https://wodolei.ru/catalog/unitazy/nedorogie/Jika/
РАССКАЗЫ
(Из цикла «Сталинградские истории»)
ЛУЗГА
Когда огромная рыбина легла на стол, сердце вновь забилось в волнении. Ну где же заплуталось мое рыбацкое счастье? Почему за всю жизнь так и не довелось ни разу поймать вот такого красавца? А ведь бывал на всяких рыбалках и с рыбой приезжал. Но чтобы вот такого выудить, увидеть его неистовый бунт на леске, почувствовать в руках трепет живого и упругого, как стальная пружина, тела, нет... Нет, не довелось.
Я купил этого сазана в гастрономе. Продавщица, зная о моем неравнодушии к живой рыбе, все же усомнилась.
— Не возьмете. Слишком большой.— И, зачерпнув из бассейна сачком, показала сазана.
Рыба действительно была огромной. Но отказаться я не смог.
Шел домой и всю дорогу ощущал радующую тяжесть в сумке. Думал, что такие экземпляры уже и не водятся в реках. Все погубила промышленность! Ан, нет. «Не все так плохо,— весело стучало в груди,— не все...» И та фраза, которой я определил безвозвратно ушедшее время: «Когда еще в реках водилась рыба»,— показалась мне не такой удачной.
И вот теперь я стоял на кухне, перед своей магазинной добычей, и на меня накатывались все те же ощущения, которые еще в детстве вошли в меня с первыми рыбалками на Волге, где родился и вырос. Смотрю на огромную лобастую рыбину. Легла через весь стол — почти семь килограммов. И спрашиваю себя: ну почему, почему ни разу не выпало счастья поймать вот такую? А ведь сазан — рыба из нашенских краев: с Волги и Дона, где мне больше всего приходилось рыбалить...
Что же, не довелось, и ладно. Главная радость и открытие, что они еще не перевелись там, у нас. Я верил: красавец сазан оттуда. Это важно. А рыбацкое, как и всякое другое, счастье изменчиво и капризно. Оно может и обойти тебя стороною...
Разделывать рыбу для меня всегда удовольствие. Достяю из стола нож, не спеша точу его на бруске... А память все дальше и дальше относит меня к полузабытым дням детства, когда вот такой, рыбацкой, да и другой радости было больше...
Причудлива наша память. Из каких неведомых тайников и уголков возвращает нам память пережитое—непостижимо! Только что я видел себя десятилетним, на первой ночной рыбалке на Волге, в займище, у костра, но, когда нож начал с треском скрести по серебристой чешуе сазана, меня уже перенесло на четыре года вперед, в страшную сталинградскую осень сорок второго.
...Я в прокопченном сводчатом подвале, куда мы проделали ход-нору через завалы рухнувшего от бомбежки и пожара дома. Он стоял почти у края обрывистого берега Волги, в небольшой ложбине. Стены и перекрытия, завалив ложбину, сровнялись с берегом, и теперь это самое надежное укрытие от снарядов и мин, которыми засыпают наш рабочий поселок немцы.
Мама сидит на корточках перед входом в подвал и чистит на обломке фанеры рыбу, которую в брезентовом ведерке принес старшина Тулеген Садыков. Через темные разводья дымов, окутывающих город, только что поднялось раскаленное пожарами солнце. Теплым лучам подставил небритое лицо Тулеген. Голова запрокинута, широкие плечи придавили обломок кирпичной стены, узкие глаза полуприкрыты... Он дремлет. Тулеген ловил рыбу ночью или на рассвете, когда можно пройти к Волге. Ловил — это значит подбирал рыбу, оглушенную взрывами снарядов и мин и прибитую к берегу. Судя по сегодняшнему улову, одними немецкими взрывами не обошлось. Здесь непременно участвовали и наши толовые шашки, а может, и гранаты.
Под ножом у мамы бойко трещит чешуя крупного сазана. Мама бережно придерживает ее ладонью, чтобы не разлеталась, и складывает липкую массу на конец фанерки.
Мы с младшим братом Сергеем недоуменно смотрим — зачем ей понадобилась чешуя. У нас на Волге многие ее почему-то называют лузгой.
— Из лузги мы в голод варили заливное,— говорит мама.
Голод — это, по рассказам мамы, вся гражданская война и послевоенный «разор», особенно двадцать первый год, «когда люди умирали».
Сейчас погибают от бомб, мин и снарядов, но не от голода. Пока рядом наши красноармейцы, мы едим то же, что и они. Возможно, рыбы, которую будет жарить мама для комбата Жилина, нам и не достанется (ее Тулеген отнесет в блиндаж на НП), а ухи из голов и хвостов обязательно поедим. У нас уже и котелок припасен. Мы бегаем с ним к красноармейской кухне: когда у них есть что варить, они всегда с нами делятся.
Мама уже управилась с сазаном. Чешуя у него крупная золотистая, и мама обещает, что из нее будет особенно хороший навар.
Принимаясь за мелочь — подлещики и густеру,— она говорит:
— Вот если бы лузга судака, то заливное могло бы и застыть. Но судачью лузгу варят в марле. А эту...— она поправляет горку сазаньей чешуи, которая и впрямь похожа на лузгу хорошо прожаренных тыквенных семечек,— можно и так.
