https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/
Даже она твоих путей не отыскала. — Глаза твои все такие же лучистые, мама,— сказал улыбаясь Хабрау,— и не сирота ты, с отцом вдвоем...
— Отец твой... нет его, сынок.— Из лучистых глаз потекли тихие слезы.— На другой же год, как ушел ты и потерялся, напала на него какая-то болезнь. Пролежал три месяца, промучился, и душа отлетела кречетом. Большой был человек, сильный, поверишь ли, усох весь, как подросточек сделался...
Хабрау, обмерев, опустился на кошму. Что его страдания, его мытарства рядом с горем и потерями, которые выпали на долю его бедной матери? Вот и отец умер, опора и щит аула, кто же теперь защитит сородичей?
Долго молчал Хабрау. Щадя его душу, мать ничего не говорила, сидела рядом, тоже уйдя в свои думы, лишь тихо всхлипывала порой. Вот она, словно в ответ на глубокий вздох сына, погладила его по руке, и по всему телу Хабрау прошло ласковое тепло.
— Вслед мертвому не умрешь... очнись, сынок. Живым о живом думать. Аксакалы соберутся. Пойди овечку зарежь. Сам знаешь, семилетний из странствия вернется — семидесятилетний навестить придет.
Хабрау вышел на улицу, откинул крышу юрты.
Потом, когда Хабрау освежевал овцу, мать лила ему на руки. Журча стекала вода, а она не могла оторвать взгляда от сына.
— Усы отпустил, мужчиной стал, жениться тебе уже пора. Сговоренной невесты у тебя нет, но чем никогда мир не скудел — так это девушками на выданье. Женишься, хозяйство наше в свои руки возьмешь, а я внучат буду нянчить. Сам видишь, уже в тот возраст вошла, когда только и делать, что дома сидеть. Отец покойный все горевал: так, дескать, и ухожу, на свадьбе сына не погуляю. Вспомню все его страдания, все оборванные надежды, и душа заходится,— разматывала она клубок надежд и печалей.— Сегодня гостей созовем, а потом пойдешь на могилу отца. Перед смертью тебя звал, твое имя последним было на языке, прости меня, Тенгри. Очень я поначалу обиделась на него, что увез тебя и мне ни слова не сказал, в далекий путь отправил. А потом или свыклась, или оттого, что слег он... сердце отошло.
— Отец, хотя грамоты не знал, умом вперед видел, мама.
— Может, и так, сынок, только очень уж дорогое вышло твое путешествие. А ведь и прежде не было в нашем кочевье человека ученей тебя.— И, сама не замечая, гладила сына по коротко остриженным волосам, касалась его плеч.— Тревожно мне, сынок. Все кажется, что если упущу тебя из глаз, то опять надолго.— Она сквозь слезы посмотрела на него.— Нездоровится мне, в груди колет.
— Теперь я уже так далеко не уеду, мама. Разве что в аул Богары съезжу, это же рядом.
— Для тебя рядом, сынок, а для меня от кочевья нашего чуть шагнешь — уже далеко.
Хабрау смотрел на шершавые руки матери, думал о том, что и вспухшие вены, и глубокие борозды на ладонях похожи на его дороги. Он опустил голову, и перед сощуренными глазами встало удивительное видение. Юная, стройная, гибкая телом женщина, сверкая лучистыми глазами, звеня монистами в накосницах, бежит навстречу четырехлетнему сыну, который верхом на лошади возвращается с водопоя. Светлый высокий день, степь вся в цветении. Два маленьких братишки и сестра, уже подросток, что-то кричат, зовут его. Л там, возле юрты, стоит огромный богатырь с саблей на поясе и в кожаном шлеме, одной рукой уперся в бок, другой поглаживает усы и улыбается. Это его отец, Кылыскашка.
Унеслись годы, словно яростные кони, исчезли за горизонтом, и вместе с ними ушел отец, а молодая мать с лучистыми глазами, что бежала навстречу маленькому всаднику, постаревшая, грустная, сидела теперь, словно птица, сложившая усталые крылья, возле сына-странника, единственной своей опоры.
Хабрау мотнул головой, словно бы хотел стряхнуть и сладостные, и горькие эти воспоминания...
Позавтракав вместе с матерью, он взял соседского мальчика и пошел на могилу отца.
