https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/
Приходил посыльный, звал его обратно к застолью, но он не пошел.
Причуды своенравной погоды оказались помехой и замыслам Богары. Ехать по делам он не мог и сидел безвылазно в теплой, подстеганной ватой юрте. Гостей приезжих нет, аул живет своей размеренной жизнью. Одна-единственная радость — песни Хабрау. Только что-то в последнее время никак он с молодым сэсэном общего языка не найдет. С того вечера, как не послушался Хабрау и ушел от гостей, к турэ он заходит лишь из приличия, словно горячий суховей прошел меж ними и выжег что-то.
Но все же хитрый Богара увидел, в чем его слабость. Теперь при встречах он увлеченно расспрашивает о Самарканде, и у парня сразу развязывается язык, и уже сам не замечает, как с жаром начинает рассказывать обо всем, что видел и пережил, о порядках, установленных Тимуром в государстве, о повседневной жизни, о том, как строится его войско, о том, как живет тамошний народ, о его обычаях. Подробно расспрашивает дотошный турэ, выпытывает, уточняет, но весь вывод из услышанного — погладит усы и удивленно покачает головой. Начнет Хабрау хвалить оседлую жизнь, на пальцах перечислять ее достоинства перед кочевой, турэ тоже, как и Аргын, спорить не спорит, а лишь усмехается: «Так ведь, браток, у каждой страны свой уклад, свои обычаи». Кто знает, может, про себя за дурачка его считает.
Хабрау ломал голову, пытаясь понять его натуру, разгадать его цели. Раз посмотришь — ради единения страны жизнь отдать готов, а в другой посмотришь — все помыслы в богатстве и высоком положении. На любое новшество глаза закрыты, уши на замке. Человек жесткий, своенравный, на бедных сородичей, что живут с ним рядом, на работников никогда по-доброму не взглянет. Может, главе большого, в тысячу юрт, рода и положено быть таким крутым?
Молод еще Хабрау. Трудно ему во всех качаниях человеческой натуры разобраться, разглядеть жизнь до ее закоулков. А Богара человек вовсе не простой и бесхитростный. На языке одно, на уме другое. И к цели, о которой втайне мечтал, на которую жизнь был готов положить, он подбирался осторожно, как чуткий охотник, хорошо знающий повадки птиц и зверей.
Да, из всех дорог Богара выбрал хоть и окольную, но самую надежную. Законы степей, родовой уклад у него в крови сидят. Слов нет, города, хлеборобство, оседлая жизнь, культура—хорошие вещи, прямо на зависть, и слов нет. Одно жаль — совсем для башкирской степи не годятся. Всю жизнь, все традиции, все завещанное наследство, что из поколения в поколение идет,—взять и переиначить? Возможно ли? Нет, невозможно. Так что зря хлопочет Хабрау, зря колотится. Все помыслы Богары — в сегодняшнем дне, а не в далеких помыслах сэсэна. Впрочем, если всю кипчакскую землю собрать воедино, вот в этой своей горсти, кое-какие каноны-обычаи и можно повернуть так, как говорит сэсэн. Придет время — посмотрим.
А пока сарышский голова какой выбрал для себя путь, тем и пойдет. И замыслов своих вздорным, неустойчивым турэ раскрывать не будет. Молчи и делай. А опираться нужно на простодушных батыров, этим улыбнешься чуть пошире, они уже за тебя жизнь отдать готовы. А чернь-нищета всю жизнь на одной надежде живет. Услышит какую добрую весть — и сразу спасибо какому-нибудь турэ, за него молится. Вот и слова Богары, которые он бросил на ясачной грызне, разве не разошлись тут же — и не только среди кипчаков, но и в других племенах? Разлетелись, впятеро умножились, из пуговицы в верблюда выросли. И ведь знают люди, сколько раз так было: нынче турэ две головы скота даст, а на будущий год три головы потребует. Но народ все равно доволен. Некоторые йырау уже и песни поют о доброте и справедливости Богары. Только Хабрау молчит. А ведь глава сарышей хотел вырастить из него соратника, наперсником своим сделать. Дурит джигит, никак не образумится.
Чуткий кипчакский турэ раньше других унюхал, что
жизнь забродила по-иному. После того как ордынские войска были разбиты на берегах Дона, прежние железные порядки Дома Джучи сильно пошатнулись. А старания Тохтамыша взять в жесткие тиски все эти рвущиеся из-под власти Орды в разные стороны, стремящиеся проводить свою политику народы и племена — все равно что пытаться остановить великий Итиль. Но и того не следует забывать, что раненый зверь на любое злодеяние пойдет, нальет кровью зрачки и прыгнет. Нет, всегда нужно быть как ловчая птица, настороже.
Понимает, хорошо понимает Богара, что даже подгнившее в корнях дерево само не упадет, его подтолкнуть нужно. Разве согласятся ногаи, которые уже сто лет башкирскую землю словно кость обгрызают, так просто от такой сыти отказаться? Тоже хитрые. Хотя сорок сороков всяческих податей и не убавляют, но теперь стараются с влиятельными башкирскими старейшинами ладить, из-за каждого пустяка, как прежде, войной не идут. Хоть с виду важничают и хорохорятся, но дела теперь ведут осторожней, осмотрительней.
