Акции сайт Водолей ру
Мама экономно плескала на рыбу из баклажки, а Сергею нужно было быстро подхватывать куски и переворачивать, чтобы они не успели пригореть. Работа шла споро. Мама то поправляла огонь под кастрюлей, то кропила из баклажки сковороду и все тревожно посматривала по сторонам. Я видел, что и ее терзают те же страхи — не к добру это затишье! Не к добру! И я, подхватив обгорелый прутик, стал подгребать угли к сковороде. Сергей посторонился, отвернув мученически скривленное лицо от сковороды. Война научила его сносить многие невзгоды, и он героически боролся на голодный желудок с дурманящими запахами ухи и жареной рыбы.
432
Мама на этот раз не повторяла свою любимую присказку — «мясо не довари, а рыбу перевари», а молча спешила покончить с опасной стряпней и скорей убраться от греха в подвал.
Через четверть часа жареная рыба была сложена в алюминиевую кастрюлю и аккуратно замотана в полотенце. Уху перелили в бачок и так же плотно обвязали тряпкой.
— Теперь не остынет,— облегченно вздохнула мама и стала торопливо соскребать ножом со сковороды пригоревшие остатки рыбы и ссыпать их в миску.
На дне кастрюли оставалось немного ухи и в ней разварившиеся головы и хвосты. Все это предназначалось нам, и мы сможем прожить сегодняшний день... Конечно, неплохо. Но если бы принес рыбу Петро, еда осталась бы и на другие дни. Петро всегда отдает почти половину рыбы нам.
— Ничего. И так хорошо,— перехватив мой взгляд, замечает мама.— А завтра я сварю заливное из лузги.—И, еще раз тревожно оглядевшись, добавила: — Давайте убираться поскорей, пока нас не накрыло.
Мы благополучно добрались до подвала, а стрельбы все не было. Еще выше взобралось в небе солнце, и под ним мирно поблескивала широкая полоса Волги. Вдали чернел притихший заволжский лес, молчало страшное чудовище — бугор, опоясывающий город. От него все наши беды, и доверять его молчанию нельзя. Однако, посидев немного в подвале, мы с Сергеем опять вылезли наружу. Ошалели от этой тишины, стали собирать сухие дрова для нашей «печурки», а мама затеяла небольшую стирку... Но все обошлось. Бывают и на войне чудеса.
Пришел Тулеген, потный, злой и с полупустым вещмешком за плечами.
— Ничего у них нэт. Нэ подвезли...— Он загнанно, тяжело дышал, могучая грудь ходила ходуном.— А ты га-варишь — доппаек,— скосил он на меня белки глаз.— Продукты ёк...
Мама поставила перед ним бачок с ухой и кастрюлю с рыбой.
— Все горячее. Так завернутым и неси.
Но Тулеген развязал полотенце с кастрюли и попросил у матери миску. Мама подала. Он выложил три больших куска рыбы и тут же аккуратно завязал кастрюлю. Даже отвернул лицо, совсем так же мученически, как Сергей. Голод не тетка.
— Ваша паек,— сглотнул слюну и, подбадривающе поглядев на нас с Сергеем, добавил:— И дсяпаск тожа...
Старшина Садыков ушел, нырнув в те же развалины, откуда он и появился, а чудовище бугор молчал и молчал... Только погромыхивала, ухала канонада на севере, в районе заводов. Там заволокли горизонт рыжие столбы взрывов и темные облака дымов. А здесь, у нас, стояла все та же необъяснимая тишина.
Давно перевалило за полдень. Мы позавтракали и теперь ждали ужина — ели два раза в день. Почти целый день спокойно. Неужели война выдохлась? Подавилась тем, что проглотила.
На расщепленном дереве, торчащем из развалин, уже высохло наше белье, от берега Волги тянется паутина. Серебряная нитка зацепилась за стену обрушенного дома и трепетно дрожит на легком ветру. Сегодня над оврагом я видел даже пролетевшую птаху... Может, и правда война сдохла?..
Но я не могу поверить в такое счастье. Война просто переводит дух. Черный удав-чудовище, обложивший город, переваривает в своем бездонном чреве все, что он проглотил в эти месяцы. Он делает передых перед тем, как проглотить нас и тех, кто еще остался в поселке. Однако с нами теперь не так легко расправиться. Война учит своей горькой науке. Мы забились в щели и норы, нас нужно выковыривать. Мы не те, какие были в августе. Сейчас уже осень...
