Все для ванной, цена супер
– вопрошал он. – Что. Конкретно. Тебе. От меня. Надо?
Он повышал голос на каждом слове, пока не перешел на ор, чем привлек внимание двух основательно беременных дам в халатах и новых шлепанцах. Они сидели на скамеечке Катарактного центра имени Джоан Уинтерс, украдкой затягивались запретными сигаретами и притворялись, что не слушают.
– Ну давай, давай, скажи это! – ревел парень с телефоном. – Ты ж все придумала. Охренеть, как ты все классно придумала.
Его голос взорвался на слове «охренеть», приобретя жесткую интонацию, которая, видимо, должна была означать «зловещую решимость».
Наступила пауза. Он вышагивал туда-сюда, пока его барышня вещала на другом конце, потом вдруг остановился и повернулся ко мне, ухмыляясь от уха до уха. Затем он мне подмигнул – подмигнул с хитро-победным выражением, которое будто говорило: «Слушай и учись. Вот как это делается».
Наконец он соблазнительно замурлыкал, умасливая ее:
– Ладно, ладно, киска, извинения приняты. – Мурлыканье, однако, было достаточно громким, чтобы его расслышали все окружающие. Парень явно играл на публику, будто вертелся перед камерой. – Ясное дело, я тоже расстроился. Очень расстроился. Ты же знаешь, я делаю все, что могу.
Беременные в халатах бросали на него убийственные взгляды. И не только на него, на меня тоже: он ведь подмигнул мне, тем самым взяв в сообщники. Потом грузно поднялись, преисполненные отвращения. Огромные животы угрожающе закачались, когда дамы дружно направились к больнице по узкой дорожке через садик Центра борьбы с ангиной имени Люсинды Дэвис. Как два танка в махровых шлепанцах.
На свою беду, герой-любовник с телефоном не заметил их приближения. Поэтому одного молниеносного, точно рассчитанного удара двух животов хватило, чтобы сбить его с ног и отправить в колючие объятия вьющихся роз на клумбе Центра селекции имени Селии Джеймисон. (Сорт «семейный», рекомендуется регулярное подрезание.)
Крепко схваченный шипами и усыпанный лепестками любовник слал проклятия двум удаляющимся танкам. Он все еще ругался, когда они поднялись по ступенькам и вошли в больницу. Я предложил парню руку, но он отмахнулся. И хорошо. Я, конечно, не тот человек, который вправе осуждать других за маленькие телефонные спектакли (спросите Петунию), но уклонение от долгов – это одно, а эмоциональный шантаж – совсем другое. Я кивнул парню и оставил его в клумбе, решив, что паши с ним пути больше не пересекутся. И зря. У парня с мобильником и у меня оказалось больше общего, чем я думал.
В комнате для посетителей я нашел Тони, в полном одиночестве. Руки сложены на коленях, ноги крепко упираются в пол. Он не читал и не спал. Просто ждал. Тони умеет ждать лучше всех на свете. Он не бегает в поисках журналов и кроссвордов. Не вскакивает с места, чтобы рассмотреть картины на стенах. Он просто сидит. Другие появляются и исчезают, расхаживают по коридорам, заходят в комнаты отдыха и выходят из них. Но дайте Тони стул с жесткой спинкой – и он прождет целую вечность.
– Уже вернулся с работы? – спросил он. – Быстро справился.
– «Работай усердно, но не долго» – таков мой девиз, – объяснил я и подал ему чашку кофе. – Вам с настоящими сливками, а Сандре и Мишель – с обезжиренной гадостью.
Кофе в больнице стал вполне сносным. Я хорошо над этим поработал. Под моим чутким руководством юный Тайте начал творить чудеса со своей кофеваркой. В дальнейшем я планировал убедить Марию, владелицу кафе, сменить поставщика зерен.
– Девочки вышли, – сообщил Тони и немедленно приступил к ритуалу схлебывания пенки со своего капуччино. – По-моему, Мишель у Гордона, а Сандра в коридоре, пошла с кем-то поболтать. Знакомую встретила.