Этим и должен воспользоваться Богара, повернуть к своей выгоде, разобщенные башкирские племена соединить в одно. Только зима наконец сошла, поскакал он, горя этим желанием, через всю степь, из рода в род, из кочевья в кочевье. Созвал в гости всех турэ кипчакских родов, уважаемых старцев, славных батыров. Но мало этого, мало, мало! Кипчаки — одна лишь ветвь башкирской страны. Птица души Богары, как быстрый беркут, ищущий добычи, летит, забирая в полете и весь Урал, и яицкие, сакмарские, демские берега.
И все он делал, как принято, согласно древним обычаям, старался помириться с тамьянами и минцами, а более того — с усергенами и бурзянами, позабыть старые обиды и жить в ладу. С этими помыслами он выдавал девушек из своего рода соседям, а для своих джигитов брал у них невест. Года через три-четыре уже почти все большие турэ с берегов Сакмары, Яика и Демы стали сватами дома Богары.
7
— Вставай же, вставай, йырау!
Кто-то тронул его за плечо — словно мать коснулась. Почему же не скажет «сыночек» или «дитятко», а все:
— Проснись, сэсэн, гость к нам пожаловал.
И еще, ну разве поверишь?
— От Иылкыбая-певца тебе привет доставил. Вот и бужу, разве посмела бы...
Хабрау вздрогнул, открыл глаза. Вот кто будил его— Карасэс.
— Тебя ждет,— сказала она и быстрой своей походкой вышла из юрты.
Сладкий сон Хабрау будто рукой сняло, в легкой тоске, что обманулся сквозь сон, почудилась мать, он накинул зилян и вышел из юрты.
Гость, большой солидный мужчина лет тридцати пяти, действительно приехал из страны усергенов, из кочевья Голубого Волка. Он бросил на Хабрау недоверчивый взгляд и чуть заметно покачал головой. Однако поздоровался двумя руками и передал от славного Йылкыбая привет.
Хабрау ввел его в юрту. За айраном гость сообщил, что на будущей неделе в кочевье Голубого Волка соберутся известные сэсэны бурзян, тамьянов и минцев и что Йылкыбай будет петь свои новые кубаиры.
Очень спешит, оказывается, гонец. Переночевал в соседнем с усергенами ауле сарышей, позавтракал у них еще до света, так что теперь угощения ждать ему недосуг, завтра вечером должен быть в верховьях Демы, передать сэсэнам минских земель приглашение Йылкыбая.
Уже сидя на лошади, гонец опять с тем же недоумением покачал головой.
— Через три дня выходи в путь, сэсэн,— сказал он и поехал дальше.
Было гонцу отчего покачать головой. Парню-то всего, видно, лет двадцать, никто о нем дальше кипчакских кочевий и не слыхивал, а вот Йылкыбай, имя которого сам гонец всегда произносит с почтением, песни которого заучивает и поет народ, про этого Хабрау уже знает! Мало того что знает — гонца за ним послал. Вот и смотри на этого тонкоусого и удивляйся...
С малых лет научился Хабрау играть на домбре и на курае, что душа подскажет — на мелодию перекладывал. Чем душа нальется, то мелодией изливал. Он еще до самаркандского путешествия на вечерних играх среди молодежи, а изредка и во взрослом застолье показывал свое умение. Но о том, чтобы стать сэсэном и выйти на состязание с другими сэсэнами, мог еще только мечтать. Кочевал с отцом и матерью, с аулом вместе... Вот и он, тоже уставившись скотине в хвост, так и бродил бы за стадами следом, как подхваченное ветром перекати-поле,— то в гору, то с горы, с одного края степи на другой. Так и жизнь бы прошла. А что еще остается человеку, когда мечты его не выше бараньей холки, а кругозор не дальше своего кочевья? В это лихолетье путы косности и невежества могут разорвать лишь люди с крылатой душой, вроде Йылкыбая, но таких из тысячи тысяч — единицы...
Нет, богатства, слава, положение, честь-почести Хабрау не манят. Одна мечта, одна забота: дать хоть каплю света, хоть чуточку знаний своему народу. Вот учит он грамоте десятерых ребятишек, а надо бы тысячу. Вот если бы не в каждом становье, так хотя бы в каждом кочевье был хоть один учитель. Но, скажем, появился учитель, так еще бумага, книги нужны — опять бедному кочевнику не по достатку. Вспомнил Хабрау о стариках и вздохнул только. У этих от всяческих суеверий уже ум за разум зашел, его за юродивого считают. А турэ вроде Байгильде, те просто грозят исламом и Ордой.
Недавно Хабрау заезжал к сайканам, искал желающих, которые отправили бы своих детей учиться в кочевье Богары. Сидели человек десять в юрте старого приятеля покойного Кылыса, отца Хабрау, и мирно беседовали, как вдруг вошел Байгильде. Как понял, о чем идет речь, вскипел сайканский турэ, раскричался: все, дескать, науки — источник смуты и непослушания, ногаи прознают, так на каленую сковородку посадят; чем пустое толочь, лучше бы чернь в святом слове наставлял! И конечно, пятеро, совсем уже было согласившихся отдать своих детей в ученье, тут же отказались...
