https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x80/s-visokim-poddonom/
На улице бедняков
роман
(словенск)
I. ЗА ПОВОЗКОЙ
Францка долго не могла заснуть. Все уже стихло, ничто не шевелилось во мраке, и ей было почти жутко. Лишь изредка долетал из ночи резкий голос — на деревне заулюлюкал кто-то из парней, затянул песню, спускаясь проулком все ниже, и вот уже песня замерла, потонула в ночи. Залаял у лавочника пес, видно, услыхал что-то: шелест соседнего каштана, скребущуюся мышь в лавке, удаляющуюся песню; поднял голову и завыл протяжно, плаксиво, взвизгнул еще раз уже в полусне, улегся на подстилку и задремал.
Она укрылась одной простыней, но все равно было жарко, пот стекал со лба на щеки и смачивал подушку. В комнате стоял мрак, воздух был тяжел и горяч; ей казалось, что станет прохладней, если отдернуть зеленую занавеску, чтоб в окне засиял мягкий свет ночного неба. В темноте слышалось размеренное,, натужное сопение матери и сестры, спавших на кровати; временами тиканье больших стенных часов раздавалось громче, покрывая своим жужжащим звуком все другие, и потом снова угасало, словно часы останавливались.
Наконец Францка задремала, но тут ей почудилось, будто она легонько скользит вниз, а сундук будто кренится, крепится... она испугалась и проснулась. Думалось о веселом и чудесном, темноту вокруг сундука населили светлые воспоминания и радостные надежды — точно живые улыбающиеся лица, точно люди, дружелюбные и нарядные.
Францка слушала, как натужно сопят мать и сестра, и что-то дрогнуло в ее сердце, она почувствовала, что слишком мало любит мать и сестру, а это грех. Они спали мирным, сладким сном праведников, веки сомкнуты, губы приоткрыты, щеки разгорелись — и, будь в комнате свет, Францка встала бы, подошла на цыпочках к постели, склонилась над ними, и слезы наполнили бы ее глаза.
Слезы наполнили ее глаза, и она глубоко вздохнула. Иной раз, когда мать ее била и ругала за то, что она,
устав, присаживалась на сундук, ей хотелось зарыдать от горя, ударить сестру за то, что она румяная и сытая и весь день сидит сложа руки и ябедничает матери. Ударить и толкнуть, чтобы та стукнулась головой о порог. Но теперь в этой тихой ночи ей хотелось встать, подойти к постели и просить мать и сестру о прощении. На ум приходили ласковые, нежные слова, слышанные бог весть когда; материнское лицо, доброе и мягкое, каким оно было когда-то, встало перед глазами, и сердце Францки сжалось от любви.
Обычно, ложась, она плакала тайком и засыпала в слезах. Особенно по воскресеньям: ей было стыдно, что платье у нее старое, переделанное из материной юбки, грязное, заплатанное, так что люди смеются. Францка ходила к заутрене и шла торопливо, с опущенной головой, с большим молитвенником в руках, который тоже был весь обтрепан. А мать и Нежка в полдень отправлялись к обедне на Брег, в красивую приходскую церковь в часе ходьбы от села. И Нежка была в платье с красными цветами и новом платке, с молитвенником в белом костяном переплете. Молитвенник принадлежал Францке, она его получила от его преподобия за то, что знала молитвы, но Нежка брала его с собой в церковь. Нежка была маленькая, толстая и румяная, вечно хныкала, и мать покупала ей сладости; это было видно по ее губам, когда она возвращалась с обедни после полудня, когда Францка была уже совсем измученной и грязной от уборки и возни с обедом. И даже в этом старом платье она не имела права оставаться весь день — придя от заутрени, сразу переодевалась и в лохмотьях ходила по дому; а Нежка сидела, как барыня, в своем платье с красными цветами или шла на улицу, а то к соседям в гости. Когда мать ей говорила: «Переоденься же, Нежка!» — она и внимания не обращала, и если Францка от себя добавляла: «Что тебе мамаша сказала?» — мать огрызалась: «А тебя кто спрашивает?» Плохо жилось Францке, и, когда она плакала, мать не говорила: «Не плачь, Францка»,— тогда бы Францка тотчас заулыбалась,— а сердито глядела на нее и кричала так, что Францка вздрагивала: «Чего разнюнилась? Ишь плакса!»
