https://wodolei.ru/catalog/unitazy/IFO/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Привезет одно и сразу едет за другим, а как стемнеет — сунет под мышку телогрейку и отправляется пасти своих быков. «Ночью хорошо не напасешь — днем не поездишь»,— говорит он. И так весь полевой сезон старик снует как челнок. А приходит зима, и Будьласков исчезает. Он уезжал на «зимнюю квартиру» к родственникам в город, куда переправлял весь свой заработок в колхозе.
Уже заканчивался третий год войны. Время трудное, жили все голодно и холодно, но мне оно запомнилось как время безоглядного мальчишеского счастья, счастья столь огромного, что оно пугало меня. Наверное, с того времени я стал верить в предчувствия, потому что мои недобрые предчувствия, к сожалению, сбылись. Счастье сменилось бедой, которая, как и все тогда, шла от войны. Но трагизм обрушившейся на нас беды был еще и в том, что она пришла не только от войны, но и от нас самих, молодых и бескомпромиссных.
Однако сначала о моем безоглядном мальчишеском счастье.
Впервые в моей жизни я был счастлив абсолютно и безоговорочно. Счастье казалось высоким и полным. Я поймал заморскую жар-птицу. Ею был потрясающей красоты перламутровый трофейный складной ножичек. Он оказался у меня в ту самую весну, на переломе страшной и теперь далекой войны, которую я вот уже четыре десятилетия хочу забыть и не могу.
Начал рассказывать о старике Будьласкове, потом заговорил о счастье, а пришел опять к войне. Какая-то несуразица!.. Но в том-то все и дело, что и старик Будьласков, и мое мальчишеское счастье, и беда, неожиданно обрушившаяся на нас чуть позже, стянулись тогда в один узел — такой крепкий и нерасторжимый, что мы его так и не смогли развязать.
И еще вижу одно возражение читателей. Как же так? Счастье и война! Разве могут они быть рядом?
Но было именно так. Шла война, но мы, немногие уцелевшие сталинградцы, уже год не слышали ни стрельбы, ни взрывов в нашем крае и ожидали ее окончания.
Фашистов почти выбили с нашей земли, и нам казалось: не сеюдня завтра врага прикончат в «его собственном логове», тогда оборвутся все наши мучения. Однако до победы еще оставался бесконечный долгий год, о чем мы, понятно, не знали.
Мне почти шестнадцать, я считаю себя взрослым, потому что уже два года работаю трактористом в колхозе. В моих руках сокровище — сияющий перламутровый ножичек с десятком замечательных предметов. Тут и крохотные ножницы, и шильце, и штопор, и пилка, а еще какая-то фигурная лопаточка и странное тупое лезвие, назначение которых я не могу определить.
Ножичек подарили мне две недели назад. Это подарок бригадира нашей тракторной бригады Ивана Пог-ребняка, которого мы проводили в армию. Он был из выздоравливающих ранбольных. Так называли в войну раненых, лечившихся в госпитале. Они после выписки из госпиталей в течение нескольких месяцев восстанавливали свое здоровье в тылу. Механик Иван Погребняк, воевавший танкистом на фронте, был направлен в наш колхоз.
Проработал он у нас всю посевную, а теперь вместо него из района должны были прислать нового «выздоравливающего», да что-то задерживались.
Среди подростков-трактористов я по годам не был старшим в бригаде, но наш председатель колхоза Николай Иванович Грачев назначил меня бригадиром до прибытия нового ранбольного, а «доглядать» за всеми нами наказал старику Будьласкову. Нас устраивал такой расклад в руководстве бригады. Будьласков не докучал нам нравоучениями, а к его вечному ворчанию мы давным-давно привыкли.
— Что же ты, будь ласков, вытворяешь? — скажет старик и, покачав головой, пристрожит: — Тебя же за старшего оставили, ребят урезонивать должен, а ты сам на голове скачешь...
Ну и что от этих слов? Остановишься, послушаешь и опять за свое.
Дня через три в бригаде появился наш председатель и устроил мне разнос за мое руководство бригадой. Николай Иванович кричит, а Будьласков его успокаивает:
— Ты охолонь, охолонь, он хлопец не пропащий, с понятием... зря ты на него так-то...
В том, что произошла ошибка с моим назначением, председатель, видимо, понял сразу, но он был человеком упрямым и не любил отменять своих распоряжений. Да и заменить меня можно было таким же только хлопцем, разве на год-два постарше. Все равно управиться с двумя десятками сорванцов мог только взрослый человек.
— Пацаны! Одно слово, пацаны, да и только,— сокрушаясь, отвечал старику Будьласкову председатель.— Ну что ты с них возьмешь?
Однако дела в нашей бригаде после ухода Ивана Погребняка мало в чем изменились. Мы так же по целым дням от восхода и до захода солнца работали в поле. А если трактор вставал, сами ремонтировали его. Да и баловства, за которое нас ругал председатель, было не больше, чем и при бригадире Погребняке.
