https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-meridian-n-346247000-25100-item/
Месяца и солнца смерть — Укротит мужчину хан —
Коль зайдут, красны, как медь. Задрожит овцой боец
Смерть кормилицы-земли — Край родимый отберет,
Если снеги замели. Сына в войско заберет
Для мужчины значит смерть Что имеешь — все учтет,
Над отчизной вражья плеть. У него особый счет.
Выпьет кровь, не укусив, Духом храбрые бойцы
Душу вынет, не спросив, эу, На врага рванутся в бой,
Душу вынет, не спросив. На равнине встав горой!
......... Будет кровь сквозь потник течь,
Светел ликом край родной, Будет смелый насмерть сечь!
Если в нем рожден герой. Чтобы край родной сберечь,
Край в кручину погружен, Не остудит в ножнах меч, эу,
Если недругом сожжен, Не остудит в ножнах меч!
Йылкыбай, забыв о том, что Орда на него самого уже давно смотрит косо, бросился спасать Хабрау, взял с собой шесть уважаемых аксакалов и поехал к Кутлыяру. Все свое добро готов был отдать старый йырау, лишь бы здравствовал славный сэсэн, краса и слава башкирской земли, лишь бы звенела его звучная домбра, в голосе которой каждый башкир слышит свой голос, свой смех и свои слезы. Понимает старый сэсэн, что уже теперь Хабрау силой своего таланта начинает превосходить его. Останутся ли его, Иылкыбая, имя и песни в памяти народа, нет ли — а вот слава Хабрау не затеряется и через сотни лет.
У ногаев свой расчет, свой подлый умысел. Они уже знали, что хан Тохтамыш выехал проверять стягивающиеся в разных местах тумены и скоро должен прибыть на берега Яика. Конечно, Кутлыяр и сам мог бы расправиться с сэсэном. Но когда хочешь наладить с башкирским беем добрые отношения, даже породниться с ним, зачем еще и этот грех брать на себя? Отдать этого горластого пса приближенным Тохтамыша, и вся недолга. На хана лаял, на хана поносный кубаир сочинил — пусть от ханской руки и смерть примет. А они, ногаи, в этом деле чище воды, белее молока. Потому мирза с Иылкыбаем и разговаривать не стал.
Ногайский тумен уже месяц был на облавной охоте. Хан прибыл к ее завершению. Он осмотрел войска, проверил, в каком состоянии лошади и оружие, потом принял положенное угощение и почести, отдохнул, и уже пора было ехать в обратный путь, когда ему доложили, •что схвачен и брошен в темницу башкирский сэсэн, весьма у себя знаменитый.
— Какая вина, чтобы до слуха самого великого хана доносить? — спросил один из свиты.
— Вечному Улусу Джучи кровный враг. Сочинял песни, в которых поносил падишаха, великого нашего джахангира. Светлое его имя тщился запятнать. Тебя... прости милостивый хан... разбойником назвал. Знамени-
тый певец, вернее — знаменитый смутьян,— выложил одно за другим ногайский эмир.
— Дубье! Давно бы взять и придушить, что, ума не хватает? — сказал хан и хотел было уже встать и идти, но вдруг сел обратно. Лицо его потемнело, опухшие веки сомкнулись, обузив вспыхнувший взгляд в два отточенных лезвия.— Покажите-ка мне этого... голосистого.
Два охранника тут же представили Хабрау великому хану. За десять дней в сыром зиндане лицо сэсэна стало серым, как зола. Одежда вся в грязи. Но глаза горят, во всем облике — гордость и спокойствие.
Он сразу узнал хана. За те семь-восемь лет, что прошли после встречи на берегах Сырдарьи, хан, конечно, постарел, телом осел и раздался.
Но в темном, словно прикопченном, лице все та же надменность, острая злая улыбка в твердых ястребиных глазах.
— Садись, йырау,— приказал хан.
