ванна джакузи купить
Учиться ему приходится лишь урывками, то и дело гоняют с поручениями, сиротская участь — совсем как Хабрау, когда жил в Самарканде. Ладно еще, Татлыбике-байбисе за одежонкой его смотрит. Парнишка вытянулся, с виду не такой забитый, и товарищи не так дразнят его, как прежде. Попробует кто-нибудь задраться — и слово есть, чем ответить, и крепенький кулачок уже наготове. Даже Айсуака, меньшего, ненаглядного Богары, не боится. «Ты, женишок, полегче, ладно? Ступай, невеста ждет». Ребенок еще, не в том возрасте, чтобы чужую кручину понять.
Уезжая, Хабрау наказал шакирдам переписать по десять страниц из каждой книги, чтоб набить руку и разгладить почерк.
Он решил выехать рано, до зари, пока все спят. Были тусклые утренние сумерки. Предвещая жаркий день, над горизонтом вставало ало-желтое зарево. Хабрау спешил, чтобы успеть проехать больше по утренней прохладе. Он сложил в куржин свои скудные пожитки, оделся и только вышел из юрты, перед ним встала Карасэс.
— Уезжаешь, йырау? — спросила она, и голос ее дрогнул.
— Может, Карасэс, кто-нибудь лошадь мне пригонит и оседлает?
— Кони недалеко пасутся. Если не против, пойдем приведем вместе. Седло сама возьму. И половину горя твоего взяла бы...— Немного прошли, и Карасэс вздохнула:— Узнает свекор, что уехал ты не сказавшись, рассердится.— И покачала головой:—Храни аллах ему в немилость попасть.
— Я человек вольный, Карасэс. И так с дороги своей свернул, два дня потратил,— сказал Хабрау, сглотнул комок, вдруг отвердевший в горле. Заслышав перханье лошадей, он опустил куржин на землю.— Ты постой здесь, подожди, ладно? Нехорошо, если пастухи увидят нас вместе.
— Нехорошо, говоришь... И без того в кочевье все, и мал и стар, говорят, что я твоей женой буду.— Опустив голову, она тихо засмеялась, но плечи дрожали, словно в плаче.
Хабрау быстро вернулся, ведя коня в поводу.
— Ладно, прощай, Карасэс. Лихом не поминай.— И он вскочил на лошадь.
— И ты с обидой не уезжай...— Сдержав всхлип, Карасэс щекой приникла к его ноге.— Эх, сэсэн, живьем ты меня сжигаешь! Скажи «пойдем» — от стремени не оторвалась бы, бежала, пока не задохнулась.
— Оставь... успокойся...— осипшим голосом сказал Хабрау.— Дороги разные, судьбы врозь. Какая тебе радость от меня, горемыки?
— Ногаи на тебя зубы точат, сэсэн. Тот приезжал, Кутлыяр который... На свекра все рычал: «Если сами не уймете, вот этой рукой своей вырву ему ядовитый язык!»
Откуда было знать сэсэну, еще только собравшемуся в свой долгий путь, что через много лет он сойдется со смертью лицом к лицу и эта печальная женщина, себя, своей жизни не пожалев, бросится ему на помощь?
Действительно, своеволие Хабрау, его поспешный отъезд не понравились Богаре. Но раздражения своего не выказал, спрятал в себе. «Ничего, придет день, и ты тоже возьмешь мою сторону»,— думал он, в том было
его утешение. Он знал, что помыслы у них одни, к одной цели ищут они пути, только у Хабрау по молодости чутье еще рыскливое, не поймет, где лежит его дорога.
* * *
Перешел он брод через Сакмару, увидел знакомые места, и слезы навернулись на глаза. Здесь он впервые увидел Энжеташ. Вот и одинокая береза, возле которой они открыли друг другу свое сокровенное. Теперь береза вся в зеленой листве.
Чуть поодаль ее могила. Хабрау слез с лошади, долго сидел возле поросшего травой и высокими цветами холмика. Увидел перед собой ее глаза — все те же в них сомнение и надежда, услышал ее слова: «Судьбе моей ты хозяин. Дай мне счастья на один только день — а там и на руках твоих согласна умереть...»
На руках и умерла. Только счастья он ей не дал, на полдня даже. Отчаянный зов ее: «Спаси меня!» — прорезал тишину, и все исчезло. Хабрау, как просила Энжеташ перед смертью, тихо запел:
Сакмар-река струится-вьется, По всем излукам — камыши. Как на тебя взглянул — влюбился, Тоски не выгнать из души.