Он хоть и воевал с самого начала войны и был уже дважды ранен, но, попав к нам в бригаду, как-то сразу вместе с военной формой снял с себя все военное. И стал таким же, как все мы, мальчишкой. Председатель не раз покрикивал на него, как и на нас:
— Ты чего же, Иван, мне братву распустил? Сладу с ними нет. А еще военный человек!
А бригадир весело отшучивался:
— Пусть, Николай Иванович, немного порезвятся. На фронт попадут — там все сразу с них слетит...
А вечером, взяв винтовку и карабин, которые мы тайком держали в бригаде, шли на пруд «стрелять уток». Уток, конечно, там никаких не было, а пальбу мы открывали такую, что становилось небу жарко.
Особенно крепко сдружился с Иваном я. Он ровесник моего брата Виктора, который находился на фронте и от которого не получали мы писем. Ивану, как и Виктору, шел двадцать первый, родом он был откуда-то из Закарпатья, еще оккупированного немцами, и моя мать, когда мы приезжали с поля к нам домой, принимала и Ивана как своего сына.
В знак нашей дружбы Иван подарил этот драгоценный ножичек. Вручая его, сказал:
— Ты, Андрей, береги эту штуку до моего возвращения. После войны вернусь и обменяю его у тебя на что-нибудь сладкое. У меня такого тоже никогда не было.
Видно, и Ивану страшно нравился этот перламутровый ножичек.
Во мне тогда неистребимо жил мальчишка, и его всколыхнул этот щедрый подарок. Я и теперь не забыл те минуты, когда все мое существо замирало от вида сияющего ножичка.
Старенький колесный развалюха ХТЗ намертво глох в дальнем конце поля, и у меня уже не было больше сил крутить заводную ручку, чтобы оживить эту груду металлолома. Садился на землю, доставал из кармана свое сокровище и забывался. Щелкал лезвиями, ножичками, пилками, перебирал предмет за предметом и даже рассматривал их на свет.
Сидел долго и, только вдоволь «наигравшись», брался за заводную ручку. Мучитель-трактор за это время приходил в себя. Его загнанный мотор остывал, и случалось, что уже после нескольких оборотов он с ревом оживал, а я обрадованно бежал к дросселю и поддавал газ. Мой железный конь, судорожно скрипя и надрываясь, опять тянул плуг, оставляя за собою темную полосу вспаханной земли.
Когда мы уже закончили сев яровых, случилось в нашей бригаде ЧП: тракторист Митька Пустовалов украл полтора пуда семенного зерна. По тем голодным временам это было настоящее богатство. Всей бригаде на день отпускалось три килограмма крупы. И она была единственным питанием для двух десятков голодных людей. Выходит, наш товарищ лишил всю бригаду недельного пропитания! Было от чего взволноваться. Председатель так и врезал Митьке:
— Ты, паршивец, оставил всю бригаду голодной. Пусть она и судит тебя за эту подлость.
Митька Пустовалов, подросток со сморщенным стариковским лицом, даже среди нас, доходяг, выглядел заморышем, хотя через несколько недель ему исполнялось семнадцать и его должны были призвать в армию. Еще вчера это обстоятельство возвышало в наших глазах Митьку. Но теперь, после этого случая, мы готовы были разорвать его.
Тихий и малоразговорчивый Митька и сам толком не мог объяснить, как это произошло.
Когда сторож, поймав Митьку с поличным, привел его на стан, и председатель и Будьласков рассердились не на шутку. Со словами «Вор! Паршивец!» Николай Иванович втолкнул его в землянку, бледный и еще больше обычного сморщенный Митька только затравленно озирался и лопотал что-то невнятное.
— Судить его, паршивца! — кричал председатель и налегал на свое любимое слово — паршивец. И в его голосе на этот раз не было отеческой снисходительности, он выкрикивал это слово зло и брезгливо, точно прикоснулся к чему-то гадкому: — Ах ты паршивец эта-ГЙЙ...
Мы хотели просто поколотить Митьку, тем самым совместив и судебное разбирательство, и приведение приговора в исполнение, и Быкодеров уже вмазал наотмашь ему по уху. Тот полетел на нары. Все вскочили, чтобы поддать еще. Но Будьласков с неожиданной прытью влетел в нашу кучу малу и загородил собою тщедушного Митьку.
— Будьте ласковы! Охолоньте! Охолоньте! — И он так решительно замахал руками, что мы сразу отступили.
Суд над Митькой назначили на завтра, на вечер, и, «чтобы другим было неповадно», председатель приказал явиться на него колхозникам из других бригад.
Ребята еще долго колготились, не могли уснуть, взволнованные происшествием. Шурка Быкодеров (а он был нашим комсомольским секретарем) допытывался у Митьки, «как все вышло». Но тот по-прежнему молчал. Только время от времени из его груди вырывались тяжелые сдавленные вздохи: «Я виноват...» И тут же речь будто заклинивало...
