостижимой быстротой, будто со страхом бежал из проклятого края,— мелькали мимо луга, поля, холмы, местность становилась пустынной и каменистой, Францке уже мерещилось, что она видит там, вдали, в вечерней мгле, улицу бедняков, где смерть и голод ходят от дома к дому и стучатся в двери, поворачивают ручку, входят в комнаты, где на полу лежат оборванные и иссохшие люди и ждут конца, и во взгляде их — ужас и нетерпение. Поезд летел — в безмерную даль уплывал город, а в городе, в незнакомом доме, средь незнакомых людей остался ребенок, одинокий и робкий, и рядом никого, кто бы его любил... Может, этот глубокий страх на самом деле тогда зародился в ней, а может,
он давно лег на сердце непонятной тенью, и Францка только теперь ощутила его и поняла, что он значит... И теперь еще она ясно слышала слова, доносившиеся в ту ночь из дали, когда во тьме раздался стон и она проснулась и прислушалась со страхом. Робкий и умоляющий голос позвал ее: «Зачем вы меня прогнали, мама? Зачем оставили одного в незнакомом доме, средь незнакомых людей?» Полный ужаса голос кричал, звал приглушенно, будто из-под одеяла: «Мама!»
Так это было тогда и так продолжалось все время, все время из невидимой дали ей слышались стоны и мольба...
У Францки ослабели глаза от слез и от работы; она носила очки, но и в очках видела плохо и уже не могла подолгу шить; при свете лампы глаза начинало щемить, будто их жгло раскаленным железом. Она зарабатывала всего по двадцати крейцеров в день, и, так как шила плохо, портной вовсе перестал давать ей работу; летом она ходила на поденку к одному крестьянину и работала в поле, зимой латала одежду бедняков с верхней улицы, но те большей частью не платили; иногда чинила белье людям из местечка, но и то все реже, казалось, люди начали чинить свою одежду сами. Медленно совершалось это, она сама едва сознавала, как постепенно катится под гору, в неприкрытую, беспощадную нищету, об этом говорили ей лицо и спина, согнувшаяся, как у шестидесятилетней старухи.
За занавеской умирала мать, умирала целый год. Она лежала тихо и умерла, когда никого не было в комнате, в один из слякотных дождливых дней. Францка завесила окна темными платками, пришли соседи и убрали покойницу. Никто не плакал, тихо и тоскливо было в доме, хмуро и тоскливо, как на улице. За гробом шли несколько женщин с большими дырявыми зонтами; процессия быстро спускалась по улице, торопясь укрыться от дождя в церкви. Звонили I малый колокол; слышно было плохо, только временами раздавался какой-то странный стон, будто маленький надтреснутый колокол бил в набат.
Когда Францка, вернувшись с похорон, убирала постель матери, она нашла в чулке гульден. Он был последний, и мать тщательно припрятала его; она держала его под изголовьем и порой проверяла трясущейся рукой, здесь ли монета. Гульден был теплый и стерся так, что императорский профиль стал неразличим.
Она устала и чувствовала себя больной; села за стол; маленькая Францка, которая уже второй год ходила в школу, встала перед ней с куском белого хлеба в руке. В окна стучали капли дождя, в комнате было пусто и тихо.
— Теперь мы одни, Францка!
И Францка положила хлеб на стол и заплакала, сама не зная почему.
Вечером пришел сапожник, принес мяса, буханку хлеба и бутылку водки.
— Миховка, раз вы нас не зовете, мы напросились сами. Я еще не видал похорон, на которых бы не пили; это в них главное. Покойник в могилу, живой в корчму — вот как надо.
Он был уже слегка пьян и тоже постарел, косматые брови поседели.
Пришли те, кто был на похоронах, бедняки с верхней улицы. За последнее время многие здесь умерли, но в комнаты умерших селились другие; так оно и шло беспрерывно — из местечка на гору, а оттуда — в могилу. Год назад в долине закрылся кирпичный завод, и безземельные крестьяне, работавшие там, остались без заработка. Раньше они работали только летом и в хорошую погоду, а зимой перебивались кое-как, сидели на сухом хлебе, кукурузной каше. Теперь не стало ни сухого хлеба, ни кукурузной каши. Многие уехали на чужбину, а те, что послабее телом и духом, чаще всего пьяницы, переселялись на верхнюю улицу и ждали конца.
— Ну, Миховка,— сказал сапожник, когда приступили к трапезе,— как дела у гимназиста?
Францка посмотрела на него, будто прося пощады. Сапожник не стал ждать ответа.
— Дальше будет учиться или вернется домой? Францку что-то всколыхнуло, великая сила наполнила
ее тщедушное тело.
— Будет! Будет!.. Если все забудут о нем, я пойду под окна побираться! Только один год еще, он сказал, а потом он сам прокормится. Будет других учить, вот увидите, он ведь умный и старательный...
Сапожник потряс головой.
— Что вы такое говорите? Я еще тогда знал — как это он, мальчишка из слободки, поедет учиться? Другие, вишь, о нем позаботятся,— хорошо, кабы так! Никогда еще ничего подобного не случалось. Люди думают о себе, и правильно делают. Это не их обязанность — заботиться о других. Кто сидит в тепле, пусть благодарит бога и не думает о бездомных, что мерзнут на улице... Я же сказал —
забудут о нем, и вот в самом деле забыли, я даже не думал, что забудут так скоро... Миховка, если у кого собственной силенки не хватает, пусть на других не надеется и не взваливает на себя ношу, которая ему не по плечу... Пропадет парень, еще вернее, чем здесь, на этой улице... Так нам всем суждено, так тому и быть.
Стряпчий, который тоже зашел их проведать и сидел на кровати, вскипел.
— Грешно говорить такие вещи! Если вы так думаете, держите свои мысли при себе! Вам приятно было бы, если бы я сказал, что вы помрете в канаве, пьяный? А возможно, так оно и будет.
Сапожник не рассердился и спокойно ответил:
— А я бы ни радоваться, ни печалиться не стал, скажи вы мне что-нибудь в этом роде. Что суждено, того не миновать.
Всем стало не по себе, стряпчий замолчал. Он тоже сильно постарел, ссутулился; длинное, заострившееся лицо было сплошь заткано мелкими морщинками. Он очень интересовался Лойзе, так как питал тайную надежду устроить в гимназию и своего сына; беспокоило его только то, что сын плохо учится, хотя он занимался с ним дома и рассказывал о прелестях городской жизни, чтобы вызвать в нем желание попасть в гимназию; но сын слушал рассеянно и с большей охотой думал о лесе, о белках, за которыми лазил по шершавым стволам елок, о разбойниках, о солдатах и индейцах, которых видел на картинках в отцовских книгах. Отца это расстраивало, и он завидовал Миховке, сын которой был совсем другим.
— Как он, в третьем классе теперь?
— В третьем! — ответила Миховка, и лицо ее на миг осветилось гордостью. Но тут же ей вспомнился Лойзе, каким она видела его последний раз, три месяца назад, когда сын возвращался в город с рождественских каникул; гордость исчезла, и боль сжала сердце.
— В третьем классе! — повторил стряпчий.— Ну, значит, еще пять лет, и он уже в семинарии. А пять лет пролетят так быстро, что и оглянуться не успеешь! Сколько прошло с тех пор, как Михов отправился по свету?.. Уже шесть лет скоро, а кажется, будто это было вчера. Не пишет ничего?
— Ничего! — ответила Францка.
Стряпчий задумался. Вот Михов отправился по свету и ничего не пишет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я