Я сидел у входа в подвал, как суслик у своей норы, такой же чуткий и настороженный, готовый в любое мгновение нырнуть в свой лаз, и думал про нашу жизнь, которую уже и жизнью-то назвать нельзя, а так — страх и ожидание конца; думал про отца и брата, которые, наверное, уже погибли вот в таком же пекле, а может, еще где-то и воюют, как Петр, как комбат Жилин (его я никогда не видел и не знаю даже, как его зовут), как Тулеген... Как те, кто держит фронт по буграм и оврагам.
Думаю сразу обо всех и обо всем, из чего слеплен этот мир, страшный и непрочный, как та дрожащая паутина, что зацепилась %за развалину. Чуть сильнее дуновение ветерка — и ее оборвет...
Я сидел у входа в подвал и чувствовал себя пружиной, которую сдавили почти до предела. Еще одно усилие, и во мне что-то со звоном лопнет, порвется. Однако, когда небо стало проваливаться надо мною и все вокруг, раскалываясь, загрохотало и сдвинулось с места, со мной ничего не случилось. Я даже не нырнул, как суслик, в свою нору, а только инстинктивно пригнулся и втянул голову в плечи. Тело, нашпигованное страхом, раньше, чем мозг, уловило, что бьют не с вражеского бугра, а из нашего спасительного Заволжья. И бьют «катюши». Этот грохот с завыванием —для нас лучшая музыка. Сейчас накроет ненавистный бугор, и я гляжу туда, куда уходят волны хвостатых мин.
А там уже началось. Бугор отозвался грохотом раскалывающейся земли и неба. На нем мгновенно выросли громадные черные кущи, они тут же стали рассыпаться и, сливаясь в сплошную темно-рыжую завесу, закрыли всю западную часть горизонта.
Уже в подвале я ощутил, как по нашему поселку остервенело ударила немецкая тяжелая артиллерия. Потом в грохоте разрывов, накрывших поселок, я расслышал и противные, выворачивающие тебя голоса шестиствольных минометов. Громадные мины рвались, как бомбы, сотрясая землю; каменная пыль сыпалась со сводов подвала.
А мне почему-то стало покойно. Теперь все было так же, как и вчера, и позавчера, и неделю назад,— нас молотили с бугра так же методично и остервенело, стараясь вытряхнуть из нас души. Но мы были надежно укрыты толстенными сводами подвала, которые возводили царицынские мастеровые на века. Сверху лежали многометровые завалы рухнувшего дома. Укладываясь спать за ширмой из байкового одеяла, Петро всегда говорил: «Отсюда меня можно выковырнуть только пятисоткой. И то при прямом попадании».
Но мы уже столько видели, что не боялись ни пятисотки, ни прямого попадания, потому что могло быть и худшее.
Мама и сейчас не снимала этого одеяла, хотя в подвале стало холодно и в нем была нужда. Она все время ждала Петра и его разведчиков...
Под грохот обстрела поужинали той рыбой, которую нам оставил Тулеген, и стали собираться ко сну.
Я тут же уснул, забравшись на свое потаенное место, в угол под койку, где был постелен матрац, и спал крепко. Видно, и сегодняшний «спокойный» день вымотал меня не меньше, чем обычные. Только один раз открыл глаза, когда от близкого разрыва в подвале потухла коптилка из сплющенной гильзы и тут же, как только мама зажгла ее, уснул и спал до утра.
Проснулся от голосов, бубнящих за занавеской-одеялом. Разговаривали несколько человек, и меня обдала радость: ночью явились Петро и его разведчики. В приоткрытую дверь подвала сочился свет нарождающегося дня. Что он готовит нам, этот день? Уж одно то, что вернулся Петро с ребятами, радовало, и я высунул голову из-под койки.
Мамы не было. Сергей сидел у самого входа на топчане, напряженно вытянув свою худую, воробьиную шею и прислушиваясь к разговору за одеялом. Увидев меня, он махнул рукой. Но не хотелось вылезать из своей теплой берлоги. Однако брат стал настойчивее подавать знаки, и я понял: что-то случилось. Может, с мамой? И меня как ветром вынесло из-под кровати.