Францке вдруг вспомнился день, когда она плакала до поздней ночи, так что глаза болели и резало в горле. Мать вернулась домой после целого дня отсутствия. День был воскресный, на улице было хорошо, еще светло — ласковое вечернее солнце сияло над дальними холмами,— и Францка с Нежкой сидели перед домом, ожидая мать.
Мать пришла с узлом под мышкой, башмаки в пыли. Положила узел на стол, и стол сразу стал белым и праздничным. Францка и Нежка глядели, не отрываясь, сердце у Францки трепетало; она пошла в кухню, чтобы принести ужин, и ложки валились у нее из рук, когда она накрывала на стол. Мать развязала узел — на столе появился ярко-красный шелковый платок. Францка впилась в него беспокойными и жадными глазами. «На, Нежка!» — мать подала Нежке шелковый платок, блестящий красный шелковый платок, который шуршал, когда его брали в руки, и был гладкий и тяжелый. «На, Францка, это тебе!» — и мать дала Францке зеленый байковый фартук, какие носят по будним дням все люди на свете. У Францки сдавило горло, и руки ее дрожали, когда она несла миску на стол. Мать принесла и печенье, но когда Францка попробовала откусить, у нее вдруг заболело в груди и во всем теле, она задрожала, заплакала навзрыд и плакала до поздней ночи.
Она вспомнила об этом дне, и боль начала подыматься из груди, и рыдание — наполовину глубокий вздох, наполовину плач — уже почти вырывалось из горла. Но тут все будто осветилось, что-то весело засмеялось вблизи, совсем рядом, и погладило ее по лицу ласковой рукой. Радостное ожидание другой жизни, великого неизведанного счастья вернулось в ее сердце, и слезы, уже щипавшие глаза, смешались со сладкими слезами благодарности и упования. Она вздохнула, повернулась в постели и натянула простыню до подбородка, чтобы помечтать о завтрашнем чудесном дне, до которого осталось так мало,— может, всего только шесть часов, шесть или семь, и, если крепко зажмурить глаза и заснуть, эти часы промелькнут во мгновение ока; она проснется, и солнце будет сиять, и она сядет, как барыня, в повозку и — эгей! — по широкой белой дороге, мимо домов, вдоль лугов... эгей!.. вот дома пролетают мимо, люди стоят на порогах... уже звонят вдали колокола... уже явственно слышен тот большой колокол, что гремит, будто гром за горами... эгей!.. вверх по крутой дороге, на палом-ничью Гору... мимо богомолок и богомольцев в запыленной воскресной одежде, поющих жалобными голосами... а там, на Горе... там большая церковь, в три раза больше приходской церкви святого Павла на Бреге... там белые шатры... там полно медовых сластей, полно белого хлеба, полно пирогов... и красных лент... там шелковые платки, блестящие красные шелковые платки... эгей!..
Францка заснула и во сне то плакала, то смеялась; ) снилось ей, будто она смеется весело и громко, но в душной комнате, в безмолвии ночи, смех ее был подобен стону больного. Ее худенькое тело скорчилось так, что колени почти касались подбородка...
Вечером проходил мимо сосед Ковач, крестьянин, у которого был дом, и повозка, и лошади, и в разговоре с матерью сказал: «Пускай едет с нами. Нас десятеро, но девочка как-нибудь поместится». Это был вечер духова дня, а в понедельник богомольцы толпами двинулись на Гору; большие крестьянские повозки, набитые людьми, с раннего утра, чуть только рассвело, затарахтели вниз по деревенской улице. Францка еще ни разу не бывала на Горе, но в этом году собралась; весь год он.а думала о чудесном путешествии: здесь, дома, все выглядело грязным и темным и полным печали. Гора же сияла там в небесной красоте. Нового платья у нее к духову дню не было, но она починила и выстирала прошлогоднее так, что оно стало почти красивым, особенно издали. Она собиралась идти пешком — будь даже эта Гора на другом конце света, Францка все равно оделась бы и ни свет ни заря пошла. А случилось так, что Ковач проходил мимо и сказал как ни в чем не бывало: «Пускай едет с нами». Повозка у Ковача хорошая, и кони добрые — как загремит по дороге, мелькнет мимо и исчезнет, едва услышишь веселые голоса седоков... Все будет мелькать, как во сне, село, сенометы за селом, длинные гряды, а потом — новый мир, новая жизнь, святая Гора, и яркое солнце, и торжественная месса...