Широко раскинув объятия, встретил его Йылкыбай. Боясь коснуться израненной души, разговор старался вести о вещах, далеких от его горя. Дня через два, как гость приехал, хозяин улучил момент и стал расспрашивать о Самарканде. В прошлый его приезд поговорить об этом не пришлось. Но видит старый сэсэн, рассказывать Хабрау рассказывает, но самого его собственный рассказ не увлекает, вспоминает все удивительное, что видел там, а лицо сумрачное, взгляд равнодушный.
Но стоит разговору зайти о поэзии, Хабрау вроде бы стряхивает обычную вялость. В один из дней он вдруг достал из-под расстеленной кошмы толстую тетрадь. Полистал ее, посмотрел в нерешительности на своего устаза и сказал, что хотел бы прочитать стихи, написанные им на тюрки.
Так они сидели два-три дня, читали стихи, разбирали образы, лад и рифмовку, порою начинали спорить.
Старик слушал его песни и млел от удовольствия. Да и парень все больше светлел лицом, одна песня шла за другой, и рождались совсем новые, Йылкыбай радовался, что его ученик понемногу выходит из душевного застоя, снова начинает чувствовать вкус жизни, скорбь ее и сладость. Они вдвоем объехали соседние кочевья, участвовали в айтыше молодых сэсэнов. И впрямь ожил Хабрау, только в глазах его, на самом дне, осталась грусть.
Он ездил из кочевья в кочевье, встречался с людьми, и дорога его с каждым разом становилась все длиннее, все дальше. Порою он уже оставлял начавшего прихварывать Йылкыбая, старался, особенно в зимнюю непогодь, беречь старого йырау. А сам из усергенских земель скакал к тунгаурам, от них к кипчакам. И где бы он ни появлялся, тут же собирался народ. За год-два его имя и его песни разошлись далеко по башкирским землям.
Удивительная вещь слава. Споет йырау песню, что легла слушателям на сердце, ум и память разбередила, а чуткие душой люди запомнят ее и разнесут по кочевьям. Сам певец и не знает об этом. Но бывает, заедет в далекие земли, скажет там свое имя — и нет гостя дороже, чем он. Вот так же и с Хабрау.
И слава его, кажется, началась с кабаира о горестной участи двух влюбленных по имени Кёнсуак и Кёнхылыу.
Несколько раз видел их Хабрау — юношу и девушку из племени тунгауров. Еще в отрочестве полюбили они друг друга. Жили небогато, скота в семье у обоих было немного. Джигит пас скот, делал, что по хозяйству нужно, девушка помогала матери и снохам, доила кобылиц, готовила еду. Год шел за годом. Кёнсуаку восемнадцатый пошел, Кёнхылыу — семнадцатый. Еще в детстве им сыграли хырга туе, и вот пришла пора, уже осенью они должны были пожениться, сыграть настоящую свадьбу. Но приметил красавицу Кёнхылыу баскак из Орды. Напуганные родители, хоть сердца кровью обливались, согласились отдать дочь за него. Но джигит и девушка сошлись ночью на тайном свидании, стали мужем и женой.
Баскак в стыде и ярости забил двух влюбленных в колодки и продал встречному купцу в рабство...
Оттого ли, что все строки кубаира пронизывала память и боль об Энжеташ, от чувства ли ненависти, что била через край, но в истории этой любви была особенная сила, и, переходя с языка на язык, из кочевья в кочевье, она разлетелась по всей башкирской земле. После трехмесячного путешествия по кочевьям Хабрау вернулся в становье Йылкыбая и только было дал отдых изломанному верховой ездой телу, как по следу кубаира о Кёнсуаке и Кёнхылыу нагрянул сын ногайского эмира Кутлыяр. Как потом узнали, на след навел Байгильде. Кутлыяр долго ругал Хабрау и, уезжая, пригрозил: «Не две головы у тебя! Смотри, сэсэн, прикажу, и вырежут твой язык!»
В ответ на это сэсэн сочинил песню «Легавый пес Кутлыяра», в которой ногайского мирзу иносказательно приравнял к бешеной собаке.