— Там лейтенант,— шепнул, нагнувшись к самому моему уху, Сергей и указал глазами на одеяло.
— Какой?
— Незнакомый.
Я ничего не понял и стал прислушиваться. Петра не было слышно. Бубнил чужой голос, ему отрывисто вторил другой, которого я тоже не знал. И вдруг я уловил туле-геновское «Нэт, нэ так!».
— Старшина Садыков?
— Ага. Тулеген.
Когда говорит Сергей, ничего нельзя понять, и я, рассердившись, спустился с топчана и присел на корточки. Отсюда можно было хоть немного разглядеть, что же там происходило, за одеялом.
На табуретке в профиль ко мне сидел мордастый красноармеец и держал в руках белый свиток. Он бережно покачивал свиток и бубнил: «бу-бу-бу...»
— Откуда ребенок? — шепнул я Сергею. Он тоже спустился с нар и присел рядом.
— Какой?
— Ну вон, у него...
— Никакого ребенка... Он самострел.
Только сейчас в скудном свете коптилки, которая где-то невидимо коптила за одеялом, я рассмотрел белый свиток. Это была перебинтованная левая рука красноармейца, которую он поддерживал правой и, видно, от боли, покачивал.
Я поспешил выбраться из подвала. Здесь у входа негромко разговаривали мама и пожилой красноармеец. Его я видел впервые. Красноармееец сидел на том же месте, у стены, где вчера утром дремал Тулеген, и его карабин был настороженно приставлен к сапогу. Рядом лежал рюкзак Петра, и меня опять уколола радость «Он здесьN Но мама печально глянула на меня и покачала головой.
— Петра тяжело ранило...
— Он на переправе,— отозвался красноармеец.— Вот гадаем с мамашей... Если успели переправить, то, может, и выживет, а если... Тяжелый он дюже...
— Утро пасмурное,— огляделась вокруг мама и остановила взор на Заволжье.— Должны успеть. Если она, конечно, была, эта переправа.
Все умолкли. Вышел из подвала Сергей и тоже молча присел, уставившись на рюкзак Петра. Брат, видно, все уже знал.
Скоро вышел, нет — выскочил из подвала взъерошенный Тулеген. Он вытирал пилоткой вспотевшее красное лицо.
— Нэт, он нэ какой башкир. Он урка.— Тулеген выговаривал красноармейцу, будто тот в чем-то был виноват перед ним, и косился на вход в подвал.— Понимаешь, он шпана. Он эта...— Тулеген задохнулся и долго не мог закончить начатой фразы, но, глянув на маму, вдруг почти прокричал: — Он мусар, лузга. Панимашь, лузга...
Из проема подвала показалась голова мордастого, потом весь он, большой, костлявый и словно переломленный в хребте. Он бережно нес впереди себя забинтованную руку/похожую на куклу, и смотрел под ноги, будто боялся что-то уронить.
За ним появился лейтенант. Молодой, с красными, усталыми глазами. Красноармеец уже стоял на ногах, и его карабин был перехвачен двумя руками.
— Пошли! — бросил лейтенант, и они скрылись в развалинах.
Тулеген остался с нами. Он все еще никак не мог успокоиться и повторял:
— Гаварит, башкир, а слава знает только блатные. Он мусар и эта... лузга.
Скоро ушел и Тулеген. Он отправился через овраг к переправе, и мы весь день ждали от него вестей о Петре.
Их не было...
Только неделю спустя нам рассказали, что сержант Петро Сырцов умер в ту же ночь от ран, так и не дождавшись переправы. А старшина Тулеген Садыков был убит разрывом мины под тем бугром, где держал фронт батальон капитана Жилина, которого я так и не видел. 1981
КНИГА
Было это ранней весной сорок третьего. Время голодное, трудное. Война только что отполыхала в Сталинграде и теперь катилась от нас к Ростову, Ставрополю, Донбассу... Впереди — Курская дуга, освобождение Украины, Белоруссии... Войны еще столько, что ничего нельзя загадывать.
А я загадал. Загадал, что в марте объявится отец, с которым прошлым летом у нас оборвалась связь. В последнем его письме была такая фраза: «...природа здесь райская, а мы воюем». И мы догадались, что оно с Кавказа. Загадал я и па нашу жизнь. Мы пережили страшную сталинградскую осень и зиму, и теперь нечего бояться, страшнее не будет.