Она открыла глаза, начала сонно потягиваться, но вдруг все вспомнила и соскочила с сундука. Мать уже отдернула занавеску, и в комнату проникал тусклый свет. Небо на востоке побелело; солнце еще не взошло, но молочная белизна отдавала желтым, и края длинных, узких облаков позолотились. Село, хотя оно и находилось довольно высоко на склоне небольшого холма, подымавшегося над долиной, лежало еще в тени; холмы на восточной стороне долины были выше, и потому сейчас светился лишь шар на колокольне церковки.
В деревне все уже были на ногах. По ухабистому, изъезженному, крутому проулку мимо их дома проходили люди, порой целыми толпами, мужчины и женщины, все празднично одетые, шумные и веселые. Шли и поодиночке, старушки семенили торопливо, точно куры. Почти у всех были с собой узелки, обычно их несли на палке через плечо, и они болтались за спиной.
Францка слышала веселые голоса с улицы, тяжелые шаги и хруст щебня под ногами; вот уже загремела вдали первая телега, и Францка встревожилась и выглянула из дому, еще не чесанная и босая; но это был не Ковач. Мать готовила завтрак сама: она ходила по кухне в грязной нижней юбке, переставляла горшки и ворчала, в конце концов, когда она вышла на порог взглянуть на улицу, молоко убежало. Мать рассердилась и заговорила так громко, что Нежка в комнате проснулась и захныкала, как всегда по утрам. Францка побежала в кухню посмотреть в чем дело, потом кинулась в комнату успокоить Нежку, но та расплакалась еще пуще, увидев, что Францка собирается на богомолье. Небо уже алело, все выше поднимался утренний свет, лучи солнца уже играли на стрехе дома старосты. Францка была сама не своя от счастья и боязни опоздать, сердце бешено колотилось. Никогда еще она не обувалась так долго, от спешки шнурки никак не попадали в дырочки. Щеки у нее горели, дыхание участилось. Нежка, в одной рубашке, сидела в постели и все еще всхлипывала; от пота, которым она обливалась ночью, лицо ее блестело, из глаз то и дело капали крупные слезы. Она размазывала их по щекам и ворчала па Франц-ку. Мать поставила на стол три закопченных горшочка; из кухни пахло пригоревшим молоком, и этот запах приятно смешивался с запахом горячего кофе. Мать наливала его в большие кружки; себе она налила из особого горшка, села на сундук и крошила белый хлеб в кружку, зажатую между колен. Поднося ложку ко рту, она смотрела на Францку. Нежка ела в постели и вся облилась кофе.
— Если думаешь ехать,— ступай! — сказала мать, и Францка заторопилась допить обжигающий кофе. Она уже причесалась и умылась, только жакетку оставалось надеть. Вдали послышалось громыханье колес, все ближе и все громче. Францка запрокинула кружку, и несколько бурых капель кофе упало на сорочку. Повозка обогнула угол и почти поравнялась с домом. Францка и не глядя знала, что это повозка Ковача. Она натягивала жакетку, но подкладка отпоролась, и рука не лезла в рукав. Францка заплакала.
— Да скорей же, глупая девчонка! Не хнычь! — Мать по-прежнему сидела на сундуке, с кружкой на коленях, и смотрела, как Францка одевается. Нежка все еще была в постели, куксилась и запихивала в рот большие куски намоченного в кофе хлеба.
Повозка медленно ехала мимо дома, возчик нагнулся и крикнул грубо:
— Где вы там? Дожидаться не будем!
Францка металась по комнате, искала невесть что. Завернула в платок большую краюху хлеба, молитвенник с костяными крышками зажала в руке; платок уже был на голове, плохо повязанный и слишком большой для нее, так что голова как бы спряталась в нем. Мать положила на стол десять крейцеров и сказала:
- Трать с умом, не транжирь!
Францка спрятала монетку и среди всей этой суматохи и беспокойства ощутила блаженство: на пасху и рождество она получала один крейцер и целый долгий час бродила 6 ним между палатками перед церковью. Когда в дверях еще раз оглянулась на мать с сестрой, взгляд ее был полон благодарности и любви.