Кылыс был знаменитый батыр, слава его шла далеко. Когда Хабрау было лет пять, на их аул напали барантой. Так и в память врезалось, как отец огромной своей палицей раскидывал налетчиков, лошадь его с диким ржанием вставала на дыбы, а голос кашки, громкий, как рев вожака оленя, звал сородичей не поддаваться грабителям. И еще мечется в памяти страшное видение: между юртами черной смертью крутятся на вороных конях всадники с черными тряпками на лицах. Один из них опрокинул их юрту, в пух и прах разнес утварь, но тяжелая палица Кылыса вмяла его в землю...
Гонец Богары встретил его по пути со старого кладбища, и под причитания матери сын опять вышел в дорогу. Когда он тронул оставшегося от отца длиннотулого жеребца, мать взялась за стремя и долго шла рядом.
— Бедный твой отец... вся жизнь его прошла на службе у Богары. Теперь и ты на ту же службу,— тихо говорила она.— И уйдешь, как в воду...
— Успокойся, мама, не плачь. Это же близко, его кочевье совсем рядом, скоро я обратно вернусь.
Так он утешал мать. А сердце у самого отчего-то сжалось, дрожь прошла по истомленному, еще не отошедшему после долгой дороги телу.
— Иди же, возвращайся, устала уже,— сказал он. Мать отпустила стремя, и он рысью пустил лошадь вслед гонцу, который ехал шагом далеко впереди.
Нагнав посыльного, он оглянулся. Мать где остановилась, там и стояла.
6
Через три дня в аул Богары прискакал зять Хабрау, муж сестры. При виде его у Хабрау замерло сердце. «Мать»,— подумал он. Когда он подошел к зятю, тот отвернулся, принялся поправлять потник, так, стоя спиной, и сказал: «Мать умерла...» Хабрау уже сам, холодея, на миг раньше сказал про себя эти слова, но, когда услышал, не поверил им...
Он гнал и гнал коня, и когда он подъехал к аулу, вороной жеребец был в белой пене. Но мать уже успели похоронить. По обычаю Тенгри, мертвое тело должно видеть только одно солнце...
За неделю он и куска не взял в рот. Сестра и друзья-ровесники пытались хоть как-то утешить его, но он их и не слышал. То одни соседи приходили к застолью звали, то другие, он даже не отвечал им. Потом заперся в юрте и больше никого к себе не пускал.
Когда он снова вышел к людям, то все увидели, что он разом стал намного старше — уже мужчина, поживший, повидавший. В глазах печаль и задумчивость, губы сжаты, словно больше и не улыбнется никогда.
Он поймал пасущегося в степи вороного и поехал к могилам отца и матери.
Вот он и сирота, на всем необъятном свете один-одинешенек. Есть, конечно, сестра, есть сородичи. Но у них своя жизнь, свои заботы. День-деньской век за веком кочуют вслед за своей скотиной, и мало ли ее, много ли все думы, все помыслы в ней, так и живут-перемогаются. И в черном горе, что палит его изнутри, и в будущих его замыслах они ему не товарищи. Но разве не для того он собирал в трудах и невзгодах знания, чтобы отдать их своей бедной, своей темной родине? С чего начать, как осуществить задуманное? С Богарой обстоятельно поговорить он так и не успел, а другого советчика нет. Таймас-батыр, задушевный друг отца, заехал ненадолго и исчез — тоже у Богары на службе.
По обычаю в помин душ отца и матери он зарезал скотину, созвал стариков на застолье, и на этом дела его в ауле кончились.
Опять он вышел в дорогу, и вся поклажа — горе, что плечи гнет.
— Куда поедешь? — спросила сестра.
— В аул Богары. Начатое дело ждет,— ответил брат.— За юртой, за скотом моим присмотрите...
На первых порах Богара не тревожил его, разговора о будущем не поднимал. Впрочем, в хлопотах о зимовье у турэ на это не было времени.
Наконец, в самое безвременье, когда стало холодать и в воздухе замелькали первые белые мухи, он вызвал Хабрау к себе.
Турэ считал, что джигит, который три года проучился на чужбине и хотя, по собственным его словам, в красный угол дворца науки не прошел, но через порог все же перешагнул, должен бы сесть в его кочевье муллой. И разрешение на это при помощи Абубакира можно было получить скоро и без проволочек.
Но замыслы Хабрау были иные, и образование, что он получил, вовсе не богословское. Он чистосердечно признался, что желание его — обучать детей. А если найдутся такие, до грамоты охочие, то и взрослых парней.