Нам негде жить, у нас нет одежды, постели, скудно с едой, но все это по сравнению с тем, что было, такая чепуха, что и говорить не о чем...
И, видно, поэтому ранняя весна сорок третьего запомнилась как светлое время, полное надежд и ожиданий новой жизни. Это ощущение шло еще, возможно, и от удивительной погоды. Несмотря на начало марта, стояли теплые солнечные дни, небо освободилось от дымов и, промытое первыми весенними дождями, поражало бездонной синевой, а главное — его уже никто не боялся. Немецкой авиации, которая сожгла и разрушила город, теперь было не до нас.
У всех, кто мог двигаться, была работа. Женщины, старики и мы, подростки, ежедневно выходили из своих блиндажей и подвалов хоронить погибших и разбирать завалы. Спешили — боялись эпидемии. Пугало не по времени жаркое солнце. Оно сгоняло снег и угрожающе пробуждало знаменитые сталинградские овраги.
Глубокие, поросшие мелким лесом и кустарником, они сбегали с бугров и круч к Волге, разрубая мертвый, разоренный город на части.
Овраги теперь были запружены разбитой военной техникой. В них же больше всего находилось и трупов, и это вызывало озабоченность у только что появившихся в городе гражданских властей.
Наша работа, если ее можно было назвать работой, шла в тех оврагах и вокруг них. Впрягались по трое-четверо пацанов и волоком стаскивали убитых к дорогам, откуда их па машинах возили к братским могилам... Трупы как обледенелые коряги. Тащить убитого можно только на спине...
После войны их замыли волжским песком земснаряды.
И все-таки мальчишки всегда остаются мальчишками. Нас не сильно пугало и угнетало это занятие. За первые недели работы у всех появились немецкие зажигалки, ножички, кошельки и другая карманная мелочь, а у некоторых и пистолеты.
Но найденное оружие надлежало немедленно сдавать. Был строгий приказ, и не все решались оставить его себе. Я уже не раз сдавал военным, которые руководили нашей работой, и винтовки, и пистолеты, а на днях расстался с отличным карабином.
Неделю прятал его в развалинах Метизного завода, ходил туда с ребятами стрелять. Но и отдав этот карабин, я полностью не разоружился. Утаил пистолет-парабеллум. Сдавать его считал не обязательным. Он был у меня еще с ноября сорок второго, сразу после начала нашего наступления. Но не только давность удерживала меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
432
Мама на этот раз не повторяла свою любимую присказку — «мясо не довари, а рыбу перевари», а молча спешила покончить с опасной стряпней и скорей убраться от греха в подвал.
Через четверть часа жареная рыба была сложена в алюминиевую кастрюлю и аккуратно замотана в полотенце. Уху перелили в бачок и так же плотно обвязали тряпкой.
— Теперь не остынет,— облегченно вздохнула мама и стала торопливо соскребать ножом со сковороды пригоревшие остатки рыбы и ссыпать их в миску.
На дне кастрюли оставалось немного ухи и в ней разварившиеся головы и хвосты. Все это предназначалось нам, и мы сможем прожить сегодняшний день... Конечно, неплохо. Но если бы принес рыбу Петро, еда осталась бы и на другие дни. Петро всегда отдает почти половину рыбы нам.
— Ничего. И так хорошо,— перехватив мой взгляд, замечает мама.— А завтра я сварю заливное из лузги.—И, еще раз тревожно оглядевшись, добавила: — Давайте убираться поскорей, пока нас не накрыло.
Мы благополучно добрались до подвала, а стрельбы все не было. Еще выше взобралось в небе солнце, и под ним мирно поблескивала широкая полоса Волги. Вдали чернел притихший заволжский лес, молчало страшное чудовище — бугор, опоясывающий город. От него все наши беды, и доверять его молчанию нельзя. Однако, посидев немного в подвале, мы с Сергеем опять вылезли наружу. Ошалели от этой тишины, стали собирать сухие дрова для нашей «печурки», а мама затеяла небольшую стирку... Но все обошлось. Бывают и на войне чудеса.
Пришел Тулеген, потный, злой и с полупустым вещмешком за плечами.