Еще с прошлой осени у нас, через несколько месяцев после начала войны, как и в других семьях, стали появляться продукты, про которые мы раньше не знали. Мы уже ели кисель из казеинового и столярного клея. Мама добавляла в муку жмых, отруби, мерзлую картошку. Кожура промывается и тоже идет в дело. А вот теперь, оказывается, еще и лузга.
— В ней рыбий жир,— многозначительно изрекает мудрый Сергей. Ему десять. Он почти на четыре года младше меня, и я не принимаю его рассуждения всерьез. Сергей сидит на корточках и держит в руках плоский румынский котелок, куда мама соскребает с фанерки лузгу.
Котелок похож на глубокую эмалированную миску, но только не круглую, а четырехугольную. С боков у котелка две крохотные плоские дужки. В них можно продеть ремешок и привязывать котелок к вещмешку. Одновременно ремешок может служить и ручкой. Удобно!
Все это нам объяснил сержант Петро Сырцов, который оставил эту посудину у нас. Сейчас он воюет. Передовая километрах в пяти. Она тянется по буграм и балкам, опоясывающим город. Наш же рабочий поселок прижался к Волге. Здесь были все тылы наших частей, удерживающих фронт, и немецкая авиация, артиллерия и тяжелые шестиствольные минометы-«скрипуны» беспрерывно молотят по поселку.
От поселка уже давно ничего не осталось. Деревянные дома сгорели еще в конце августа при первых бомбежках, когда на нас сыпались вместе с фугасными зажигательные бомбы. Сами по себе зажигалки не страшны, и мы, мальчишки, научились легко с ними управляться. Даже Сергей и его сверстники не боялись их. Бомбы небольшие, весом всего в несколько килограммов. Их можно отбросить за хвост в безопасное место, засыпать песком или землей.
Как-то раз в наш двор упало сразу несколько зажигалок. Пока мы с мамой возились с первой бомбой, откатывали ее лопатами от дощатого сарая, а потом засыпали песком, Сергей бесстрашно ухватил за стабилизатор зажигалку и бросил ее в кадушку с водой. Мы перепуганно замерли, ожидая беды. Но бомба не взорвалась. Она только разъяренно зашипела в кадке, и оттуда вырвалось облако пара.
В первые дни бомбежек еще стояли кадки с водой в наших дворах, но зажигалок сыпалось столько, что мы не успевали управляться с ними. Горели уже не дома и кварталы, а целые улицы. Волны горячего, с головешками и снопами искр воздуха, подхваченные «дурновеем» (так называли у нас противный ветер из Заволжья), кружили по поселку, и вскоре нечему было гореть и нечего было тушить. Поселка, где проживало несколько десятков тысяч людей, не стало. На месте деревянных домов чернели плешины пепелищ, а там, где высились каменные постройки, громоздились бесформенные серые завалы.
Мы сидели перед выходом из подвала, над которым лежали груды разрушенного дома, и мама, закончив чистить рыбу, спросила у Тулегена:
— Как всегда, из голов и хвостов уху, а остальное пожарить?
— Как всегда...— выдохнул тот и передернулся всем телом, будто хотел стряхнуть с себя сон, но, так и не стряхнув, опять прикрыл глаза.
— Подремли, подремли еще,— ласково отозвалась мама.— Они тоже, наверное, передыхают,— кивнула она в сторону затихшего бугра.— Успеть бы и нам...
Мама проворно подхватила кастрюлю с чищенной и порезанной рыбой, Сергей взял сковороду и баклажку с подсолнечным маслом (ее тоже принес нам Петро Сырцов), и они, пригнувшись, трусцой побежали меж развалин к оврагу, где у нас под обрывом была выдолблена печурка.
Тулеген открыл глаза и, кажется, проснулся совсем.
Его темные зрачки засветились осмысленно и цепко Не шевелясь грузным телом, он повел глазами и уперся взглядом в котелок с лузгой.
— Это зачем? — разомкнулись его небритые губы, и он пружинисто вскочил на ноги.— У нас нэ едят...
— У нас тоже не ели,— ответил я.— А теперь и лузге рады.
— Лузга? — спросил он и, не дождавшись ответа, добавил:— Балык кабагы... Эта мусар. Мусар... Выбрась!..
Он снял ремень а телогрейки, расстегнул единственную на ней пуговицу и, ловко заведя руки за спину, подпоясал гимнастерку. Солнце пригрело, и ему стало жарко.
Тулеген с хрустом потянулся всем своим громоздким телом, явно наслаждаясь и этим солнцем, и тишиной, и тем, что ему удалось подремать. Широкое, скуластое лицо выражало блаженство. На войне люди умеют ценить короткие минуты покоя. Это я знаю по себе. Мне тоже сейчас хорошо, не хочется двигаться, и я спрашиваю Туле-гена:
— За продуктами собрался?
— Та,— отвечает он.— Комбат велел, начальник штаб велел, еще начальник велел... Их много, я один...— В щелках век смеются его горячие глаза.