В дальнем углу холла собралась стайка женщин. Они стояли ко мне спиной, но я узнал маленькую фигурку Сандры, ее поднятый воротничок, ее беспокойные худые руки. Две ее собеседницы были повыше и покрупнее. Женщины разговаривали вполголоса, о чем-то личном, явно утешая друг друга. Жаль, конечно, их прерывать, но в руках у меня была пластиковая чашечка с одним из лучших кофейных произведений Тайте.
– Сандра? – окликнул я. По-моему, очень деликатно. – Прошу прощения… Сандра!
Женщины покрупнее, одетые в пестрые, многослойные конструкции из брюк, блузок и длинных курток, разом обернулись. У них был тревожный, усталый вид; тут очень пригодилась бы пара бутылочек крепкой наливки. Я приподнял кофейную чашку и ткнул ею в сторону Сандры, погруженной в беседу с кем-то, сидевшим на стуле.
– Сандра?
Многослойные фигуры разошлись, и в просвете, на стуле, обнаружилась худенькая, измученная девушка. Черт! Везет как утопленнику. Джули Тринкер.
– Вы? Невероятно, – проговорила она равнодушно.
Вид у Джули бы потрясенный, но с моей особой этот шок я бы связывать не стал. По-моему, она так же рада была видеть меня, как я ее.
– Джули? Привет. В самом деле – невероятно…
Невероятно некстати. Невероятно не вовремя.
– Вы знакомы? – в восторге спросила Сандра.
Джули Тринкер держалась еще скованней, чем при нашей первой встрече в кабинете Гордона. По ее лицу ничего нельзя было сказать, но нога у нее дергалась, как у плохого игрока в покер.
Она заметила мой взгляд на ее ногу (я не мог оторваться) и придержала ее рукой. Затем огляделась в поисках – чего? Или кого? Кого-то, кто избавил бы ее от этой сцены? От меня?
Обидно. Не то чтобы я жаждал встретить Джули именно здесь (последствия могли быть самыми скверными из-за Мишель), и все же я чувствовал себя задетым. Нельзя сказать, что мы с Джули были друзьями или что она была мне что-то должна, но ведь мы с ней беседовали на очень интимные темы, и я потратил столько времени на наши телефонные сеансы (куда больше, чем мне оплатили, между прочим). Я был с ней честен – насколько это возможно, когда притворяешься кем-то другим. И не будем забывать, что в тот самый день я больше часа прождал ее в «Pain et Beurre», а она так и не изволила явиться.
– Надо же! Как тесен мир. Надо рассказать Мишель! – Сандра в радостном волнении замахала рукой. – А вот и она!
Мишель и впрямь уже шмелем неслась на нас. Игра была окончена. Через минуту Сандра познакомит Мишель и Джули. При ее стремлении свести их и выяснить, что за таинственные силы разделяли их до сих пор, я обязательно буду разоблачен. Хуже всего, что Мишель заставит меня вернуть деньги. Черт. Это разоблачение мне дорого обойдется. Во всех смыслах.
Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре-три-два…
– Джули, это моя дочь Мишель! – Сандра радостно улыбнулась каждой женщине по отдельности, будто хозяйка на приеме. – Мишель, дорогая, это…
– Мама, я, кажется, просила тебя посидеть с отцом! – Мишель вдребезги разбила все очарование и уничтожила Сандру, прежде чем повернуться и коротко кивнуть Джули: – Добрый день. Прошу меня простить. – И она вновь воззрилась на Сандру: – Мама, будь добра вернуться. Ты должна быть рядом с папой.
– Ох, извини, детка, извини! – Сандра схватилась за шею, которая пошла красными пятнами. Краснота на глазах расползалась ниже. – Сумочка… Я только возьму сумочку… – Сумка наконец нашлась, и Сандра прижала ее к груди, словно загораживала от посторонних сердце. – Рада была встрече.
Я смотрел им вслед – впереди марширует Мишель, за ней семенит сконфуженная, издерганная Сандра, очень стараясь не отстать. Когда я повернулся к Джули Тринкер, на стуле уже никого не было.