Повозка медленно катилась мимо, кто-то крикнул: «Ну, погоняй!» — и она загромыхала вниз по спуску. Францка испугалась, так что по лицу забегали мурашки, крепко прижала к себе хлеб и молитвенник и стремглав бросилась за повозкой по хрустящему щебню. Женщина в повозке обернулась:
— Чего бежишь? У мельницы подождем!
Францка споткнулась о большой камень, чуть не упала и остановилась перевести дух. Она подумала, что вот сейчас повозка скроется из ее глаз, спустится в долину, за холм, и страх сжал ей сердце. Платок съехал на шею, лицо горело, под мышками было мокро. «У мельницы подождем!» — донеслось издали, и она пошла медленнее, мелкими шагами, подавшись вперед: по походке ее было видно, что она идет на богомолье. Она не спускала глаз с повозки и, когда та исчезала за поворотом, ускоряла шаг.
Солнце поднялось почти до вершины холма, все небо алело, и дома на вершине сияли в праздничной белизне. А внизу, в долине, еще лежали тени, и вербы, росшие по обе стороны ручья, трепетали, осыпанные росой. Повозка катилась все быстрее, спускаясь по извилистой дороге в долину, и Францка заторопилась тоже. Вдалеке, справа, стояла в лощине водяная мельница, скрытая высокими деревьями. Туда вела красивая, прямая как стрела, белая дорога. Повозка уже свернула на нее; так как дорога была гладкая и укатанная, кони пошли еще быстрее, и Францка пустилась бегом.
В долине стояла прохлада и тишина: темно-зеленая вода ручья была спокойна, как в пруду, только временами издали глухо доносилось журчание — там ручей бежал по белым камням, вдоль подмытого обрывистого берега, у которого он образовал круглый глубокий бочаг, а потом устало и смиренно вытекал в долину. По обеим сторонам дороги изредка попадались высокие тополя, верхушки их временами колебал ветер, и листочки равномерно раскачивались.
Когда Францка заметила, что расстояние между нею и телегой все время увеличивается, ее снова охватил страх, что о ней забудут и не подождут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
роман
(словенск)
I. ЗА ПОВОЗКОЙ
Францка долго не могла заснуть. Все уже стихло, ничто не шевелилось во мраке, и ей было почти жутко. Лишь изредка долетал из ночи резкий голос — на деревне заулюлюкал кто-то из парней, затянул песню, спускаясь проулком все ниже, и вот уже песня замерла, потонула в ночи. Залаял у лавочника пес, видно, услыхал что-то: шелест соседнего каштана, скребущуюся мышь в лавке, удаляющуюся песню; поднял голову и завыл протяжно, плаксиво, взвизгнул еще раз уже в полусне, улегся на подстилку и задремал.
Она укрылась одной простыней, но все равно было жарко, пот стекал со лба на щеки и смачивал подушку. В комнате стоял мрак, воздух был тяжел и горяч; ей казалось, что станет прохладней, если отдернуть зеленую занавеску, чтоб в окне засиял мягкий свет ночного неба. В темноте слышалось размеренное,, натужное сопение матери и сестры, спавших на кровати; временами тиканье больших стенных часов раздавалось громче, покрывая своим жужжащим звуком все другие, и потом снова угасало, словно часы останавливались.
Наконец Францка задремала, но тут ей почудилось, будто она легонько скользит вниз, а сундук будто кренится, крепится... она испугалась и проснулась. Думалось о веселом и чудесном, темноту вокруг сундука населили светлые воспоминания и радостные надежды — точно живые улыбающиеся лица, точно люди, дружелюбные и нарядные.
Францка слушала, как натужно сопят мать и сестра, и что-то дрогнуло в ее сердце, она почувствовала, что слишком мало любит мать и сестру, а это грех. Они спали мирным, сладким сном праведников, веки сомкнуты, губы приоткрыты, щеки разгорелись — и, будь в комнате свет, Францка встала бы, подошла на цыпочках к постели, склонилась над ними, и слезы наполнили бы ее глаза.