— Ничего у них нэт. Нэ подвезли...— Он загнанно, тяжело дышал, могучая грудь ходила ходуном.— А ты га-варишь — доппаек,— скосил он на меня белки глаз.— Продукты ёк...
Мама поставила перед ним бачок с ухой и кастрюлю с рыбой.
— Все горячее. Так завернутым и неси.
Но Тулеген развязал полотенце с кастрюли и попросил у матери миску. Мама подала. Он выложил три больших куска рыбы и тут же аккуратно завязал кастрюлю. Даже отвернул лицо, совсем так же мученически, как Сергей. Голод не тетка.
— Ваша паек,— сглотнул слюну и, подбадривающе поглядев на нас с Сергеем, добавил:— И дсяпаск тожа...
Старшина Садыков ушел, нырнув в те же развалины, откуда он и появился, а чудовище бугор молчал и молчал... Только погромыхивала, ухала канонада на севере, в районе заводов. Там заволокли горизонт рыжие столбы взрывов и темные облака дымов. А здесь, у нас, стояла все та же необъяснимая тишина.
Давно перевалило за полдень. Мы позавтракали и теперь ждали ужина — ели два раза в день. Почти целый день спокойно. Неужели война выдохлась? Подавилась тем, что проглотила.
На расщепленном дереве, торчащем из развалин, уже высохло наше белье, от берега Волги тянется паутина. Серебряная нитка зацепилась за стену обрушенного дома и трепетно дрожит на легком ветру. Сегодня над оврагом я видел даже пролетевшую птаху... Может, и правда война сдохла?..
Но я не могу поверить в такое счастье. Война просто переводит дух. Черный удав-чудовище, обложивший город, переваривает в своем бездонном чреве все, что он проглотил в эти месяцы. Он делает передых перед тем, как проглотить нас и тех, кто еще остался в поселке. Однако с нами теперь не так легко расправиться. Война учит своей горькой науке. Мы забились в щели и норы, нас нужно выковыривать. Мы не те, какие были в августе. Сейчас уже осень...
Я сидел у входа в подвал, как суслик у своей норы, такой же чуткий и настороженный, готовый в любое мгновение нырнуть в свой лаз, и думал про нашу жизнь, которую уже и жизнью-то назвать нельзя, а так — страх и ожидание конца; думал про отца и брата, которые, наверное, уже погибли вот в таком же пекле, а может, еще где-то и воюют, как Петр, как комбат Жилин (его я никогда не видел и не знаю даже, как его зовут), как Тулеген... Как те, кто держит фронт по буграм и оврагам.
Думаю сразу обо всех и обо всем, из чего слеплен этот мир, страшный и непрочный, как та дрожащая паутина, что зацепилась %за развалину. Чуть сильнее дуновение ветерка — и ее оборвет...
Я сидел у входа в подвал и чувствовал себя пружиной, которую сдавили почти до предела. Еще одно усилие, и во мне что-то со звоном лопнет, порвется. Однако, когда небо стало проваливаться надо мною и все вокруг, раскалываясь, загрохотало и сдвинулось с места, со мной ничего не случилось. Я даже не нырнул, как суслик, в свою нору, а только инстинктивно пригнулся и втянул голову в плечи. Тело, нашпигованное страхом, раньше, чем мозг, уловило, что бьют не с вражеского бугра, а из нашего спасительного Заволжья. И бьют «катюши». Этот грохот с завыванием —для нас лучшая музыка. Сейчас накроет ненавистный бугор, и я гляжу туда, куда уходят волны хвостатых мин.
А там уже началось. Бугор отозвался грохотом раскалывающейся земли и неба. На нем мгновенно выросли громадные черные кущи, они тут же стали рассыпаться и, сливаясь в сплошную темно-рыжую завесу, закрыли всю западную часть горизонта.
Уже в подвале я ощутил, как по нашему поселку остервенело ударила немецкая тяжелая артиллерия. Потом в грохоте разрывов, накрывших поселок, я расслышал и противные, выворачивающие тебя голоса шестиствольных минометов. Громадные мины рвались, как бомбы, сотрясая землю; каменная пыль сыпалась со сводов подвала.