Упрям Хабрау — если что сказал, от слова своего не отступится. Оттого и жизнь его порою висела на волоске. Но год от года крепла слава сэсэна, и, не будь ему защитой предводители родов, не сопровождай его в пути охрана, давно уже сгубили бы его ордынские головорезы или какой-нибудь их приспешник вроде Байгильде. Но все же несколько лет ему пришлось провести вдали от родного становья.
* * *
Богара видел все это, но защитить сэсэна не спешил. Разумеется, когда Хабрау, проезжая мимо, заглядывал к нему, то принимал как гостя, за глаза о нем худого не говорил. А уж остальное — время покажет. Что для него дорого: горячее слово сэсэна разжигает ненависть народа к Орде, призывает подняться всем родам и свалить ногаев. Богара и сэсэн один воз тянут, одной мечтой живут, но пока об этом знает только сам турэ. Если же ногаи начнут всерьез давить: Хабрау, дескать, из твоего рода, сарышский отщепенец, обуздай его,— тогда и посмотрим. Чтобы с ними в открытую схватиться, силенок еще маловато.
Дела хоть и неспешно, однако идут на лад. Наверное, знает сват Байгильде, что говорит, иной раз и не зря язык чешет. Пять-шесть месяцев назад он сказал по секрету Богаре: «Повезло тебе, сват, от Кутлыяра-мирзы слышал: ногаи-то, оказывается, хотят тебя беем над кипчакскими, усергенскими, бурзянскими и тамьянскими коленами поставить». Богара на это лишь брови нахмурил: «Жди, когда начнут с камня лыко драть». Нахмурить-то брови он нахмурил, но сердце от слов Байгильде мягко толкнулось: сват мог что-то и вызнать, все же дочь у него за ногаем. Окажись это правдой, уж он, Богара, знал бы, что делать.
В это же время один за другим в его кочевье прибыли вначале высокопоставленный мулла, а следом — даруга тумена. Мулла околицей да обиняком еще раньше вызнал, что Богара с почтением относится к исламу, хвалил его за щедрость в пользу веры. Потом велел созвать всех людей кочевья от мала до велика, прочитал им проповедь и, ведя в поводу кобылу-иноходца, отбыл весьма довольный.
Даруга обошелся подороже. Сам да еще шесть человек свиты не поднимались от застолья два дня, а потом — хотим, дескать, на табуны кипчакские полюбоваться — выехали в степь и там исходя слюной хвалили трех купленных Богарой в Сарае жеребцов. Пришлось одного из них заарканить и подвести почтенному и уважаемому даруге, чтоб его короста съела. Не обижена осталась и свита, каждому по чину, по достоинству — или бобровая шуба, или богатый чапан, или лисья шапка.
Уехали ненасытные гости, и через месяц Богара был вызван к ногайскому эмиру. Турэ почувствовал себя человеком, который, зажмурившись, бросается в воду. Взял для подношения десять жеребцов, пять десятков овец, верблюда, навьюченного кадками с медом и большими связками переливающейся мягким блеском пушной рухляди, и с охраной в сорок джигитов вышел в путь.
Путешествие, растянувшееся на две недели, оказалось даже удачнее, чем ожидал. Сначала водили из аула в аул, всюду застолья, везде угощение до отвала. С самыми высокими мирзами познакомили Богару, потом представили эмиру тумена.
В большой белой юрте перед лицом тысячников, сотников, высоких вельмож и чиновников в торжественной обстановке от имени хана Тохтамыша эмир присвоил Богаре титул бея, а вдобавок к сему выдал ярлык на тар-ханство.
Весть об этом — из становья в становье, из кочевья в кочевье — в скором времени разлетелась по всем башкирским племенам. Конечно, турэ разных родов приняли эту весть по-разному. Одни истолковали как измену, обвинили Богару в том, что он предался Орде; другие, сгорая от зависти, терзались тем, что не они оказались на его месте; третьи же поспешили подладиться к новому бею, завязать с ним дружбу.
И впрямь уму непостижимо: вон их сколько, турэ башкирских родов, десятки по всей стране, и вдруг один, казалось бы, такой же, как и все, ничем особо не примечательный,— и вознесен на такую высоту, рукой не дотянешься! Отныне уже не только колена кипчаков или соседних усергенов и тунгауров, но и бурзяны, и тамьяны в делах правосудия, ясака — подати, войскового набора будут подвластны бею,— и это возродило надежды, которые долгие годы священным заветом, тайной мечтой переходили из поколения в поколение. Говорят же: чужой не простит, а свой не изведет. «Вот и из самих башкир поднялся такой высокий бей,— говорили мудрые старцы,— может, это и есть первый проблеск той зари, той светлой свободы, которой ждала земля башкир...»