— И доппаек тоже будешь получать? — опять спрашиваю я, зная, что в комсоставском доппайке всегда бывают вкусные вещи: тушенка, сало, печенье и даже халва.
— Нет,— покачивает головою Тулеген.— Доппаек там,— и кивает в сторону оврага, где скрылись мама и Сергей.
Тулегену надо идти, а он стоит на солнцепеке, у стены, и я вижу, что он не только наслаждается этим солнцем и непривычной тишиной, которая скатилась на наш поселок с бугра, но и отдаляет свою опасную дорогу к подвалам кожевенного завода, где разместились продовольственные склады военной части. Дорога туда действительно опасная. Она идет через погорелье деревянных домов, а от них остались только печные трубы.
— Что Петро так долго не приходит?
Тулеген обрадовапно улыбается тому, что еще несколько минут может постоять здесь, в тиши, и охотно поддерживает со мною разговор:
— Придет, придет. Он спать сюда придет... У вас тут якши...
Но, видно, медлить больше нельзя, и Тулеген нагибается, поднимает с земли тощий вещмешок. Потом скатывает в трубку брезентовое ведерко, в котором он принес рыбу, запихивает его з зещмсшок и добавляет:
— Сегодня вечером придет. Наверное, уже вернулись...
Он еще мгновение медлит, потом вдруг напрягается, и его тело напоминает человека, который собирается прыгнуть в холодную воду. Спина переламывается в пояснице, голова втягивается в плечи, и Тулеген скрывается в развалинах.
«Значит, Петро еще не вернулся с задания. Что-то они долго на этот раз...»—с тревогой думаю я.
Петро служит в разведке. Почти всегда после задания он приходит в наш подвал и отсыпается — спит сутки, а то и больше, если можно, не обращая внимания на бомбежки и артобстрелы. Иногда Сырцов появляется здесь на час-другой, вот так же, как Тулеген, на рассвете или поздно вечером с оглушенной рыбой в мокром вещмешке, и в нашей печурке наскоро варит уху, а если нет времени, то запекает рыбу целиком в углях и золе. Это самый скорый и экономный (обходимся без масла) способ приготовления рыбы.
Всякий раз, когда появляется Петро, у нас праздник. Он обязательно что-то приносит с собою, и непременно какую-нибудь диковину. От него мы узнали о немецких галетах, джеме в крохотных банках, о хлебе, который завернут в вощеную бумагу и может не черстветь месяцы... Он принес нам и странную посуду. Кроме румынского котелка и немецкой баклажки, обтянутой серым войлоком, Петро подарил маме низкую широкую чашку из толстенной белой глины. Она, наверное, могла разбиться только от прямого попадания снаряда. Этой чашкой я забивал гвозди. Петро не появлялся у нас уже неделю, а за это время с ним могло случиться всякое. Вот откуда моя тревога. Но раз Тулеген говорит, что он придет,— значит, жив.
Старшина Садыков ушел, а я все еще сижу, прислонившись к нагретой солнцем стене подвала, и думаю про Петра... На войне люди сходятся быстро. У нас много друзей среди командиров и красноармейцев. Но Петро — особая статья. Он одногодок моего старшего брата, который тоже воевал, и еще в мае сорок второго пропал без вести под Харьковом. А Петро был там и отступал до самого Сталинграда... Он рассказывал нам, как они наступали: брали деревни за деревнями и уже окружили немецкую армию, а потом сами попали в такой переплет, что почти все остались там... Когда Петро говорит об этом, у мамы всегда дрожит подбородок.
Появившись у нас в первый раз, Петро уговаривал мать: «Вам с детьми за Волгу надо. Здесь сгинете». Но возможности выбраться отсюда уже не было. Лодочная переправа, которая пряталась где-то за оврагом, километрах в трех, действовала только по ночам, да и то не каждые сутки, и еле успевала перевозить на тот берег раненых, а оттуда боеприпасы и продукты. И Петро перестал настаивать. И только иногда вырывался у него сдавленный вздох: «Сгинете... ох, сгинете».
А вот сейчас бы и он порадовался.
Взрывы и стрельба громыхали где-то далеко вверх по Волге, а здесь нас, как колпаком, накрыла благодатная тишина, но чем дольше она длилась, тем тревожнее становилось на душе. Я боялся долгой тишины, за ней всегда следовало несчастье. Так убило Ваську Бухтиярова, так погибли наши соседи Грызловы... Люди легко обманываются...
Я замечал, что долгой тишины боятся все. Даже железный Тулеген сегодня нервничал...
Выдержать эту пытку я не мог. Вскочил и, согнувшись, как Тулеген, бросился через развалины к оврагу.
Мама, отворачивая лицо от огня, тревожно спросила:
— Не стреляют?
— Нет...
Здесь, под кручей, было совсем тихо, даже не слышалась далекая канонада. В сводчатом углублении, похожем на русскую печь, мирно горел огонь, над ним дурманяще клекотала уха в кастрюле. Рядом, на углях, шквор-чала наша семейная сковорода, и Сергей ножом переворачивал на ней куски рыбы. У него труднейшая задача— пожарить рыбу почти без масла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19