А мне почему-то стало покойно. Теперь все было так же, как и вчера, и позавчера, и неделю назад,— нас молотили с бугра так же методично и остервенело, стараясь вытряхнуть из нас души. Но мы были надежно укрыты толстенными сводами подвала, которые возводили царицынские мастеровые на века. Сверху лежали многометровые завалы рухнувшего дома. Укладываясь спать за ширмой из байкового одеяла, Петро всегда говорил: «Отсюда меня можно выковырнуть только пятисоткой. И то при прямом попадании».
Но мы уже столько видели, что не боялись ни пятисотки, ни прямого попадания, потому что могло быть и худшее.
Мама и сейчас не снимала этого одеяла, хотя в подвале стало холодно и в нем была нужда. Она все время ждала Петра и его разведчиков...
Под грохот обстрела поужинали той рыбой, которую нам оставил Тулеген, и стали собираться ко сну.
Я тут же уснул, забравшись на свое потаенное место, в угол под койку, где был постелен матрац, и спал крепко. Видно, и сегодняшний «спокойный» день вымотал меня не меньше, чем обычные. Только один раз открыл глаза, когда от близкого разрыва в подвале потухла коптилка из сплющенной гильзы и тут же, как только мама зажгла ее, уснул и спал до утра.
Проснулся от голосов, бубнящих за занавеской-одеялом. Разговаривали несколько человек, и меня обдала радость: ночью явились Петро и его разведчики. В приоткрытую дверь подвала сочился свет нарождающегося дня. Что он готовит нам, этот день? Уж одно то, что вернулся Петро с ребятами, радовало, и я высунул голову из-под койки.
Мамы не было. Сергей сидел у самого входа на топчане, напряженно вытянув свою худую, воробьиную шею и прислушиваясь к разговору за одеялом. Увидев меня, он махнул рукой. Но не хотелось вылезать из своей теплой берлоги. Однако брат стал настойчивее подавать знаки, и я понял: что-то случилось. Может, с мамой? И меня как ветром вынесло из-под кровати.
— Там лейтенант,— шепнул, нагнувшись к самому моему уху, Сергей и указал глазами на одеяло.
— Какой?
— Незнакомый.
Я ничего не понял и стал прислушиваться. Петра не было слышно. Бубнил чужой голос, ему отрывисто вторил другой, которого я тоже не знал. И вдруг я уловил туле-геновское «Нэт, нэ так!».
— Старшина Садыков?
— Ага. Тулеген.
Когда говорит Сергей, ничего нельзя понять, и я, рассердившись, спустился с топчана и присел на корточки. Отсюда можно было хоть немного разглядеть, что же там происходило, за одеялом.
На табуретке в профиль ко мне сидел мордастый красноармеец и держал в руках белый свиток. Он бережно покачивал свиток и бубнил: «бу-бу-бу...»
— Откуда ребенок? — шепнул я Сергею. Он тоже спустился с нар и присел рядом.
— Какой?
— Ну вон, у него...
— Никакого ребенка... Он самострел.
Только сейчас в скудном свете коптилки, которая где-то невидимо коптила за одеялом, я рассмотрел белый свиток. Это была перебинтованная левая рука красноармейца, которую он поддерживал правой и, видно, от боли, покачивал.
Я поспешил выбраться из подвала. Здесь у входа негромко разговаривали мама и пожилой красноармеец. Его я видел впервые. Красноармееец сидел на том же месте, у стены, где вчера утром дремал Тулеген, и его карабин был настороженно приставлен к сапогу. Рядом лежал рюкзак Петра, и меня опять уколола радость «Он здесьN Но мама печально глянула на меня и покачала головой.
— Петра тяжело ранило...
— Он на переправе,— отозвался красноармеец.— Вот гадаем с мамашей... Если успели переправить, то, может, и выживет, а если... Тяжелый он дюже...
— Утро пасмурное,— огляделась вокруг мама и остановила взор на Заволжье.— Должны успеть. Если она, конечно, была, эта переправа.
Все умолкли. Вышел из подвала Сергей и тоже молча присел, уставившись на рюкзак Петра. Брат, видно, все уже знал.
Скоро вышел, нет — выскочил из подвала взъерошенный Тулеген. Он вытирал пилоткой вспотевшее красное лицо.
— Нэт, он нэ какой башкир. Он урка.— Тулеген выговаривал красноармейцу, будто тот в чем-то был виноват перед ним, и косился на вход в подвал.— Понимаешь, он шпана. Он эта...— Тулеген задохнулся и долго не мог закончить начатой фразы, но, глянув на маму, вдруг почти прокричал: — Он мусар, лузга. Панимашь, лузга...