Всю эту ходившую в народе пеструю молву, которую приносили ему доведчики — длинные уши, Богара собирал в душе, белое к белому отделял, черное к черному. И по всегдашней привычке не торопился, ждал. Понимая, что теперь он не средней руки старейшина и дом его, и обстановка, и челядь, и даже одежда должны быть другими, вместо прежней, поизносившейся уже, восьмикрылой юрты поставил новую, обставил и украсил заново, пол застелил дорогими коврами. Сам теперь ходит в зеленом чапане, на голове шапка из сверкающей черно-бурой лисы, на широком кушаке висит кинжал с серебряной рукоятью. Мало того — отобрал пятьдесят воинов, одел всех в одинаковую одежду и посадил на серых в яблоках резвых коней. С тех пор как он сел на бейство, никто из турэ, кроме Байгильде, еще не приезжал к нему. Наконец, на исходе месяца, потянулись один за другим: сначала усергены, следом тамьяны, тунгауры. Каждый турэ ехал в сопровождении аксакалов и с дорогим подарком: один вел яростного, рвущего копытом землю породистого скакуна, второй гнал пять-шесть дойных кобылиц, третий — стадо овец. О разной утвари, одеждах, коврах, оружии и говорить нечего — горами высились возле юрты бея.
Больше месяца тянулись торжества. Состязались на саблях, в стрельбе из лука, в борьбе, от больших конных скачек, которые пришлись на самый разгар празднества, гудела степь.
От надолго затянувшихся встреч и проводов, от хлопот с гостями Богара порядком приустал. Чуть выпадет возможность, он запирался в своей большой юрте. Тысячи мыслей в голове. Как взяться за дело? С чего начать? Как сделать так, чтобы и своей пользой не поступиться, и Орду зазря не дразнить? Ведь отныне ясак ли, подать ли, войсковой ли набор — ногаи все будут требовать с него.
Только уехали последние гости, как опять со своими головорезами заявился Байгильде. С тех пор как Богару возвели на бейство, он уже крепко утоптал дорогу между двумя кочевьями. Ввалится в юрту, зыркнет завистливо на бея, который возлежит, подоткнув под локоть подушки в шелковой наволочке, на ковре, постеленном поверх нескольких слоев войлока, и начинает уму-разуму учить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Уезжая, Хабрау наказал шакирдам переписать по десять страниц из каждой книги, чтоб набить руку и разгладить почерк.
Он решил выехать рано, до зари, пока все спят. Были тусклые утренние сумерки. Предвещая жаркий день, над горизонтом вставало ало-желтое зарево. Хабрау спешил, чтобы успеть проехать больше по утренней прохладе. Он сложил в куржин свои скудные пожитки, оделся и только вышел из юрты, перед ним встала Карасэс.
— Уезжаешь, йырау? — спросила она, и голос ее дрогнул.
— Может, Карасэс, кто-нибудь лошадь мне пригонит и оседлает?
— Кони недалеко пасутся. Если не против, пойдем приведем вместе. Седло сама возьму. И половину горя твоего взяла бы...— Немного прошли, и Карасэс вздохнула:— Узнает свекор, что уехал ты не сказавшись, рассердится.— И покачала головой:—Храни аллах ему в немилость попасть.
— Я человек вольный, Карасэс. И так с дороги своей свернул, два дня потратил,— сказал Хабрау, сглотнул комок, вдруг отвердевший в горле. Заслышав перханье лошадей, он опустил куржин на землю.— Ты постой здесь, подожди, ладно? Нехорошо, если пастухи увидят нас вместе.
— Нехорошо, говоришь... И без того в кочевье все, и мал и стар, говорят, что я твоей женой буду.— Опустив голову, она тихо засмеялась, но плечи дрожали, словно в плаче.
Хабрау быстро вернулся, ведя коня в поводу.
— Ладно, прощай, Карасэс. Лихом не поминай.— И он вскочил на лошадь.
— И ты с обидой не уезжай...— Сдержав всхлип, Карасэс щекой приникла к его ноге.— Эх, сэсэн, живьем ты меня сжигаешь! Скажи «пойдем» — от стремени не оторвалась бы, бежала, пока не задохнулась.