Тот стоял не шелохнувшись. Тохтамыш смягчил взгляд, вкрадчивая ласка скользнула в голосе, видно, злую потеху готовил себе хан.
— Изволь, садись. Наверное, говорить вот так с ханом не доводилось,— усмехнулся он, когда Хабрау, подогнув под себя ноги, нехотя сел.
«Довелось разок»,— усмехнулся про себя и Хабрау. Но в ответ сказал:
— Ханские уши народному голосу закрыты.
— Налей гостю чаю,— бросил Тохтамыш стоявшему рядом эмиру.
Тот, кряхтя, нагнулся, плеснул чаю в пиалу и тычком подвинул к сэсэну. Отхлебнув из своей пиалы, хан сказал:
— А ты разве народ? — и, стараясь веселую свою злость удержать в узде, рассмеялся.
— Нет, я не народ, но слово его у меня на языке, его чаяния-помыслы, радости и горести...
Чуть приоткрыл удивленно веки Тохтамыш, взгляд впился в лицо Хабрау. Где-то, когда-то видел он это ли цо, слышал этот голос.
Но вспоминать было некогда. Он начал разговор, ему и заканчивать.
— И какие же помыслы-чаяния у твоего народа?
— Не от души спрашиваешь, хан. От скуки твой вопрос. Тешишься. А как я полагаю, каждый владыка должен знать, чем дышит подвластный ему народ.
— Свободы, счастья, избавления от гнета Орды,— ровным голосом сказал Хабрау.
Еще больше встревожилась память Тохтамыша. Где, когда слышал он этот голос?
— Ты говоришь «народ», йырау, а я говорю «овцы». Черные овцы. Овцам хороший пастух нужен, твердый страж. Не уследи, дай стаду волю — разбежится и станет добычей разного зверья...
— Если к тому, как ты сказал, «овечьему стаду» пастухом приставить волка — конец тот же...— Он подождал, когда хан отхлебнет из своей чашки, и отпил тоже.
К изначальному беспокойству хана прибавилось удивление. Ты только посмотри на него, вместо того чтобы дрожать от страха, сэсэн говорит с ним как с равным, да еще спорит!
— Говорят, ты песню про меня сочинил? Спасибо, сэсэн, уважил. Может, споешь... Вот мой придворный певец,— кивнул он на молодого парня с блеклым морщинистым лицом,— тебя послушает, у тебя поучится...
— Прости, великий хан, не в голосе я сегодня.
— А ты чаю, чаю попей...— Голос хана зазвенел и сорвался.— Смерти не боишься? — Шесть стражников, стоявших поодаль, сделали шаг вперед.— Видел? Скажу — и нет тебя.
— Я — что? Меня убьешь, песни мои останутся. А потом, как благочестивые учат, разве смерть — не ворота в истинную жизнь? О том подумай, что и сам ведь не для вечной жизни родился. И о том, какая слава про тебя останется... Известно, если непосильную кладь на послушную лошадь навьючивать, и она свалится. Или что станет с беркутом, если запереть его в клетке и не давать ему пищи? Когда ты сел на престол, тоже, подобно другим ханам, разослал по улусам фарман-указы, обещал, что отныне все твои подданные будут жить вольно. Они поверили, искра надежды загорелась в их сердцах. Или ты собственные свои слова забыл? Куда ни глянь, обиды и произвол, над каждой головой твоя камча свистит...
— Когда в одном конце моего государства заходит солнце, в другом конце уже начинается день. Разве может хан уследить за всем? Я накажу эмиру, чтобы правил вами по справедливости. Слышишь, эмир? — усмехнулся Тохтамыш.
Эмир сокрушенно развел руками.