Сколько ни убеждал его хозяин пойти стезей благочестия, Хабрау стоял на своем, и Богаре пришлось согласиться с его желанием.
После этого разговора он собрал учеников — младшего сына Богары, Айсуака, и еще десять мальчишек из кочевья — и начал давать уроки.
Ребятишки за учение взялись ретиво. И Хабрау с ними полегчало, немного рассеялась тоска. Он намеревался взяться за работу немного попозже, а сейчас, пользуясь тем, что дни ясные, хотел объездить ближайшие аулы, может, заехать к усергенам. Но Богара настоял на том,
чтобы за учение принялись сразу. Как бы Хабрау не отбился от рук, кто знает, что у него там в голове, какие думы, уж лучше сразу засадить за работу.
По правде говоря, Хабрау и сам чувствовал: изможденное, истощенное тело, каждый измученный сустав просят покоя, сердце мается, и никак ему, горестному, не успокоиться. Куда он такой поедет? И разве такая у него сила, чтобы спорить с Богарой? Живешь в отдельной большой юрте, обут, одет, накормлен. Чего ни захочет, уже перед ним. У хозяина своих забот выше головы, докучать Хабрау, чего-то выпытывать ему некогда. Препоручил гостя сыновьям и байбисе, а сам все по делам, все в разъездах.
Из одиннадцати учеников скоро выделились пять-шесть — расторопней и сообразительней. Через три месяца они уже читали по складам; закусив язык, белым мелом на плоском черном камне выводили коротенькие предложения, освоили сложение и вычитание в пределах ста. Самый быстрый в счете и чтении, самый сметливый— Айсуак. Выполнит задание, еще и тугодумистому товарищу поможет, тоже молодому учителю облегчение в непривычном еще деле.
Но нелегко мальчишек, которые целыми днями носятся на воле, то возле скотины, то в играх в войну да в баранту, заставить сидеть над книгой. Приходится Хабрау идти на всякие уловки. Обещает после уроков из толстой арабской книги, одной из подаренных Нормурадом, почитать сказки — читает по-арабски и тут же переводит — или же спеть под домбру кубаиры усергенского йырау Йылкыбая. А уж если начнет рассказывать о годах, проведенных в Самарканде, ребятишки слушают, весь свет позабыв.
Однажды к вечеру, уже к концу занятий, открылась дверь в юрту и вошел Ильтуган, тот мальчик, с которым Хабрау повстречался на берегу Яика. Худой, озябший, в старом чекмене—заплата на заплате, на ногах старые сарыки — пальцы торчат.
Шакирды, дети отцов состоятельных или хотя бы живущих в достатке, при виде худенького мальчика в рваной одежде стали смеяться и дразнить его. Хабрау с трудом унял их.
Когда они остались в юрте с Ильтуганом вдвоем, Хабрау посадил его поближе к очагу, подождал, когда тот отогреется, и принялся его расспрашивать. Слово за ело-
во, и выяснилось, что покойные отец и мать Ильтугана были из того же аула, что и Хабрау.
Наконец, осмелев, мальчик открыл и свое заветное, с чем пришел: очень уж ему хочется научиться грамоте. Оказывается, каждый раз, как приведет какая-то нужда его в аул, затаится, бедняга, за юртой Хабрау и слушает, как он играет на домбре и на курае. «Я и сам на курае играю»,— вырвалось у него. Хабрау взял с полки курай и протянул ему. И впрямь, неплохо затянул, сорванец!
Хабрау посидел, подумал немного и вышел, оставив его в юрте. Он пошел к Аргыну и рассказал ему про Иль-тугана, стал просить за него: бедный сирота в голой степи в мороз и вьюгу ходит за стадом, ну детская ли работа? Хоть бы в ауле к какому делу его пристроить.
— Полно в мире нищих,— хмыкнул Аргын.— Всех начнешь жалеть, так и за тем стадом, о котором говоришь, некому будет ходить.
— Неужели славному Аргын-батыру не по силам одного-единственного сироту взять под свое крыло? Богатства не хватает? — потянул Хабрау за ниточку его самолюбия.
После такого заявления Аргын только для вида поупрямился немного, а потом покашлял с достоинством и сказал:
— Ладно, только ради тебя. У матери на посылках будет. Пусть в юрте с работниками живет.
Разумеется, Ильтуган успевал посидеть и на уроках Хабрау, и не только посидеть — к исходу зимы он уже догнал остальных шакирдов.