— Оставь... успокойся...— осипшим голосом сказал Хабрау.— Дороги разные, судьбы врозь. Какая тебе радость от меня, горемыки?
— Ногаи на тебя зубы точат, сэсэн. Тот приезжал, Кутлыяр который... На свекра все рычал: «Если сами не уймете, вот этой рукой своей вырву ему ядовитый язык!»
Откуда было знать сэсэну, еще только собравшемуся в свой долгий путь, что через много лет он сойдется со смертью лицом к лицу и эта печальная женщина, себя, своей жизни не пожалев, бросится ему на помощь?
Действительно, своеволие Хабрау, его поспешный отъезд не понравились Богаре. Но раздражения своего не выказал, спрятал в себе. «Ничего, придет день, и ты тоже возьмешь мою сторону»,— думал он, в том было
его утешение. Он знал, что помыслы у них одни, к одной цели ищут они пути, только у Хабрау по молодости чутье еще рыскливое, не поймет, где лежит его дорога.
* * *
Перешел он брод через Сакмару, увидел знакомые места, и слезы навернулись на глаза. Здесь он впервые увидел Энжеташ. Вот и одинокая береза, возле которой они открыли друг другу свое сокровенное. Теперь береза вся в зеленой листве.
Чуть поодаль ее могила. Хабрау слез с лошади, долго сидел возле поросшего травой и высокими цветами холмика. Увидел перед собой ее глаза — все те же в них сомнение и надежда, услышал ее слова: «Судьбе моей ты хозяин. Дай мне счастья на один только день — а там и на руках твоих согласна умереть...»
На руках и умерла. Только счастья он ей не дал, на полдня даже. Отчаянный зов ее: «Спаси меня!» — прорезал тишину, и все исчезло. Хабрау, как просила Энжеташ перед смертью, тихо запел:
Сакмар-река струится-вьется, По всем излукам — камыши. Как на тебя взглянул — влюбился, Тоски не выгнать из души.
Широко раскинув объятия, встретил его Йылкыбай. Боясь коснуться израненной души, разговор старался вести о вещах, далеких от его горя. Дня через два, как гость приехал, хозяин улучил момент и стал расспрашивать о Самарканде. В прошлый его приезд поговорить об этом не пришлось. Но видит старый сэсэн, рассказывать Хабрау рассказывает, но самого его собственный рассказ не увлекает, вспоминает все удивительное, что видел там, а лицо сумрачное, взгляд равнодушный.
Но стоит разговору зайти о поэзии, Хабрау вроде бы стряхивает обычную вялость. В один из дней он вдруг достал из-под расстеленной кошмы толстую тетрадь. Полистал ее, посмотрел в нерешительности на своего устаза и сказал, что хотел бы прочитать стихи, написанные им на тюрки.
Так они сидели два-три дня, читали стихи, разбирали образы, лад и рифмовку, порою начинали спорить.
Старик слушал его песни и млел от удовольствия. Да и парень все больше светлел лицом, одна песня шла за другой, и рождались совсем новые, Йылкыбай радовался, что его ученик понемногу выходит из душевного застоя, снова начинает чувствовать вкус жизни, скорбь ее и сладость. Они вдвоем объехали соседние кочевья, участвовали в айтыше молодых сэсэнов. И впрямь ожил Хабрау, только в глазах его, на самом дне, осталась грусть.
Он ездил из кочевья в кочевье, встречался с людьми, и дорога его с каждым разом становилась все длиннее, все дальше. Порою он уже оставлял начавшего прихварывать Йылкыбая, старался, особенно в зимнюю непогодь, беречь старого йырау. А сам из усергенских земель скакал к тунгаурам, от них к кипчакам. И где бы он ни появлялся, тут же собирался народ. За год-два его имя и его песни разошлись далеко по башкирским землям.
Удивительная вещь слава. Споет йырау песню, что легла слушателям на сердце, ум и память разбередила, а чуткие душой люди запомнят ее и разнесут по кочевьям. Сам певец и не знает об этом. Но бывает, заедет в далекие земли, скажет там свое имя — и нет гостя дороже, чем он. Вот так же и с Хабрау.
И слава его, кажется, началась с кабаира о горестной участи двух влюбленных по имени Кёнсуак и Кёнхылыу.