Слезы наполнили ее глаза, и она глубоко вздохнула. Иной раз, когда мать ее била и ругала за то, что она,
устав, присаживалась на сундук, ей хотелось зарыдать от горя, ударить сестру за то, что она румяная и сытая и весь день сидит сложа руки и ябедничает матери. Ударить и толкнуть, чтобы та стукнулась головой о порог. Но теперь в этой тихой ночи ей хотелось встать, подойти к постели и просить мать и сестру о прощении. На ум приходили ласковые, нежные слова, слышанные бог весть когда; материнское лицо, доброе и мягкое, каким оно было когда-то, встало перед глазами, и сердце Францки сжалось от любви.
Обычно, ложась, она плакала тайком и засыпала в слезах. Особенно по воскресеньям: ей было стыдно, что платье у нее старое, переделанное из материной юбки, грязное, заплатанное, так что люди смеются. Францка ходила к заутрене и шла торопливо, с опущенной головой, с большим молитвенником в руках, который тоже был весь обтрепан. А мать и Нежка в полдень отправлялись к обедне на Брег, в красивую приходскую церковь в часе ходьбы от села. И Нежка была в платье с красными цветами и новом платке, с молитвенником в белом костяном переплете. Молитвенник принадлежал Францке, она его получила от его преподобия за то, что знала молитвы, но Нежка брала его с собой в церковь. Нежка была маленькая, толстая и румяная, вечно хныкала, и мать покупала ей сладости; это было видно по ее губам, когда она возвращалась с обедни после полудня, когда Францка была уже совсем измученной и грязной от уборки и возни с обедом. И даже в этом старом платье она не имела права оставаться весь день — придя от заутрени, сразу переодевалась и в лохмотьях ходила по дому; а Нежка сидела, как барыня, в своем платье с красными цветами или шла на улицу, а то к соседям в гости. Когда мать ей говорила: «Переоденься же, Нежка!» — она и внимания не обращала, и если Францка от себя добавляла: «Что тебе мамаша сказала?» — мать огрызалась: «А тебя кто спрашивает?» Плохо жилось Францке, и, когда она плакала, мать не говорила: «Не плачь, Францка»,— тогда бы Францка тотчас заулыбалась,— а сердито глядела на нее и кричала так, что Францка вздрагивала: «Чего разнюнилась? Ишь плакса!»
Францке вдруг вспомнился день, когда она плакала до поздней ночи, так что глаза болели и резало в горле. Мать вернулась домой после целого дня отсутствия. День был воскресный, на улице было хорошо, еще светло — ласковое вечернее солнце сияло над дальними холмами,— и Францка с Нежкой сидели перед домом, ожидая мать.
Мать пришла с узлом под мышкой, башмаки в пыли. Положила узел на стол, и стол сразу стал белым и праздничным. Францка и Нежка глядели, не отрываясь, сердце у Францки трепетало; она пошла в кухню, чтобы принести ужин, и ложки валились у нее из рук, когда она накрывала на стол. Мать развязала узел — на столе появился ярко-красный шелковый платок. Францка впилась в него беспокойными и жадными глазами. «На, Нежка!» — мать подала Нежке шелковый платок, блестящий красный шелковый платок, который шуршал, когда его брали в руки, и был гладкий и тяжелый. «На, Францка, это тебе!» — и мать дала Францке зеленый байковый фартук, какие носят по будним дням все люди на свете. У Францки сдавило горло, и руки ее дрожали, когда она несла миску на стол. Мать принесла и печенье, но когда Францка попробовала откусить, у нее вдруг заболело в груди и во всем теле, она задрожала, заплакала навзрыд и плакала до поздней ночи.
Она вспомнила об этом дне, и боль начала подыматься из груди, и рыдание — наполовину глубокий вздох, наполовину плач — уже почти вырывалось из горла. Но тут все будто осветилось, что-то весело засмеялось вблизи, совсем рядом, и погладило ее по лицу ласковой рукой. Радостное ожидание другой жизни, великого неизведанного счастья вернулось в ее сердце, и слезы, уже щипавшие глаза, смешались со сладкими слезами благодарности и упования. Она вздохнула, повернулась в постели и натянула простыню до подбородка, чтобы помечтать о завтрашнем чудесном дне, до которого осталось так мало,— может, всего только шесть часов, шесть или семь, и, если крепко зажмурить глаза и заснуть, эти часы промелькнут во мгновение ока; она проснется, и солнце будет сиять, и она сядет, как барыня, в повозку и — эгей! — по широкой белой дороге, мимо домов, вдоль лугов... эгей!.. вот дома пролетают мимо, люди стоят на порогах... уже звонят вдали колокола... уже явственно слышен тот большой колокол, что гремит, будто гром за горами... эгей!.. вверх по крутой дороге, на палом-ничью Гору... мимо богомолок и богомольцев в запыленной воскресной одежде, поющих жалобными голосами... а там, на Горе... там большая церковь, в три раза больше приходской церкви святого Павла на Бреге... там белые шатры... там полно медовых сластей, полно белого хлеба, полно пирогов... и красных лент... там шелковые платки, блестящие красные шелковые платки... эгей!..
