Обращался в магазин
Конечно, это только так говорится «давать уроки», они же не сидели, целыми днями уткнувшись в книгу. У шакирда своих дел выше головы. Однако Хабрау все силы напряг, все свое усердие приложил и в короткий срок довольно сносно выучил арабский и фарси. Книги, даже те, что полегче, поначалу он по слогам крушил, строчку за строчкой, но через четыре-пять месяцев уже любую читал, пробегая взглядом.
Шакирда звали Нормурад. Веселый, благодушный, он оказался, однако, весьма требовательным. Хотя объяснял только урывками, но задания день ото дня усложнял все больше. Настоял: между собой говорить только на арабском и персидском. Мало того, и книги стал приносить — одна другой мудреней. Иной раз и подбодрит полушутя-полусерьезно: «А ты упрям, башкирский джигит. Коли так пойдет, то скоро и кое-кого из наших шакирдов обойдешь. А уж дома у себя или большим турэ станешь, или настоятелем медресе». И мавляна о том же говорит, хвалит его успехи.
Но от их слов на душе Хабрау только горечь. Не знают его учителя, что пет па земле башкир ни шумных городов, ни учебных заведений. Людей, которые ушли в чужие земли и, одолев тысячи преград и невзгод, вернулись хоть с каким-то образованием, можно перечесть по пальцам. Его народу не до наук и просвещения, одна забота— выжить. Ведь и Хабрау не своей волей отправился в эту страну, на стезю науки его, можно сказать, вытолкнули в спину. Но он верит: когда-нибудь и возле Уральских гор поднимутся города, будут воздвигнуты мечети, откроются медресе. Только бы скорей от гнета Орды освободиться.
Сердце Хабрау, изнывавшее от тоски и обиды, что уехал он и с матерью не простился, стало понемногу отходить. К чему только не притерпится душа человеческая, какие только страдания не оседают илом на дно ее памяти! Беды и горести, печали и грусть — все пройдет, все минет, лишь бы надежда не остыла — жар и свет жизни. А если ты к тому же еще юн, дух твой свеж, помыслы чисты— легко принимаешь начертания судьбы и идешь навстречу новым и новым испытаниям.
Самарканд оглушил его невообразимым шумом, бурным кипением, стремительным ходом жизни. Слышится ему в этом шуме жуткое дыхание великого моря, угроза неведомых, безжалостных к людским судьбам и не то что человеку, но и самому богу неподвластных могучих сил.
Великая столица, властвовавшая над половиной мира, приводила Хабрау в смятение, нагоняла тревогу. Но в тревоге этой оставался маленький просвет — надежда на ясные дни впереди.
На первых порах Хабрау, стоило ему освободиться от работы и выполнить уроки, уходил в город и с удивлением глазел на богатые изукрашенные дворцы, на мечети, золотыми куполами уходящие в небо. Невольно зажмурив глаза, входил он в гудящие, как пчелиный рой, базары. Куда ни пойдешь — деловая суета, оживленное строительство, поднимаются новые дома, дворцы, мосты, высокие, могучие стены. На улицах, возле рабатов и ха-нака — всюду снует народ. Рабы с серыми — в пепле потухших надежд — лицами обтесывают камни, месят глину, рычагами перекатывают огромные бревна. Нищие, калеки, грязные, в лохмотьях, обступают на каждом шагу, тянут за руки, просят милостыню. Посверкивая золотой и серебряной отделкой на оружии и сбруе, в шелках и бархате, ярких, как павлинье перо, проносятся вельможи на прекрасных скакунах. И здесь, как и на Урале, у богатого и у нищего, у сильного и у бессильного — свой путь, своя судьба. Но в Самарканде эта разница поражает сильней: не только рядом они, золото и рубище, сытый взгляд и гноящийся глаз, но золото ярче и рубище смрадней.
Хабрау, как только исполнит все возложенные на него по хозяйству дела, сразу берется за книгу. Днем это редко удается. А вечером сядет под каким-нибудь окошком, откуда падает свет от свечи, и, забыв обо всем, читает великие дастаны, труды по философии и истории. Чем больше он читает, тем яснее становится мир вокруг, просветляется разум, и кажется ему, что он входит в удивительные просторы вселенной. Тщательно, с особой страстью, и страсть эта порой переходила в ненависть, выписывал он все, что касалось истории Орды. Кровавой летописью великих трагедий была эта история. Цветущие, богатые города, возделанные долины, сады, хлебные поля— все легло золой и покрылось пылью из-под копыт. Сколько держав, сколько народов исчезло с лица земли! Куда ни посмотри — печальные руины. Где шагнула стопа Орды — там все арыки, все колеи, каждый копытный след но край залило кровью и слезами. В чем же сила Чингисхана и «медноголовых волков» —- его наследников? Почему ни одно государство не сумело им противостоять?