Несколько раз видел их Хабрау — юношу и девушку из племени тунгауров. Еще в отрочестве полюбили они друг друга. Жили небогато, скота в семье у обоих было немного. Джигит пас скот, делал, что по хозяйству нужно, девушка помогала матери и снохам, доила кобылиц, готовила еду. Год шел за годом. Кёнсуаку восемнадцатый пошел, Кёнхылыу — семнадцатый. Еще в детстве им сыграли хырга туе, и вот пришла пора, уже осенью они должны были пожениться, сыграть настоящую свадьбу. Но приметил красавицу Кёнхылыу баскак из Орды. Напуганные родители, хоть сердца кровью обливались, согласились отдать дочь за него. Но джигит и девушка сошлись ночью на тайном свидании, стали мужем и женой.
Баскак в стыде и ярости забил двух влюбленных в колодки и продал встречному купцу в рабство...
Оттого ли, что все строки кубаира пронизывала память и боль об Энжеташ, от чувства ли ненависти, что била через край, но в истории этой любви была особенная сила, и, переходя с языка на язык, из кочевья в кочевье, она разлетелась по всей башкирской земле. После трехмесячного путешествия по кочевьям Хабрау вернулся в становье Йылкыбая и только было дал отдых изломанному верховой ездой телу, как по следу кубаира о Кёнсуаке и Кёнхылыу нагрянул сын ногайского эмира Кутлыяр. Как потом узнали, на след навел Байгильде. Кутлыяр долго ругал Хабрау и, уезжая, пригрозил: «Не две головы у тебя! Смотри, сэсэн, прикажу, и вырежут твой язык!»
В ответ на это сэсэн сочинил песню «Легавый пес Кутлыяра», в которой ногайского мирзу иносказательно приравнял к бешеной собаке.
Упрям Хабрау — если что сказал, от слова своего не отступится. Оттого и жизнь его порою висела на волоске. Но год от года крепла слава сэсэна, и, не будь ему защитой предводители родов, не сопровождай его в пути охрана, давно уже сгубили бы его ордынские головорезы или какой-нибудь их приспешник вроде Байгильде. Но все же несколько лет ему пришлось провести вдали от родного становья.
* * *
Богара видел все это, но защитить сэсэна не спешил. Разумеется, когда Хабрау, проезжая мимо, заглядывал к нему, то принимал как гостя, за глаза о нем худого не говорил. А уж остальное — время покажет. Что для него дорого: горячее слово сэсэна разжигает ненависть народа к Орде, призывает подняться всем родам и свалить ногаев. Богара и сэсэн один воз тянут, одной мечтой живут, но пока об этом знает только сам турэ. Если же ногаи начнут всерьез давить: Хабрау, дескать, из твоего рода, сарышский отщепенец, обуздай его,— тогда и посмотрим. Чтобы с ними в открытую схватиться, силенок еще маловато.
Дела хоть и неспешно, однако идут на лад. Наверное, знает сват Байгильде, что говорит, иной раз и не зря язык чешет. Пять-шесть месяцев назад он сказал по секрету Богаре: «Повезло тебе, сват, от Кутлыяра-мирзы слышал: ногаи-то, оказывается, хотят тебя беем над кипчакскими, усергенскими, бурзянскими и тамьянскими коленами поставить». Богара на это лишь брови нахмурил: «Жди, когда начнут с камня лыко драть». Нахмурить-то брови он нахмурил, но сердце от слов Байгильде мягко толкнулось: сват мог что-то и вызнать, все же дочь у него за ногаем. Окажись это правдой, уж он, Богара, знал бы, что делать.
В это же время один за другим в его кочевье прибыли вначале высокопоставленный мулла, а следом — даруга тумена. Мулла околицей да обиняком еще раньше вызнал, что Богара с почтением относится к исламу, хвалил его за щедрость в пользу веры. Потом велел созвать всех людей кочевья от мала до велика, прочитал им проповедь и, ведя в поводу кобылу-иноходца, отбыл весьма довольный.
Даруга обошелся подороже. Сам да еще шесть человек свиты не поднимались от застолья два дня, а потом — хотим, дескать, на табуны кипчакские полюбоваться — выехали в степь и там исходя слюной хвалили трех купленных Богарой в Сарае жеребцов. Пришлось одного из них заарканить и подвести почтенному и уважаемому даруге, чтоб его короста съела. Не обижена осталась и свита, каждому по чину, по достоинству — или бобровая шуба, или богатый чапан, или лисья шапка.