В землянке Митька располагался рядом со мной на нарах, и я, когда уже все спали, несколько раз негромко позвал его. От моего шепота Митька замирал, даже переставал дышать, но не отзывался, и я оставил его в покое.
Долго не спал в ту ночь и, конечно, думал о случившемся, о Митьке, мне, как и другим ребятам, не было жалко Митьку. Это чувство пришло позже, через десятки лет, когда уже и события те стали вспоминаться через дымку времени, и сам я постарел, да и ушли из меня та резкость и несговорчивость, которые всех нас отличают в молодости. А тогда шла война, все много работали и голодали. Люди умирали и там, на фронте, и здесь, в тылу, от ран, болезней и голода, и нам было не до жалости. Провинился — отвечай!
Думал и об Иване Погребняке и спрашивал себя, как бы он отнесся к этому проступку Митьки? Мнение Ивана, как и когда-то слово старшего брата, для меня было непререкаемым. А он, я верил, вынес бы безжалостный приговор вору. Да и как иначе? Там, на фронте, где наши отцы и братья и куда опять отправился раненый и перераненный Иван, и в нашем колхозе — все кругом выбиваются из сил и все отдают для победы. А он хлеб у народа ворует? Нет, никакого прощения для таких не может быть. Судить его, мерзавца!
Для меня, видно, не имело большого значения, какой это должен быть суд: наш колхозный или государственный— там, в районе. Однако Николай Иванович и старик Будьласков хорошо понимали разницу между ними и поэтому, чтобы отвести беду от Митьки, так поспешно назначили наш суд, не дожидаясь районного. А я, да и мои товарищи, видно, не понимали всех последствий случившегося и ждали не только суда, но и приговора вору. Завтра вечером собравшиеся колхозники скажут свое слово — вынесут приговор.
Странным был наш колхоз, непохожим на все другие в округе хозяйства. Его поля начинались сразу же за рабочим поселком, в полуразоренных домах и подвалах которого мы жили.
Сельских жителей среди нас почти не было, все крестьянские «должности» исполняли горожане, те немногие, что уцелели во время битвы за Сталинград или вернулись из эвакуации из-за Волги.
У колхоза, там за Волгой, и теперь была овощеводческая бригада и подобие молочной фермы с десятком коров. Собственно, оттуда, из-за Волги, и началось наше хозяйство. Едва кончились бои в городе, с левого берега переправили колесный трактор, пару быков, которых передали старику Будьласкову, одну лошадь — кобылу Катьку — и верблюда. Той же весной сорок третьего верблюд подорвался на противотанковой мине и своей гибелью на время обеспечил наше «общественное питание». Кобылу Катьку забрали в район, но к паре быков и трактору — нашей единственной тягловой силе — мы добавили еще два «Сталинца», которых собрали из разбитых и брошенных в поле машин. С этого возрождался наш колхоз. А работать в нем, как я уже говорил, стали мы, городские мальчишки и девчонки, да наши матери.
Ко времени описываемых событий колхоз разросся, в нем уже было четыре бригады — тракторная, две полевые и огородная с молочной фермой.
Митька, как и все, был городским парнем, и мы вместе постигали премудрости несложного, но тяжелого труда в поле.
Я лежал на нарах без сна рядом с затихшим и потерянным Митькой, и мои мысли упирались в один вопрос, на который не было ответа: «Как же он мог?»
И вдруг мне вспомнился сдавленный всхлип Митьки, когда председатель втолкнул его в нашу землянку. Да это же она, его мать, заставила... Конечно, она, тетка Лиза, принудила Митьку украсть семенное зерно.
Она появлялась в нашей бригаде еще в апреле, когда мы сеяли ячмень, и тогда у нее с Митькой произошел какой-то крупный разговор. Больше ее не видно было здесь. А Митька не ездил домой всю посевную. Мы тоже почти не отлучались, но все же каждого из нас Иван Погребняк отпускал через две-три недели на ночь домой, чтобы «побаииться и обобрать с себя насекомых».
А недавно, уже после того как Ивана забрали в армию, тетка Лиза появилась в бригаде. Она принесла сыну смену белья. Митька ходил злой и растерянный. Сверток с чистым бельем так и лежит у него под подушкой. Значит, не до него ему. Видно, чтобы отвязаться от матери, он решил украсть это разнесчастное зерно.
Картина падения Митьки прояснилась, и во мне потихоньку закипала злость не только против самого Митьки, но и против его шалопутной маменьки. «Она, конечно, она, змея подколодная, толкнула... Но как же он?»
В бригаде это первая большая кража зерна. Во время посевной случалось, когда прицепщики-сеяльщики набивали карманы зерном. Как правило, их выгоняли из бригад. Но это были сторонние люди, которых прислали к нам на помощь из города. А тут вором оказался свой. Позор на всю бригаду... С этими тревожными мыслями я, видно, и уснул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я