https://wodolei.ru/brands/Roca/dama/
— Когда же, Савелий Егорович, принимать хозяйство будешь? — как-то заискивающе обратился председатель, и мне вдруг так жалко стало старика, что я отвернулся.
Бывший бригадир молчал и только загадочно улыбался, и тогда Дед, неожиданно покраснев и став таким, каким мы его знали всю войну, на высокой ноте, жестко спросил:
— А может, тебе, Савелий Егорович, бригады мало?
Так принимай колхоз. С радостью сдам с рук на руки...
— Да что ты, Николай Иванович,— растерянно заспешил старшина-танкист,— я же еще и свои три месяца наркомовские не отгулял. А потом,— и он словно в оправдание скосил глаза на цветные полоски нашивок под гвардейским значком,— ранения мои надо долечивать.
— Смотри, Савелий Егорович,— пригасив сердитые ноты в голосе, отозвался Дед,— а то ведь я тоже, почитай, отвоевался. Седьмой десяток топчу землю...
Дальше разговор шел мирный, из которого мы поняли, что старшина Савелий Тураев не собирается возвращаться в колхоз. Рядом — тракторный завод, и его «с руками и ногами в любое время возьмут туда механиком».
И еще одно понял я тогда. С окончанием войны не кончилась тяжелая жизнь, на что мы все так надеялись. А в сиротских семьях, куда не вернулись отцы и старшие братья, станет она, наверное, еще труднее, потому что будет все сильнее разница с жизнью в счастливых семьях, где есть отцы.
Поняли мы все, что у счастливца Савелия своя большая дорога, которую он завоевал, и ему нечего делать в нашей разваленной бригаде, а разоренное хозяйство ставить на ноги нам. И только одна мечта была у всех, чтобы наш пригородный колхоз взял к себе один из заводов Сталинграда, при которых тогда создавались орсы
— А уж мы,— говорил наш Дед-председатель,— выдюжим, как выдюжили в войну.
Мы продолжали работать, но отзвук Дня Победы все еще доходил до нас. Правда, в наш колхоз никто не возвращался. «Все они,— как говорил тот же Дед,— остались там».
В поселке тоже мало кто появился из демобилизованных. Эшелоны с военными проходили через город на Восток...
Для меня этот великий День вспыхнул еще раз светлым и радостным огнем в августовский вечер, когда в бригаду пришла весть, что домой вернулся отец.
Не чуя под собою земли, я летел на своем «итальянце» в наш рабочий поселок и все спрашивал себя: «Какой же он, наш отец?» Ведь с тех пор, как он отправился на войну, прошла целая вечность и мы, только за те
1 Орсы — отделы рабочего снабжения.
полгода, когда шли бои в Сталинграде, прожили несколько жизней. А сколько было смертей? Когда я влетел в дом и навстречу мне, одергивая гимнастерку, поднялся худой, с болезненным и морщинистым лицом, старший сержант, я не узнал в нем отца, но все же бросился к нему, потому что знал: это и есть он — мой отец.
И только потом, когда мы уже сидели за столом, началось узнавание. Да, это был наш отец, только тоже постаревший на несколько жизней.
И еще вот что не могу простить себе из нашей встречи в тот день сорок пятого.
Захмелев, отец вдруг потянулся к нам с Сергеем, стараясь посадить обоих на свои колени. Серега сразу взгромоздился, обхватив его за шею, а я обиженно высвободил плечо из-под руки и отстранился.
Отец вновь привлек меня рукою и давил на плечи,, стараясь, чтобы я непременно опустился рядом с Сере-гой, но я не уступил.
И он сразу обмяк и сник, а лицо стало таким грустным и печальным, что на нем еще сильнее проступили морщины и отметины оспы, которой он переболел в детстве.
Молодость не всегда понимает старость, и я долгие годы не вспоминал и не терзался своей виной перед отцом.
Теперь уже, пережив его пятидесятилетний возраст, каким он вернулся с войны, и имея своих взрослых детей, я понимаю, какие чувства владели им тогда, как - сильно ему хотелось посадить двух своих сыновей на колени. Сколько он мечтал об этой минуте там, на войне...
Так вспоминается мне тот долгий день сорок пятого, который принес мир нашей земле.
1984
ЗА СЕНОМ
Причудлива человеческая память. Одни события будто прикрывает легкой дымкой, и ты не знаешь, было ли это на самом деле или тебе только пригрезилось, а другие сохраняет в такой незамутненной ясности, что кажется, все случилось только вчера, хотя прошли десятилетия.
До сих пор не знаю, было ли это. Иногда чудится, что был сон. Проснулся ты от необъяснимого волнения, только сейчас с тобою происходило что-то тревожное, светлое. Лежишь, прислушиваешься к себе, силишься вспомнить, а уже в твою комнату новый день ворвался, вокруг тебя огромный, бесконечный мир, и ты в нем не песчинка, а его центр, его ось, и от этого твоя необъяснимая тревога разгорается, как пожар на ветру...