Уехали ненасытные гости, и через месяц Богара был вызван к ногайскому эмиру. Турэ почувствовал себя человеком, который, зажмурившись, бросается в воду. Взял для подношения десять жеребцов, пять десятков овец, верблюда, навьюченного кадками с медом и большими связками переливающейся мягким блеском пушной рухляди, и с охраной в сорок джигитов вышел в путь.
Путешествие, растянувшееся на две недели, оказалось даже удачнее, чем ожидал. Сначала водили из аула в аул, всюду застолья, везде угощение до отвала. С самыми высокими мирзами познакомили Богару, потом представили эмиру тумена.
В большой белой юрте перед лицом тысячников, сотников, высоких вельмож и чиновников в торжественной обстановке от имени хана Тохтамыша эмир присвоил Богаре титул бея, а вдобавок к сему выдал ярлык на тар-ханство.
Весть об этом — из становья в становье, из кочевья в кочевье — в скором времени разлетелась по всем башкирским племенам. Конечно, турэ разных родов приняли эту весть по-разному. Одни истолковали как измену, обвинили Богару в том, что он предался Орде; другие, сгорая от зависти, терзались тем, что не они оказались на его месте; третьи же поспешили подладиться к новому бею, завязать с ним дружбу.
И впрямь уму непостижимо: вон их сколько, турэ башкирских родов, десятки по всей стране, и вдруг один, казалось бы, такой же, как и все, ничем особо не примечательный,— и вознесен на такую высоту, рукой не дотянешься! Отныне уже не только колена кипчаков или соседних усергенов и тунгауров, но и бурзяны, и тамьяны в делах правосудия, ясака — подати, войскового набора будут подвластны бею,— и это возродило надежды, которые долгие годы священным заветом, тайной мечтой переходили из поколения в поколение. Говорят же: чужой не простит, а свой не изведет. «Вот и из самих башкир поднялся такой высокий бей,— говорили мудрые старцы,— может, это и есть первый проблеск той зари, той светлой свободы, которой ждала земля башкир...»
Всю эту ходившую в народе пеструю молву, которую приносили ему доведчики — длинные уши, Богара собирал в душе, белое к белому отделял, черное к черному. И по всегдашней привычке не торопился, ждал. Понимая, что теперь он не средней руки старейшина и дом его, и обстановка, и челядь, и даже одежда должны быть другими, вместо прежней, поизносившейся уже, восьмикрылой юрты поставил новую, обставил и украсил заново, пол застелил дорогими коврами. Сам теперь ходит в зеленом чапане, на голове шапка из сверкающей черно-бурой лисы, на широком кушаке висит кинжал с серебряной рукоятью. Мало того — отобрал пятьдесят воинов, одел всех в одинаковую одежду и посадил на серых в яблоках резвых коней. С тех пор как он сел на бейство, никто из турэ, кроме Байгильде, еще не приезжал к нему. Наконец, на исходе месяца, потянулись один за другим: сначала усергены, следом тамьяны, тунгауры. Каждый турэ ехал в сопровождении аксакалов и с дорогим подарком: один вел яростного, рвущего копытом землю породистого скакуна, второй гнал пять-шесть дойных кобылиц, третий — стадо овец. О разной утвари, одеждах, коврах, оружии и говорить нечего — горами высились возле юрты бея.
Больше месяца тянулись торжества. Состязались на саблях, в стрельбе из лука, в борьбе, от больших конных скачек, которые пришлись на самый разгар празднества, гудела степь.
От надолго затянувшихся встреч и проводов, от хлопот с гостями Богара порядком приустал. Чуть выпадет возможность, он запирался в своей большой юрте. Тысячи мыслей в голове. Как взяться за дело? С чего начать? Как сделать так, чтобы и своей пользой не поступиться, и Орду зазря не дразнить? Ведь отныне ясак ли, подать ли, войсковой ли набор — ногаи все будут требовать с него.
Только уехали последние гости, как опять со своими головорезами заявился Байгильде. С тех пор как Богару возвели на бейство, он уже крепко утоптал дорогу между двумя кочевьями. Ввалится в юрту, зыркнет завистливо на бея, который возлежит, подоткнув под локоть подушки в шелковой наволочке, на ковре, постеленном поверх нескольких слоев войлока, и начинает уму-разуму учить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40