Францка заснула и во сне то плакала, то смеялась; ) снилось ей, будто она смеется весело и громко, но в душной комнате, в безмолвии ночи, смех ее был подобен стону больного. Ее худенькое тело скорчилось так, что колени почти касались подбородка...
Вечером проходил мимо сосед Ковач, крестьянин, у которого был дом, и повозка, и лошади, и в разговоре с матерью сказал: «Пускай едет с нами. Нас десятеро, но девочка как-нибудь поместится». Это был вечер духова дня, а в понедельник богомольцы толпами двинулись на Гору; большие крестьянские повозки, набитые людьми, с раннего утра, чуть только рассвело, затарахтели вниз по деревенской улице. Францка еще ни разу не бывала на Горе, но в этом году собралась; весь год он.а думала о чудесном путешествии: здесь, дома, все выглядело грязным и темным и полным печали. Гора же сияла там в небесной красоте. Нового платья у нее к духову дню не было, но она починила и выстирала прошлогоднее так, что оно стало почти красивым, особенно издали. Она собиралась идти пешком — будь даже эта Гора на другом конце света, Францка все равно оделась бы и ни свет ни заря пошла. А случилось так, что Ковач проходил мимо и сказал как ни в чем не бывало: «Пускай едет с нами». Повозка у Ковача хорошая, и кони добрые — как загремит по дороге, мелькнет мимо и исчезнет, едва услышишь веселые голоса седоков... Все будет мелькать, как во сне, село, сенометы за селом, длинные гряды, а потом — новый мир, новая жизнь, святая Гора, и яркое солнце, и торжественная месса...
Она открыла глаза, начала сонно потягиваться, но вдруг все вспомнила и соскочила с сундука. Мать уже отдернула занавеску, и в комнату проникал тусклый свет. Небо на востоке побелело; солнце еще не взошло, но молочная белизна отдавала желтым, и края длинных, узких облаков позолотились. Село, хотя оно и находилось довольно высоко на склоне небольшого холма, подымавшегося над долиной, лежало еще в тени; холмы на восточной стороне долины были выше, и потому сейчас светился лишь шар на колокольне церковки.
В деревне все уже были на ногах. По ухабистому, изъезженному, крутому проулку мимо их дома проходили люди, порой целыми толпами, мужчины и женщины, все празднично одетые, шумные и веселые. Шли и поодиночке, старушки семенили торопливо, точно куры. Почти у всех были с собой узелки, обычно их несли на палке через плечо, и они болтались за спиной.
Францка слышала веселые голоса с улицы, тяжелые шаги и хруст щебня под ногами; вот уже загремела вдали первая телега, и Францка встревожилась и выглянула из дому, еще не чесанная и босая; но это был не Ковач. Мать готовила завтрак сама: она ходила по кухне в грязной нижней юбке, переставляла горшки и ворчала, в конце концов, когда она вышла на порог взглянуть на улицу, молоко убежало. Мать рассердилась и заговорила так громко, что Нежка в комнате проснулась и захныкала, как всегда по утрам. Францка побежала в кухню посмотреть в чем дело, потом кинулась в комнату успокоить Нежку, но та расплакалась еще пуще, увидев, что Францка собирается на богомолье. Небо уже алело, все выше поднимался утренний свет, лучи солнца уже играли на стрехе дома старосты. Францка была сама не своя от счастья и боязни опоздать, сердце бешено колотилось. Никогда еще она не обувалась так долго, от спешки шнурки никак не попадали в дырочки. Щеки у нее горели, дыхание участилось. Нежка, в одной рубашке, сидела в постели и все еще всхлипывала; от пота, которым она обливалась ночью, лицо ее блестело, из глаз то и дело капали крупные слезы. Она размазывала их по щекам и ворчала па Франц-ку. Мать поставила на стол три закопченных горшочка; из кухни пахло пригоревшим молоком, и этот запах приятно смешивался с запахом горячего кофе. Мать наливала его в большие кружки; себе она налила из особого горшка, села на сундук и крошила белый хлеб в кружку, зажатую между колен. Поднося ложку ко рту, она смотрела на Францку. Нежка ела в постели и вся облилась кофе.