Вот такой мне вспоминается одна история, которая произошла давно, в ней словно два слоя: один — верхний, зыбкий, похожий на сон; другой — глубинный, реальный, где я отчетливо помню все: и даты, и лица, и даже отдельные фразы.
Только что пережили войну, которой, казалось, не будет конца и края. Мне шел семнадцатый, однако я давно считал себя взрослым, так как третий гол работал и на моем иждивении были мать и младший братишка. Жили в рабочем поселке разоренного Сталинграда. Почти полгода война перекатывалась через нас, рушила, жгла, убивала, и вот теперь, когда она догорала в далекой Германии, мне казалось, что нигде во всем свете так не ждут победу, как в нашем поселке. Ее ждали каждый день. Вот сегодня, вот завтра... вот возьмут Берлин...
А история эта случилась позже, через два года, но она тоже имеет отношение к тому Дню Победы. Тогда я уже не работал, а учился в институте.
Шел сорок седьмой, второй год без войны. Явился он к нам, на Нижнюю Волгу, в еще не отстроенный Сталинград, с сильными ветрами, крепкими морозами, от которых трескалась бесснежная земля.
Весна тоже не порадовала. Уже в мае небо раскалилось, как свод печи, грянула жара, а потом задули колючие заволжские суховеи... Все ждали голода.
Сосед Егорыч торопил меня:
— Бросай ты свои книжки-тетрадки. Не до них сейчас...
Еще с весны мы уговорились ехать на заработки в колхоз. Егорыч в сорок четвертом вернулся по ранению и с тех пор слесарил в авторемонтных мастерских, но, как только наступало лето, брал отпуск и уезжал в село и там всегда хорршо зарабатывал. Без этих заработков он не прокормил бы свою семью. А она у него немалая: трое ребят-школьников, хворая теща и жена-домохозяйка.
— Пять душ на одной шее. И все есть просят,— собираясь в деревню, говорил Егорыч.— Вот тут и поворачивайся.
На этот раз у Егорыча была идея организовать свою сенокосную бригаду и заработать «кучу денег». Для бригады ему нужен был всего один человек, и он нацелился на меня. «Куча денег» входила и в мои планы. Хотя наша семья была и поменьше Егорычевой, но два иждивенца на одного работника по тем временам тоже обуза порядочная.
Еще весной начал досрочно сдавать зачеты, а к июню рассчитался с экзаменами, и мы отправились в колхоз на Дон, где у Егорыча уже все было «на мази». Последнее означало следующее: колхоз выделял нам пару лошадей— заезженных кляч, косилку-лобогрейку и разбитые конные грабли, которые ремонтировали сами. Расчет такой: работаем на колхозных харчах и получаем одну десятую заготовленного сена.
— И все-таки здесь выгоднее, чем на заводе или стройке,— заговорщически подмигивал мне Егорыч.— Во-первых, дома наши карточки.— Он загибал палец на черной от въевшихся железных опилок и масла руке.
Я соглашался. Действительно, в нашей семье оставались мои хлебные и продуктовые карточки. А это каждый день твердых четыреста граммов хлеба и какие-то там граммы «приварка», который, правда, заменялся: мясо — на селедку, сахар — на повидло, жиры — на крупу и так далее.
— Во-вторых,— Егорыч гнул другой свой палец к широкой ладони,— одна десятая — это тебе не хухры-мухры, а очень приличная плата. За лето мы, как пить дать, заработаем по две, а то и по три машины сена. А это на базаре ты знаешь что?
— Куча денег, какая нам нужна,— весело выкрикивал я.
А Егорыч распалял себя дальше.
— Да мы с тобой, студент, заработаем столько, что нам и зима будет не зима. Только продать — не промахнуться... Знаешь, в какой цене сено по этому году будет? — И он, закрыв глаза, задерживал дыхание.— Вязанка полсотни! Ей-пра, не меньше...
Некоторые слова Егорыч сокращал, будто выгадывал время для работы, «Ей-пра» означало «Ей-богу, правда».
И все-таки мудрый Егорыч промахнулся. Нет, не в продаже, а в нашей работе.
В тот год в лугах почти не было травы. Поднялась она всего на четверть, и ее сварила жара. Егорыч не сдавался. Прямо трехжильный мужик, с утра до вечера как заведенный. Я еле тянул с ним в паре. Он загнал и лошадей и меня, сам работал без передыху.
Бодая негнущейся ногой тощие пыльные валки, Егорыч кричал:
— Разве это сено? Срамота! Давай на новое место! Мы шастали с лобогрейкой по низинам, ложкам и балкам, даже спускались в овраги, кое-где косили вручную, но смогли сметать только десятка полтора жиденьких стожков. И это почти за все лето!
Несколько раз к нам наведывался председатель колхоза, качал головой и говорил:
— Как на погорелье.— И уезжал. Наконец он сжалился над нами:
— Ладно, забирайте свою машину и катите. Вы ее заработали, хотя это никакая не десятая часть...