Хан, который в других случаях подбородком поведет — и сотни людей идут на казнь, был в недоумении. Этот сэсэн жизни себе не вымаливает, а все упорствует, о народе говорит, о стране, правление Орды обличает в грехах и несправедливости. И голос его покоя не дает: где он слышал его, отчего так ему знаком? Где же он видел этого человека? Конечно, если и вспомнит, смысла в этом нет. Судьбу сэсэна хаи уже решил, но приговора своего выносить не спешил. Нет, прежде надо вспомнить. Спросить у сэсэна, не встречались ли они прежде, не позволяла гордость. Если бы даже он не был ханом, ум, память, сила, быстрота соображения — вот что всегда поднимало его над людьми. Вот что должен был он еще раз доказать себе и этим стоящим .вокруг остолопам.
— Да, править государством — нелегкая служба, сэсэн,— тянул хан беседу.— А твои башкиры всё строптивничают, кровный ясак прошу — людей, дескать, нету, пушной и копытный ясак прошу — в ответ слышу, что велик. Что мне за это, спасибо сказать?
— И войско бы дали, и ясак. Но почему требуешь столько, что никакая земля не поднимет? Вконец обнищал народ. А с нищего что возьмешь? С одной липы в год два раза лыко хочешь драть.
— Что ты мелешь? — поморщился Тохтамыш.— Ясак есть ясак, его нужно платить. Вот и видно, что нет у тебя государственного соображения.
— А сук рубить, на котором сидишь, это государственное соображение?
Но хан то ли не расслышал, то ли надоело препираться, пропустил мимо ушей.
Вдруг он тихонько рассмеялся и с облегчением откинулся на подушку, довольная усмешка прошла по его лицу.
— А все же крепко ты изменился, сэсэн,— покачал он головой.— В первую-то встречу безусым юношей был...
— И ты не помолодел...— ответил Хабрау.
Хан радостным увлажнившимся взором обвел свиту. В этот миг он был благодарен Хабрау за то, что он, Тохтамыш, смог вспомнить его и доказал себе: нет, он еще не стар, еще и ум, и память при нем и они сильны так же, как и его тумены. Он заметил удивленные взгляды и поймал шепоток, который прошел среди приближенных.
— Да, певец, много лет миновало. Ты был скиталец, Я был изгнанник. Однако оба мы с тобой время не теряли.— Хорошо стало хану, благодушно, было такое ощущение, словно он одержал победу.— Если память не подводит, ты тогда в Самарканд шел за знаниями? Похоже, нашел что искал. И к чему же ты теперь приложил свои знания?
— Юное поколение письму и чтению учу, великий хан.
— Божьему слову учи! Оно, божье слово, говорит: чем жив, тем и довольствуйся. От горя и забот освобождает От писанины да чтения пользы нет, они лишь всякой смуте дорогу открывают.
— Где нет справедливости, там и на божье слово спроса нет. А эти армаи,— кивнул Хабрау на почтенных турэ, стоявших, сложив руки на животе,— коли смогли бы, даже солнцу над башкирской землей взойти не дали.
Тохтамыш, кажется, ждал, что сэсэн ухватится за прежнее знакомство, попытается как-то использовать себе во спасение.
Но тот, похоже, об этом и не думал. Мало того, сказал с усмешкой:
— У журавля и ястреба речь несхожая. Журавль курлычет, ястреб клекочет. Выноси свой суд, хан. Не для праздной же беседы, оставив государственные дела, ты позвал меня.
— Да, одно мое слово — и огнем покарают тебя. Но если прикажу казнить, эти мои вельможи, умные головы,— кивнул хан на свою свиту,— подумают, что я испугался тебя. Моих башкир, которых вот здесь, у сердца, держу,— разве буду бояться? Нет, сэсэн, я не казню тебя. Иди, поезжай домой. Но заруби себе на носу: хан — посланник бога на этой грешной земле. Имя мое всуе не тронь. Человек ты вроде образованный, значит, должен понимать: страна башкир — заводная лошадь Орды! Объясни это своим землякам. От меня отобьетесь, сразу русские начнут на вас зариться. Эй, эмир! — Не дожидаясь ответа Хабрау, Тохтамыш повернулся к бухнувшемуся на колени ногайскому эмиру: — Оказывается, мы с сэсэном давние знакомцы. В честь этого мы его помилуем. Оденешь его в хороший зилян, посадишь на хорошую лошадь и отпустишь домой. А он обещал ради нашего старого знакомства больше имя хана зря не трепать.