Все время Хабрау уходило на ребятишек, а когда, уже к вечеру, те убегали домой, остаток дня он отдавал стихам и песням. Поэтому за всю зиму он никуда не выезжал. И лишь весной, когда потеплело, вдвоем с Аргыном съездил в свой аул. Привел в порядок могилы родителей, положил рядом два плоских камня, камень серый и камень белый.
Сестра с зятем и четверо их детей живы-здоровы, бьются-перемогаются, тянут хозяйство, как и сородичи, как и соседи, как и весь мир остальной. Когда они заговорили было о его скотине, Хабрау отмахнулся, ему было не до скота: «Пусть в вашем стаде ходит, если вы не против, а выпадет нужда какая, пользуйтесь как своей». Сестра сразу поняла, что все отговоры будут впустую, и лишь удивленно покачала головой. Зять же, чтобы скрыть блеск в глазах, отвернулся в сторону. И все же не выдержал, погладил усы. Глупой щедростью шурина он был доволен.
В дороге Хабрау думал о том, как измаялись, измучились за зиму кочевья, о жалкой участи тех, кому, кроме как в старой, насквозь продуваемой кибитке, укрыться негде, о том, что от бескормицы начался падеж скота. И горечь не отпускала его. А ведь всё как всегда, как и в каждую зиму, и год, и два, и, наверное, век назад. Пожалуй, не так тяжко было бы на душе, если бы не пожил Хабрау оседлой жизнью Мавераннахра. Там и зима полегче, и корм скоту, и все запасы готовят заранее. Хотя простой люд и там живет впроголодь, но все же зимует в тепле.
Он поделился своими мыслями с Аргыном, но угрюмый, молчаливый детина лишь удивленно хохотнул:
— Женись скорее, у жены в объятиях не замерзнешь. Эх, Хабрау, нашел над чем голову ломать! Не сегодня же помрем, коли век так жили.
Нет, с этим не столкуешься. Что ни есть—то праздник, сегодня живы — и завтра не помрем, так и привык. Впрочем, он по-своему прав. Степная жизнь, она не торопится, новое принимать не спешит. Если вся степь прадедовским укладом и уставом живет, менять ничего не хочет, так Аргыну ли чего-то хотеть? Вот, извольте, у молчуна язык развязался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Отец твой... нет его, сынок.— Из лучистых глаз потекли тихие слезы.— На другой же год, как ушел ты и потерялся, напала на него какая-то болезнь. Пролежал три месяца, промучился, и душа отлетела кречетом. Большой был человек, сильный, поверишь ли, усох весь, как подросточек сделался...
Хабрау, обмерев, опустился на кошму. Что его страдания, его мытарства рядом с горем и потерями, которые выпали на долю его бедной матери? Вот и отец умер, опора и щит аула, кто же теперь защитит сородичей?
Долго молчал Хабрау. Щадя его душу, мать ничего не говорила, сидела рядом, тоже уйдя в свои думы, лишь тихо всхлипывала порой. Вот она, словно в ответ на глубокий вздох сына, погладила его по руке, и по всему телу Хабрау прошло ласковое тепло.
— Вслед мертвому не умрешь... очнись, сынок. Живым о живом думать. Аксакалы соберутся. Пойди овечку зарежь. Сам знаешь, семилетний из странствия вернется — семидесятилетний навестить придет.
Хабрау вышел на улицу, откинул крышу юрты.
Потом, когда Хабрау освежевал овцу, мать лила ему на руки. Журча стекала вода, а она не могла оторвать взгляда от сына.
— Усы отпустил, мужчиной стал, жениться тебе уже пора. Сговоренной невесты у тебя нет, но чем никогда мир не скудел — так это девушками на выданье. Женишься, хозяйство наше в свои руки возьмешь, а я внучат буду нянчить. Сам видишь, уже в тот возраст вошла, когда только и делать, что дома сидеть. Отец покойный все горевал: так, дескать, и ухожу, на свадьбе сына не погуляю. Вспомню все его страдания, все оборванные надежды, и душа заходится,— разматывала она клубок надежд и печалей.— Сегодня гостей созовем, а потом пойдешь на могилу отца. Перед смертью тебя звал, твое имя последним было на языке, прости меня, Тенгри. Очень я поначалу обиделась на него, что увез тебя и мне ни слова не сказал, в далекий путь отправил. А потом или свыклась, или оттого, что слег он... сердце отошло.