Можно было радоваться великодушию председателя, тому, что кончилась наша запальная и бестолковая работа, но радости не было, а была тревога и какая-то жалость к себе. Было жалко потерянного лета, жалко вконец измотавшегося Егорыча, жалко, что так вышло. Всего одна машина никак не покрывала ни моих нужд, ни тем более прорех Егорыча.
Гадали и прикидывали мы всяко. Даже если удастся продать наше сено за две тысячи (королевская цена!), прибавка к моей стипендии, составлявшей 220 рублей, оказывалась мизерная.
— Можно придержать сено до бескормицы,— рассуждал Егорыч,— и тогда пойдет вдвое... Но до весны и сам ноги протянешь. Нет,— решительно обрывал он себя,— надо что-то делать сейчас. Сейчас же...
А я знал, что сделать уже ничего нельзя. Отпуск Егорыча давно кончился: и его очередной, и тот, что он брал за свой счет.
Мои каникулы тоже пропали... Надо было возвращаться, доставать машину и везти сено на продажу.
И мы вернулись.
— Через неделю будет машина, и мы едем за сеном,— сказал мне Егорыч и пропал из дома.
Я спрашивал у его жены и старухи тещи, где Егорыч.
На работе! — сердито отвечали они и смотрели на меня недобро, будто я и был причиной того, что Егорыч не жил дома.
Но вот ровно через неделю, сотрясая улицу, к их дому подкатил огромный, похожий на открытый вагот^ трофейный грузовик.
Он издавал такой рык и грохот, что в окнах дребез жали стекла.
Во двор к нам влетел семилетний Васек, сынишка Егорыча, и прокричал:
— Вмиг собирайся! Батя наказал.
Скоро я разглядывал чудо-машину. Низкий широченный кузов, громадная кабина, на массивном переднем бампере по краям две стойки с ярко-красными наконечниками. Назначение стоек я никак не мог определить, а они-то больше всего занимали меня.
— Видал, какого я «Гитлера» взнуздал.— Появился улыбающийся Егорыч и игриво пнул ногой скат грузовика.— Как думаешь, сколько можно нагрузить на такого чертолома?
— Да мы же там все сено заберем.
— А чего? — подмигнул Егорыч.— Все равно одна машина.
— Где же ты его достал?
— Там уже нет,— довольный собою, ответил сосед.— Тут, брат, целая история, долго рассказывать...
Но я и сам теперь догадался, где последние дни пропадал Егорыч. Конечно, он ремонтировал эту колымагу.
В сорок третьем, после разгрома немцев, Сталинград был запружен трофейными машинами. Тогда по расчищенным от завалов улицам сновали автомашины всех марок, из всех стран Европы: и «мерседесы», и «фиаты», и «рено»... Но уже к концу войны они почти исчезли. Не было запчастей, резины, и их отправляли партиями в металлолом.
«Гитлер», наверное, последний трофейный грузовик во всем городе, и Егорычу было чем гордиться.
— Егорыч, а это зачем? — не вытерпел я и указал на стойки.
— Полезай в кабину и погляди сверху,— загадочно улыбнулся он.
Поднялся и ахнул. Кабина походила на рубку, и я почувствовал себя капитаном. Яркие наконечники стоек на бампере указывали габариты корабля. Гляди, какие удобства шоферу!
Водитель не глушил мотора, словно боялся, что не заведет его заново. Вся посудина тарахтела и сотрясалась грудой железа.
Ехать нужно было километров девяносто по проселку, и поэтому двинулись сразу же, чтобы засветло добраться до места. Но засветло не удалось. В дороге «Гитлер» дважды намертво глох, и Егорыч с шофером по часу копались в моторе.
Наконец, видно уже в полночь, добрались до деревни, где и остановились на ночлег у знакомых Егоры-ча (они были у него везде).
Машину поставили перед воротами, вошли в просторный дом и уже через четверть часа сидели за поздним ужином. Мои спутники напрочь застряли за столом, а меня выручила дочка хозяина Люся, которая только что вернулась с улицы. Люся в этом году окончила десятилетку, сдавала в медицинский, но срезалась на первом экзамене, плохо написала сочинение.
Обо всем этом она рассказала мне легко, посмеиваясь над собой, но с твердой уверенностью, что она обязательно поступит в институт на будущий год, потому что «теперь знает, как это делается». Естественно, на меня, студента, она смотрела как на пришельца из другого мира, из того неведомого и загадочного, куда сама собиралась шагнуть, да по своей же глупости оступилась.
...Мы вышли из дома. О чем говорили, не помню, Но не так уж трудно представить разговор юноши из города и семнадцатилетней сельской девушки, встретившихся впервые.
Сидели в широченной кабине «Гитлера» у дверок, а между нами еще добрый метр. Как только я начинал сокращать это расстояние, Люся сразу распахивала дверцу и с легким цокотом ставила на подножку свои аккуратные «танкетки». Я считался неробким парнем — четыре года самостоятельной жизни что-то значили,— однако так и не смог преодолеть тот проклятый метр в кабине «Гитлера».
Поняв, что не все берется напором и смелостью, я уже не воевал за пространство между мною и Люсей, а только держал ее за руку и говорил, говорил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19