Мысли Хабрау, побродив где-то, снова возвращаются к яростным, мятежным кубаирам Йылкыбая-йырау. Но почему собственные его, Хабрау, кубаиры, сочиненные в подражание йылкыбаевским, похожи на жеребенка, еле ковыляющего на шатких ногах? Нет, перед народом их петь еще рано. Спел бы, но идут они, тянутся и вдруг напевом и словами, всем ладом и складом в кубаиры старого йырау и утянутся. Чего-то не хватает ему своего, собственного, а чего — он и сам не поймет. Страсть в душе есть, и боль жжет за землю, за свой народ, а вот слов таких, как у Йылкыбая, которые огнем пышут, у него нет. Что найдет — или не свои, или тусклые какие-то, не звенят, а побрякивают, и весь жар их в груди певца остается. Странно, как это усергенский йырау о нем услышал? Даже нарочного послал! Может, слышал кто, как кипчакский парень поет его песни, и донес ему, вот и зовет на суд и расправу. Мол, зачем мои песни на свой лад поешь? Вот стыд-то!
Так до сих пор Хабрау к нему не съездил. С одной стороны, робость удерживала: как это он вдруг возьмет и заявится к знаменитому сэсэну? С другой стороны, как-то больше стал верить Богаре и не хотел его ослушаться. Что ни говори, а ради единения страны бьется сарыш-ский турэ. И Хабрау в его трудах поддерживает. Оттого и не мог сэсэн не посчитаться с его словами.
Но теперь, одолев сомнения и не думая, согласится Богара или нет, Хабрау начал собираться в дорогу. А Богара вдруг не только согласился, но даже хотел дать ему в спутники трех-четырех джигитов. Но Хабрау отказался: «Что я, большой турэ или славный в стране человек, чтобы с охраной ездить?» Но все же, чтобы уважить его слова, взял лук с сагайдаком и к седлу, рядом с домброй, привесил увесистую дубинку.
Сильное усергенское племя владело междуречьем Яика и Сакмары. Они, как и кипчаки, племя Хабрау, издавна стояли вдоль Урала крепким щитом против ногаев, опоры Орды.
Затихнув было на короткое время, опять вспыхнули междоусобицы. Дороги неспокойны. Потому и не хотел Богара, чтобы сэсэн ехал один, боялся, что наткнется на ордынский разъезд.
Но никаких в дороге происшествий не случилось. Хабрау переночевал в тех кочевьях, где наказал Богара, и наутро третьего дня повернул лошадь к землям Голубого Волка. Впереди по всей широкой степи виднелись большие кочевые аулы.
Только что прошла весна, и весь мир помолодел. Куда ни глянь, под сухой прошлогодней травой бегут ручьи, подсыхает, исходя паром, земля, на глазах оседают редкие островки снега. Хабрау, всем телом ощущая ласку весны, следил за птичьими стайками, с щебетом перелетавшими с места на место, за ленивым ходом облаков в высоком тусклом небе.
Посветлев лицом, он широко, всей грудью, вздохнул. Скоро он встретится со знаменитым йырау, увидеть которого мечтал уж давно, услышит его песни. Может, здесь-то он и найдет ответ своим сомнениям.
Прошлая осень была дождливой, а всю весну бесновался весенний буран акман-тукман, и Хабрау не мог никуда выехать из аула Богары. Днем — с мальчишками, учит их грамоте, а вечерами — в своих неотвязных думах.
С тех пор как вернулся, он все бьется, хочет свои познания в поэтике, полученные в Самарканде, приложить к башкирским кубаирам. И ничего не получается, не может он найти такую тропку, чтобы свести их вместе.
В кубаирах ему слышится то гул бурного потока, то гром копыт несущихся табунов. Вот взять песни Йылкы-бая, в них действительно, как говорил Миркасим Айдын, больше призывного клича, чем нежного зова. Они связаны с тяжкой жизнью народа, его укладом, в них чаяния страны. Нет в них, как в арабской и персидской поэзии, сетований на бренность мира, прославления вина и веселья. Йылкыбай — певец борьбы и ненависти. Оттого, может, его кубаиры и прибаутки не ложатся на бумагу. А устный стих труднее отделать, довести его до совершенства, он требует большого мастерства: хотя слова и песня сэсэна зарождаются в одиночестве, но перед слушателями каждый раз заново появляются на свет, и если не будет в их звучании силы, проникновенности, народ останется равнодушен.
Много думал об этом Хабрау. Закрывшись в юрте, целыми днями писал свои стихи по-новому, разбирал кубаиры Йылкыбая или отделывал свои. Наконец он понял, что душа его и вдохновение раздваиваются, словно шла-шла одна тропа и от развилки побежала двумя дорожками. Среди людей, в гуще народа он, подобно Иылкыбаю, будет говорить древние, идущие из старины кубаиры, а при случае и сам под удары домбры скажет новый куба-ир.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40