— Отец, хотя грамоты не знал, умом вперед видел, мама.
— Может, и так, сынок, только очень уж дорогое вышло твое путешествие. А ведь и прежде не было в нашем кочевье человека ученей тебя.— И, сама не замечая, гладила сына по коротко остриженным волосам, касалась его плеч.— Тревожно мне, сынок. Все кажется, что если упущу тебя из глаз, то опять надолго.— Она сквозь слезы посмотрела на него.— Нездоровится мне, в груди колет.
— Теперь я уже так далеко не уеду, мама. Разве что в аул Богары съезжу, это же рядом.
— Для тебя рядом, сынок, а для меня от кочевья нашего чуть шагнешь — уже далеко.
Хабрау смотрел на шершавые руки матери, думал о том, что и вспухшие вены, и глубокие борозды на ладонях похожи на его дороги. Он опустил голову, и перед сощуренными глазами встало удивительное видение. Юная, стройная, гибкая телом женщина, сверкая лучистыми глазами, звеня монистами в накосницах, бежит навстречу четырехлетнему сыну, который верхом на лошади возвращается с водопоя. Светлый высокий день, степь вся в цветении. Два маленьких братишки и сестра, уже подросток, что-то кричат, зовут его. Л там, возле юрты, стоит огромный богатырь с саблей на поясе и в кожаном шлеме, одной рукой уперся в бок, другой поглаживает усы и улыбается. Это его отец, Кылыскашка.
Унеслись годы, словно яростные кони, исчезли за горизонтом, и вместе с ними ушел отец, а молодая мать с лучистыми глазами, что бежала навстречу маленькому всаднику, постаревшая, грустная, сидела теперь, словно птица, сложившая усталые крылья, возле сына-странника, единственной своей опоры.
Хабрау мотнул головой, словно бы хотел стряхнуть и сладостные, и горькие эти воспоминания...
Позавтракав вместе с матерью, он взял соседского мальчика и пошел на могилу отца.
Кылыс был знаменитый батыр, слава его шла далеко. Когда Хабрау было лет пять, на их аул напали барантой. Так и в память врезалось, как отец огромной своей палицей раскидывал налетчиков, лошадь его с диким ржанием вставала на дыбы, а голос кашки, громкий, как рев вожака оленя, звал сородичей не поддаваться грабителям. И еще мечется в памяти страшное видение: между юртами черной смертью крутятся на вороных конях всадники с черными тряпками на лицах. Один из них опрокинул их юрту, в пух и прах разнес утварь, но тяжелая палица Кылыса вмяла его в землю...
Гонец Богары встретил его по пути со старого кладбища, и под причитания матери сын опять вышел в дорогу. Когда он тронул оставшегося от отца длиннотулого жеребца, мать взялась за стремя и долго шла рядом.
— Бедный твой отец... вся жизнь его прошла на службе у Богары. Теперь и ты на ту же службу,— тихо говорила она.— И уйдешь, как в воду...
— Успокойся, мама, не плачь. Это же близко, его кочевье совсем рядом, скоро я обратно вернусь.
Так он утешал мать. А сердце у самого отчего-то сжалось, дрожь прошла по истомленному, еще не отошедшему после долгой дороги телу.
— Иди же, возвращайся, устала уже,— сказал он. Мать отпустила стремя, и он рысью пустил лошадь вслед гонцу, который ехал шагом далеко впереди.
Нагнав посыльного, он оглянулся. Мать где остановилась, там и стояла.
6
Через три дня в аул Богары прискакал зять Хабрау, муж сестры. При виде его у Хабрау замерло сердце. «Мать»,— подумал он. Когда он подошел к зятю, тот отвернулся, принялся поправлять потник, так, стоя спиной, и сказал: «Мать умерла...» Хабрау уже сам, холодея, на миг раньше сказал про себя эти слова, но, когда услышал, не поверил им...
Он гнал и гнал коня, и когда он подъехал к аулу, вороной жеребец был в белой пене. Но мать уже успели похоронить. По обычаю Тенгри, мертвое тело должно видеть только одно солнце...
За неделю он и куска не взял в рот. Сестра и друзья-ровесники пытались хоть как-то утешить его, но он их и не слышал. То одни соседи приходили к застолью звали, то другие, он даже не отвечал им. Потом заперся в юрте и больше никого к себе не пускал.