Хабрау хотел что-то сказать, но Тохтамыш встал с места:
— Прощай, сэсэн. Что сказал — исполни,— и вместе со всем окружением зашагал к коням.
Грузный ногайский эмир вспорхнул с земли, мелькая грязными коленями, подбежал к ханской лошади и дер^ жал стремя, пока Тохтамыш влезал на коня. Хан что-то тихо сказал ему. «...Не теперь, после...» — услышал Хабрау.
Вот так спустя многие годы он опять встретился с Тохтамышем.
В тоске и тревоге вышел Хабрау в обратный путь. На ледащую лошаденку, которой одарили его ногаи, и лежавший поперек седла поношенный зилян он и не глянул. Впрочем, если бы и впрямь по ханскому слову подвели добрую лошадь и поднесли новый зилян, он бы не польстился.
После этого кое-кто из своих же турэ и их лизоблюдов взахлеб говорил о том, как хан сам освободил Хабрау из заточения и простил ему вину, иные даже до небес возносили ханское великодушие и уговаривали сэсэна покориться и сочинить кубаир во хвалу Тохтамышу.
А Хабрау молчал. Он прятался от людей, считая, что в споре с ханом он проиграл, горько досадовал, что не высказал всего, что думал. Верно, коварный Тохтамыш рассчитывал, что, коли к сэсэну с добром, тот не ответит колом и в обмен на жизнь сам, своей волей, залетит в золотую клетку. И если уж после таких благодеяний опять будет тявкать на Орду, то народ этого не примет, обвинит сэсэна в черной неблагодарности, отвернется от него. Вот каков был ханский умысел, и Хабрау попал в эту ловушку.
Но вскоре выяснилось, что коварство Орды и того подлей. Не прошло и двух недель, как Хабрау вернулся из плена, в кочевье Богары вдруг заявился Кутлыяр, бич ордынский, следом за ним, как всегда, трусила большая, как волк, собака. И не один — в окружении без малого двадцати головорезов-нукеров. Все увешаны оружием, словно собрались на войну. Узнав, что Хабрау живет у себя в ауле, Кутлыяр поскакал туда. Богара из опасения, как бы он там не учинил какую-нибудь гнусность, осмотрительно дал ему в сопровождение Таймаса-батыра.
И действительно...
Хотя род сарышей уже давно принял ислам, старики все еще упорствовали и по-прежнему тайком исполняли языческие обряды.
Несколько старух пришли на поляну к каменному,
Г похожему на птицу идолу, расселись вокруг него и принялись молиться, когда на них наехал Кутлыяр. Он в бешенстве вырвал саблю из ножен и, подняв коня на дыбы, влетел в середину круга. Старухи с визгом брызнули в разные стороны. А Кутлыяр со всей яростью обрушил саблю на каменного истукана. Сабля с тягучим звоном разломилась пополам.
И что теперь будет — ясно, как в открытой книге. То, что у Кутлыяра сломался меч, старики истолкуют как силу язычества, ордынские муллы, конечно, тоже насядут на мирзу и тем еще больше запутают дело. Кутлыя-ру ничего лучшего не оставалось, как схватку свою с истуканом и сломанную саблю скрыть. Разумеется, и своим ретивым охранникам приказал лишнего не болтать. Таймас тоже велел сарышам помалкивать. Но к мирскому рту сито не подставишь. Сарыши и впрямь сломанную саблю истолковали могуществом Тенгри, и это опять на многие годы осложнило отношения кипчаков с исламом.
Два дня, будто и не замечая косых взглядов, не слыша ропота хозяев, Кутлыяр вел себя как желанный гость, объедался и принимал от людей подношения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40