После усердных размышлений Хабрау сделал такой вывод: Чингисхан и его наследники всю свою политику строили на хитрости и коварстве. На страну, которую собирались растерзать, они сначала нагоняли ужас, а правителей склоняли на свою сторону — угрозами или подкупом. И дело не в том, что Чингисхан, бич божий, был послан, как пишут некоторые арабские путешественники, всевышним на эти земли карой за их великие грехи. И сила его поначалу была не такая, чтобы половина подлунной склонилась перед ним. Словно коварная юха-змея, которая по башкирскому поверью двенадцать лет живет и все двенадцать лет изводит людей страхом смерти, затуманил он разум племен и народов, подчинив своей воле, и всю их силу и богатство бросил на исполнение своей кровавой цели. Разобщенность этих стран — вот в чем была сила Чингисхана.
Нормурад, заметив пристрастие Хабрау к истории, стал порою проверять его знания.
— Эх, друг Хабрау,— вдруг отбросив книгу, с горечью говорил он,— история — наука такая: изучаешь ее, изучаешь, и ничего, кроме уныния, не остается. Тоска и безнадежность. Кровь, кровь, кровь — тогда ли, сейчас ли, и все уже было сотни раз. История ли Туркестана, история ли Юнана, летопись ли халифов — всюду одно и то же и все как сегодня. В какую эпоху ни заглянешь — те же измена, коварство, резня и погоня за богатством... История-то человечества кровью написана, чернилами ее только переписывали. Ну, скажи, был такой владыка, царь, скажем, или хан, чтобы народы, как собак, друг с другом не стравливал? Было так, чтобы справедливость торжествовала? Оставь ты ее, эту науку. Только себя изведешь.
А Хабрау, словно мотылек, летящий на свечу, все больше льнул к этим книгам, читал, пока строчки перед глазами не наливались красным.
— Нет, уважаемый мирза,—спорил он с Нормура-дом,— слова твои верны, но вывод ошибочный. Я в эту историю затем вгрызаюсь, что надеюсь такой урок извлечь, чтобы на пользу был моей стране, ее будущему. А вдруг мой народ изберет не тот путь, о котором ты говорил, а путь правды и справедливости?,.
1 Ю н а н — Греция,
— Дай-то бог. Но помни, Хабрау, твой народ не единственный на земле живет. Заживет он праведно—-и другие государства тут же протянут руки к его богатству и свободе. Так что, хочешь не хочешь, а придется и тебе воинское ремесло постигать. А без этого каждый сильный твоей голове господин... Слышим мы тут, Русское государство быстро набирает силы. Московский князь Дмитрий разгромил Мамая, хана Золотой Орды, самозванца этого, и теперь хочет укрепить отношения с другими сильными государствами. И то подумай: русские к вам близко. Они силу набирают — на пользу это башкирам или во вред? Как бы не попасть вам меж двух держав, как зернышку меж двух жерновов.
— Хоть что — беды хуже ордынской не будет,
— У русского вера другая.
— Вера, вера... тоже еще одна петля.
— Вера — оружие политики, Хабрау...
Жаль, нет у Хабрау таких доводов, чтобы опровергнуть Нормурада. И знает маловато, и нынешнее положение его страны — скорее в поддержку мыслям Нормурада, чем его, Хабрау.
Понемногу он начал понимать, что и богатство, и слава, и мощь Мавераннахра растет за счет стран, захваченных Хромым Тимуром. Роскошные дворцы под голубыми куполами, мечети, медресе, гробницы и мавзолеи, узорчатые каменные мосты — на крепком растворе держится их кладка, а раствор на крови сотен тысяч рабов замешен. Какую бы страну ни завоевал Железный Хромец, первым делом он выбирает мастеров, строителей, зодчих, кузнецов, оружейников и под крепкой охраной отправляет в Самарканд. От темна и до темна, не разгибая спины, работают они здесь. Малая задержка, пустяковая провинность— и ждет искусников-рабов тяжелая расправа.
Целыми днями, до треска в голове, думает Хабрау обо всем этом, потом закроется в узенькой комнатушке, отведенной ему в доме для прислуги, чуть слышно играет на домбре, порою и споет тихонько. Но долго сидеть и печаль свою тешить некогда. И двор, который от зари до зари жаром пышет, водой полить нужно, богато разодетых гостей встретить, за лошадьми их присмотреть, утром и вечером в большом саду цветы и плодовые деревья напоить, а кроме того, чай богатым шакирдам заваривать, по разным поручениям сбегать—все он, Хабрау.
И парень — услужливый, усердный, что ни скажи, бегом исполнит — скоро для всех стал своим.
Смышленость, одаренность Хабрау, жадность, с какой набрасывался он на каждую новую для него книгу, удивляли мавляну Камалетдина и Нормурада. Да и неудивительно разве: в один год он уже прилично натаскался в арабском и фарси, выказал страсть к философии и истории, стихи великих поэтов целыми страницами выучил наизусть и о том или ином событии, о деяниях могучих царей, о прочитанных дастанах и диванах этот джигит-полуязычник может спорить с шакирдами на равных! «Что с тобой? Какая в тебе сила сидит? Как твоя голова сразу столько знаний принимает?» — то удивляется, то восхищается Нормурад. Парень чистый, открытый, он принял Хабрау в свою душу, перезнакомил с другими приятелями-шакирдами. Приносит ему редкие огромные старинные книги, которым и цены нет. В один из дней он попросил разрешения у мавляны и позвал Хабрау в гости в свой загородный дом.