Когда он снова вышел к людям, то все увидели, что он разом стал намного старше — уже мужчина, поживший, повидавший. В глазах печаль и задумчивость, губы сжаты, словно больше и не улыбнется никогда.
Он поймал пасущегося в степи вороного и поехал к могилам отца и матери.
Вот он и сирота, на всем необъятном свете один-одинешенек. Есть, конечно, сестра, есть сородичи. Но у них своя жизнь, свои заботы. День-деньской век за веком кочуют вслед за своей скотиной, и мало ли ее, много ли все думы, все помыслы в ней, так и живут-перемогаются. И в черном горе, что палит его изнутри, и в будущих его замыслах они ему не товарищи. Но разве не для того он собирал в трудах и невзгодах знания, чтобы отдать их своей бедной, своей темной родине? С чего начать, как осуществить задуманное? С Богарой обстоятельно поговорить он так и не успел, а другого советчика нет. Таймас-батыр, задушевный друг отца, заехал ненадолго и исчез — тоже у Богары на службе.
По обычаю в помин душ отца и матери он зарезал скотину, созвал стариков на застолье, и на этом дела его в ауле кончились.
Опять он вышел в дорогу, и вся поклажа — горе, что плечи гнет.
— Куда поедешь? — спросила сестра.
— В аул Богары. Начатое дело ждет,— ответил брат.— За юртой, за скотом моим присмотрите...
На первых порах Богара не тревожил его, разговора о будущем не поднимал. Впрочем, в хлопотах о зимовье у турэ на это не было времени.
Наконец, в самое безвременье, когда стало холодать и в воздухе замелькали первые белые мухи, он вызвал Хабрау к себе.
Турэ считал, что джигит, который три года проучился на чужбине и хотя, по собственным его словам, в красный угол дворца науки не прошел, но через порог все же перешагнул, должен бы сесть в его кочевье муллой. И разрешение на это при помощи Абубакира можно было получить скоро и без проволочек.
Но замыслы Хабрау были иные, и образование, что он получил, вовсе не богословское. Он чистосердечно признался, что желание его — обучать детей. А если найдутся такие, до грамоты охочие, то и взрослых парней.
Сколько ни убеждал его хозяин пойти стезей благочестия, Хабрау стоял на своем, и Богаре пришлось согласиться с его желанием.
После этого разговора он собрал учеников — младшего сына Богары, Айсуака, и еще десять мальчишек из кочевья — и начал давать уроки.
Ребятишки за учение взялись ретиво. И Хабрау с ними полегчало, немного рассеялась тоска. Он намеревался взяться за работу немного попозже, а сейчас, пользуясь тем, что дни ясные, хотел объездить ближайшие аулы, может, заехать к усергенам. Но Богара настоял на том,
чтобы за учение принялись сразу. Как бы Хабрау не отбился от рук, кто знает, что у него там в голове, какие думы, уж лучше сразу засадить за работу.
По правде говоря, Хабрау и сам чувствовал: изможденное, истощенное тело, каждый измученный сустав просят покоя, сердце мается, и никак ему, горестному, не успокоиться. Куда он такой поедет? И разве такая у него сила, чтобы спорить с Богарой? Живешь в отдельной большой юрте, обут, одет, накормлен. Чего ни захочет, уже перед ним. У хозяина своих забот выше головы, докучать Хабрау, чего-то выпытывать ему некогда. Препоручил гостя сыновьям и байбисе, а сам все по делам, все в разъездах.
Из одиннадцати учеников скоро выделились пять-шесть — расторопней и сообразительней. Через три месяца они уже читали по складам; закусив язык, белым мелом на плоском черном камне выводили коротенькие предложения, освоили сложение и вычитание в пределах ста. Самый быстрый в счете и чтении, самый сметливый— Айсуак. Выполнит задание, еще и тугодумистому товарищу поможет, тоже молодому учителю облегчение в непривычном еще деле.
Но нелегко мальчишек, которые целыми днями носятся на воле, то возле скотины, то в играх в войну да в баранту, заставить сидеть над книгой. Приходится Хабрау идти на всякие уловки. Обещает после уроков из толстой арабской книги, одной из подаренных Нормурадом, почитать сказки — читает по-арабски и тут же переводит — или же спеть под домбру кубаиры усергенского йырау Йылкыбая. А уж если начнет рассказывать о годах, проведенных в Самарканде, ребятишки слушают, весь свет позабыв.