— Если думаешь ехать,— ступай! — сказала мать, и Францка заторопилась допить обжигающий кофе. Она уже причесалась и умылась, только жакетку оставалось надеть. Вдали послышалось громыханье колес, все ближе и все громче. Францка запрокинула кружку, и несколько бурых капель кофе упало на сорочку. Повозка обогнула угол и почти поравнялась с домом. Францка и не глядя знала, что это повозка Ковача. Она натягивала жакетку, но подкладка отпоролась, и рука не лезла в рукав. Францка заплакала.
— Да скорей же, глупая девчонка! Не хнычь! — Мать по-прежнему сидела на сундуке, с кружкой на коленях, и смотрела, как Францка одевается. Нежка все еще была в постели, куксилась и запихивала в рот большие куски намоченного в кофе хлеба.
Повозка медленно ехала мимо дома, возчик нагнулся и крикнул грубо:
— Где вы там? Дожидаться не будем!
Францка металась по комнате, искала невесть что. Завернула в платок большую краюху хлеба, молитвенник с костяными крышками зажала в руке; платок уже был на голове, плохо повязанный и слишком большой для нее, так что голова как бы спряталась в нем. Мать положила на стол десять крейцеров и сказала:
- Трать с умом, не транжирь!
Францка спрятала монетку и среди всей этой суматохи и беспокойства ощутила блаженство: на пасху и рождество она получала один крейцер и целый долгий час бродила 6 ним между палатками перед церковью. Когда в дверях еще раз оглянулась на мать с сестрой, взгляд ее был полон благодарности и любви.
Повозка медленно катилась мимо, кто-то крикнул: «Ну, погоняй!» — и она загромыхала вниз по спуску. Францка испугалась, так что по лицу забегали мурашки, крепко прижала к себе хлеб и молитвенник и стремглав бросилась за повозкой по хрустящему щебню. Женщина в повозке обернулась:
— Чего бежишь? У мельницы подождем!
Францка споткнулась о большой камень, чуть не упала и остановилась перевести дух. Она подумала, что вот сейчас повозка скроется из ее глаз, спустится в долину, за холм, и страх сжал ей сердце. Платок съехал на шею, лицо горело, под мышками было мокро. «У мельницы подождем!» — донеслось издали, и она пошла медленнее, мелкими шагами, подавшись вперед: по походке ее было видно, что она идет на богомолье. Она не спускала глаз с повозки и, когда та исчезала за поворотом, ускоряла шаг.
Солнце поднялось почти до вершины холма, все небо алело, и дома на вершине сияли в праздничной белизне. А внизу, в долине, еще лежали тени, и вербы, росшие по обе стороны ручья, трепетали, осыпанные росой. Повозка катилась все быстрее, спускаясь по извилистой дороге в долину, и Францка заторопилась тоже. Вдалеке, справа, стояла в лощине водяная мельница, скрытая высокими деревьями. Туда вела красивая, прямая как стрела, белая дорога. Повозка уже свернула на нее; так как дорога была гладкая и укатанная, кони пошли еще быстрее, и Францка пустилась бегом.
В долине стояла прохлада и тишина: темно-зеленая вода ручья была спокойна, как в пруду, только временами издали глухо доносилось журчание — там ручей бежал по белым камням, вдоль подмытого обрывистого берега, у которого он образовал круглый глубокий бочаг, а потом устало и смиренно вытекал в долину. По обеим сторонам дороги изредка попадались высокие тополя, верхушки их временами колебал ветер, и листочки равномерно раскачивались.
Когда Францка заметила, что расстояние между нею и телегой все время увеличивается, ее снова охватил страх, что о ней забудут и не подождут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23