Из проема подвала показалась голова мордастого, потом весь он, большой, костлявый и словно переломленный в хребте. Он бережно нес впереди себя забинтованную руку/похожую на куклу, и смотрел под ноги, будто боялся что-то уронить.
За ним появился лейтенант. Молодой, с красными, усталыми глазами. Красноармеец уже стоял на ногах, и его карабин был перехвачен двумя руками.
— Пошли! — бросил лейтенант, и они скрылись в развалинах.
Тулеген остался с нами. Он все еще никак не мог успокоиться и повторял:
— Гаварит, башкир, а слава знает только блатные. Он мусар и эта... лузга.
Скоро ушел и Тулеген. Он отправился через овраг к переправе, и мы весь день ждали от него вестей о Петре.
Их не было...
Только неделю спустя нам рассказали, что сержант Петро Сырцов умер в ту же ночь от ран, так и не дождавшись переправы. А старшина Тулеген Садыков был убит разрывом мины под тем бугром, где держал фронт батальон капитана Жилина, которого я так и не видел. 1981
КНИГА
Было это ранней весной сорок третьего. Время голодное, трудное. Война только что отполыхала в Сталинграде и теперь катилась от нас к Ростову, Ставрополю, Донбассу... Впереди — Курская дуга, освобождение Украины, Белоруссии... Войны еще столько, что ничего нельзя загадывать.
А я загадал. Загадал, что в марте объявится отец, с которым прошлым летом у нас оборвалась связь. В последнем его письме была такая фраза: «...природа здесь райская, а мы воюем». И мы догадались, что оно с Кавказа. Загадал я и па нашу жизнь. Мы пережили страшную сталинградскую осень и зиму, и теперь нечего бояться, страшнее не будет.
Нам негде жить, у нас нет одежды, постели, скудно с едой, но все это по сравнению с тем, что было, такая чепуха, что и говорить не о чем...
И, видно, поэтому ранняя весна сорок третьего запомнилась как светлое время, полное надежд и ожиданий новой жизни. Это ощущение шло еще, возможно, и от удивительной погоды. Несмотря на начало марта, стояли теплые солнечные дни, небо освободилось от дымов и, промытое первыми весенними дождями, поражало бездонной синевой, а главное — его уже никто не боялся. Немецкой авиации, которая сожгла и разрушила город, теперь было не до нас.
У всех, кто мог двигаться, была работа. Женщины, старики и мы, подростки, ежедневно выходили из своих блиндажей и подвалов хоронить погибших и разбирать завалы. Спешили — боялись эпидемии. Пугало не по времени жаркое солнце. Оно сгоняло снег и угрожающе пробуждало знаменитые сталинградские овраги.
Глубокие, поросшие мелким лесом и кустарником, они сбегали с бугров и круч к Волге, разрубая мертвый, разоренный город на части.
Овраги теперь были запружены разбитой военной техникой. В них же больше всего находилось и трупов, и это вызывало озабоченность у только что появившихся в городе гражданских властей.
Наша работа, если ее можно было назвать работой, шла в тех оврагах и вокруг них. Впрягались по трое-четверо пацанов и волоком стаскивали убитых к дорогам, откуда их па машинах возили к братским могилам... Трупы как обледенелые коряги. Тащить убитого можно только на спине...
После войны их замыли волжским песком земснаряды.
И все-таки мальчишки всегда остаются мальчишками. Нас не сильно пугало и угнетало это занятие. За первые недели работы у всех появились немецкие зажигалки, ножички, кошельки и другая карманная мелочь, а у некоторых и пистолеты.
Но найденное оружие надлежало немедленно сдавать. Был строгий приказ, и не все решались оставить его себе. Я уже не раз сдавал военным, которые руководили нашей работой, и винтовки, и пистолеты, а на днях расстался с отличным карабином.
Неделю прятал его в развалинах Метизного завода, ходил туда с ребятами стрелять. Но и отдав этот карабин, я полностью не разоружился. Утаил пистолет-парабеллум. Сдавать его считал не обязательным. Он был у меня еще с ноября сорок второго, сразу после начала нашего наступления. Но не только давность удерживала меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19