Однажды к вечеру, уже к концу занятий, открылась дверь в юрту и вошел Ильтуган, тот мальчик, с которым Хабрау повстречался на берегу Яика. Худой, озябший, в старом чекмене—заплата на заплате, на ногах старые сарыки — пальцы торчат.
Шакирды, дети отцов состоятельных или хотя бы живущих в достатке, при виде худенького мальчика в рваной одежде стали смеяться и дразнить его. Хабрау с трудом унял их.
Когда они остались в юрте с Ильтуганом вдвоем, Хабрау посадил его поближе к очагу, подождал, когда тот отогреется, и принялся его расспрашивать. Слово за ело-
во, и выяснилось, что покойные отец и мать Ильтугана были из того же аула, что и Хабрау.
Наконец, осмелев, мальчик открыл и свое заветное, с чем пришел: очень уж ему хочется научиться грамоте. Оказывается, каждый раз, как приведет какая-то нужда его в аул, затаится, бедняга, за юртой Хабрау и слушает, как он играет на домбре и на курае. «Я и сам на курае играю»,— вырвалось у него. Хабрау взял с полки курай и протянул ему. И впрямь, неплохо затянул, сорванец!
Хабрау посидел, подумал немного и вышел, оставив его в юрте. Он пошел к Аргыну и рассказал ему про Иль-тугана, стал просить за него: бедный сирота в голой степи в мороз и вьюгу ходит за стадом, ну детская ли работа? Хоть бы в ауле к какому делу его пристроить.
— Полно в мире нищих,— хмыкнул Аргын.— Всех начнешь жалеть, так и за тем стадом, о котором говоришь, некому будет ходить.
— Неужели славному Аргын-батыру не по силам одного-единственного сироту взять под свое крыло? Богатства не хватает? — потянул Хабрау за ниточку его самолюбия.
После такого заявления Аргын только для вида поупрямился немного, а потом покашлял с достоинством и сказал:
— Ладно, только ради тебя. У матери на посылках будет. Пусть в юрте с работниками живет.
Разумеется, Ильтуган успевал посидеть и на уроках Хабрау, и не только посидеть — к исходу зимы он уже догнал остальных шакирдов.
Все время Хабрау уходило на ребятишек, а когда, уже к вечеру, те убегали домой, остаток дня он отдавал стихам и песням. Поэтому за всю зиму он никуда не выезжал. И лишь весной, когда потеплело, вдвоем с Аргыном съездил в свой аул. Привел в порядок могилы родителей, положил рядом два плоских камня, камень серый и камень белый.
Сестра с зятем и четверо их детей живы-здоровы, бьются-перемогаются, тянут хозяйство, как и сородичи, как и соседи, как и весь мир остальной. Когда они заговорили было о его скотине, Хабрау отмахнулся, ему было не до скота: «Пусть в вашем стаде ходит, если вы не против, а выпадет нужда какая, пользуйтесь как своей». Сестра сразу поняла, что все отговоры будут впустую, и лишь удивленно покачала головой. Зять же, чтобы скрыть блеск в глазах, отвернулся в сторону. И все же не выдержал, погладил усы. Глупой щедростью шурина он был доволен.
В дороге Хабрау думал о том, как измаялись, измучились за зиму кочевья, о жалкой участи тех, кому, кроме как в старой, насквозь продуваемой кибитке, укрыться негде, о том, что от бескормицы начался падеж скота. И горечь не отпускала его. А ведь всё как всегда, как и в каждую зиму, и год, и два, и, наверное, век назад. Пожалуй, не так тяжко было бы на душе, если бы не пожил Хабрау оседлой жизнью Мавераннахра. Там и зима полегче, и корм скоту, и все запасы готовят заранее. Хотя простой люд и там живет впроголодь, но все же зимует в тепле.
Он поделился своими мыслями с Аргыном, но угрюмый, молчаливый детина лишь удивленно хохотнул:
— Женись скорее, у жены в объятиях не замерзнешь. Эх, Хабрау, нашел над чем голову ломать! Не сегодня же помрем, коли век так жили.
Нет, с этим не столкуешься. Что ни есть—то праздник, сегодня живы — и завтра не помрем, так и привык. Впрочем, он по-своему прав. Степная жизнь, она не торопится, новое принимать не спешит. Если вся степь прадедовским укладом и уставом живет, менять ничего не хочет, так Аргыну ли чего-то хотеть? Вот, извольте, у молчуна язык развязался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40