Пять-шесть джигитов, однокашников Нормурада, на легких, резвых конях через ворота Фируз выехали из города. Хабрау гарцевал на прекрасном черном иноходце своего хозяина Камалетдина. Настроение у джигитов веселое: то поддразнят друг друга, перекинутся складным, в рифму сказанным словом и расхохочутся, то, отпустив поводья, с криками и улюлюканьем сорвутся вскачь. Клич, удар копыт — и только облако пыли, где миг назад были они.
Дом Нормурада стоит в местности, которая называется Баги-Дилкуа. Здесь неподалеку знаменитый загородный дворец Тимура-Гурагана, приют его отдохновений. Время, когда виноград полнится сладким соком, деревья гнутся, еле удерживая плоды, и воздух густ от аромата цветов. Под открытыми верандами, разгоняя зной, протекают арыки со студеной водой.
При виде всей этой красоты и великолепия, в восхищении от роскоши и богатства, Хабрау лишился языка. Вспомнился ему собственный его народ, как перекати-поле, кочующий по степям вслед скоту, представил жалкую его судьбу и тихонько вздохнул. Почему же его народ выпал из арбы просвещения? Отчего же такие баи и турэ, как Богара и Байгильде, хоть немного не оглянутся по сторонам и по примеру соседей не постараются перейти к оседлой жизни, не распашут земли, не поставят города? Пришли эти мысли, ожгли сердце, и Хабрау почувствовал, что зря он приехал сюда, в этот дом, все вдруг стало в тягость. И впрямь, что общего: он —- ни-
щий, неволей забредший в этот город странник, прислуга в доме, живет и заглядывает людям в глаза; они — джигиты в богатых одеждах, шумные, веселые, не знают, куда силы девать. Ведь каждый из них — или сын крупного вельможи, опоры державы Мавераннахра, или высокого военачальника дорогой наследник.
Хабрау, в задумчивости сидевший на каменной скамье в тени оливкового дерева, вздрогнул от чьего-то голоса: «Ассалям, дорогой гость!» — и поспешно встал с места.
— Прости, я, кажется, перебил твои мысли,— сказал незнакомец. Сел и жестом посадил Хабрау рядом.— Слышал о тебе, знаю, что ты друг Нормурада-мирзы.
Открытый ли взгляд, улыбчивый ли разговор, простая ли одежда этого опрятного человека лет тридцати, с орлиным носом и черными, коротко подстриженными усами и бородой — но что-то в нем сразу сняло все замешательство Хабрау, словно водой смыло. Он, приложив ладони к груди и почтительно склонив голову, принял его приветствие.
— Слышал, что пришел ты из башкирской земли в поисках знаний. О твоих способностях шакирды между собой говорили, что в короткий срок грамоте выучился и теперь постигаешь тайны наук и поэзии, очень хвалили тебя,— продолжал незнакомец.
Хабрау в знак несогласия лишь головой покачал. И сам не заметил, как вдруг взял и выложил, о чем думал:
— Эх, господин, что мои скудные знания рядом с глубокими, как море, познаниями шакирдов? Вот этот узенький арычок. От тех сокровищ, которые они пять-шесть лет золотыми слитками собирают, мне только упавшие к ногам крохи достаются.
Незнакомец удивленно посмотрел ему в лицо и вдруг обнял его за плечи.
— Афарин, башкир! — с чувством сказал он.— Ты повторил слова поэта. Но, как говорил Нормурад, тех блесток, что под ногами, тебе уже мало.
— Прости,— прервал его Хабрау,— я не узнал тебя. Кто ты будешь?
— И ты меня прости, брат. Нет чтобы сразу назваться, познакомиться... Имя мое Миркасим. А друзья еще Айдыном зовут.
— Миркасим Айдын?! — Хабрау вскочил с места. И с каким-то детским подозрением — верить или не верить? — уставился на нового своего знакомого. Опомнившись, в знак уважения и восхищения с глубоким почтением склонил голову.
От Нормурада и других шакирдов он уже слышал имя поэта Миркасима Айдына, и не только имя — Хабрау слышал и прекрасные, полные загадочной грусти касыды, газели, знал он и язвительные строки, изобличающие жадных вельмож. И теперь, когда неожиданно увидел его самого, не смог скрыть радости.
— Садись, садись,— сказал Миркасим, почувствовав неловкость оттого, как низко джигит-башкир поклонился ему.— Много великих поэтов жило и в Мавераннахре, и в Иране, и в Шемахе. По сравнению с их, как ты давеча сказал, глубоким, как море, искусством моя писанина — детское лопотанье...
На этом беседа прервалась. Подошел один из слуг Нормурада и пригласил Миркасима и Хабрау к гостям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40