13
Джули
Чтобы лучше видеть, я закрываю глаза
Поль Гоген
Вы помните убеждение моей мамы: жизнь слишком коротка. Слишком коротка, чтобы волноваться о том, что поджидает тебя на перекрестке. Или на темной аллее… где ее и избили, когда она решила срезать угол на обратном пути из магазина. Мамин офис расположен в районе, который раньше считался богемным. Увы, теперь там наркош раз в десять больше, чем богемы. Все мы много лет твердили ей об осторожности: «Не ходи окольными дорожками. Не возвращайся домой затемно. Не считай себя неуязвимой». Мама же годами, наперекор нашим уговорам, делала все, что взбредет ей в голову.
И вот теперь она лежала в палате, очень даже уязвимая, и цеплялась за меня, как за последний спасательный круг на «Титанике»! Корабль шел ко дну – но она тонула еще быстрее.
– Джули? – проскулила она.
Мама лежала в палате номер 447, и глаза у нее были плотно закрыты. Это была ее вторая ночь в больнице. Все осмотры закончились, и, учитывая обстоятельства, можно было сказать, что она легко отделалась. Сильно растянутое запястье: грабитель вывернул ей руку, чтобы заставить выпустить сумку. Большой синяк на плече: ее ударили, когда она попыталась отобрать у грабителя свою собственность. Разбитый нос: подружка грабителя стукнула маму, когда та погналась за ними и догнала-таки. И еще ободранное бедро, на которое она упала. Однако со зрением, по уверению врачей, у мамы не было ни малейших проблем.
– Открой глаза, мам, посмотри на меня. Я здесь, рядом.
– Мне незачем открывать глаза, – огрызалась она с мрачным упрямством, какого я не замечала за ней уже много лет.
Марджи и Триш были в палате, и я знала: они думают о том же, о чем и я. Ворота распахнулись, лошадь вырвалась на волю. Мамино безумие сорвалось с цепи.
– Если ты откроешь глаза и сядешь, тебя выпишут отсюда уже завтра. Я заберу тебя домой, – пообещала я ей.
– Меня и так выпишут. Им нужна свободная койка.
– Мама…
– Не дергайся по пустякам.
Но ее правая рука стиснула мою, будто в досрочном окоченении. А пальцы левой поползли вверх по моей руке, стремясь нащупать лицо. Это было прикосновение слепой: она на ощупь опознавала мой рот, нос, глаза.
– Да, – шепнула она. – Ты и вправду тут. Совершенно неожиданно, на ровном, как говорится, месте, она впала в панику и принялась отчаянно размахивать свободной рукой, пока не прибежала медсестра и не вкатила ей укол. Через пару минут мама уснула.
– Она пережила такой шок, – всхлипнула Марджи, едва сдерживая слезы. Именно Марджи встретила маму, когда та добрела назад в контору – вся в крови, но крепко сжимая отвоеванный пакет молока. – Наверное, это реакция на шок. Нельзя сказать наверняка.
Марджи посмотрела на Триш, а Триш на меня, и я осознала, что стала звеном в их цепочке молчаливого понимания. Мама на время выпала из этой цепочки, и ее место сразу же перешло ко мне. Мы будто вернулись на восемнадцать лет назад, в день, когда мама растолкала кучку актеров Любительского театра в Чатсвуде – и не сумела осмыслить то, что увидела.
Шестое апреля 1986 года началось очень даже хорошо. Была суббота, и я уверена, что ночью папа с мамой занимались любовью (хотя мне ни разу не хватило смелости спросить об этом). Дверь их спальни была заперта, когда я проснулась, и, помнится, они много смеялись в ванной, а потом в триумфальном единении жарили оладьи. Дом бурлил радостью жизни.
В тот день папа должен был провести последнюю репетицию «Доктора и графини». На кухне мы подпевали Барбре Стрейзанд (песенкам из «Смешной девчонки»). Папа ловко подбрасывал оладьи, переворачивая их на сковородке, а мама трудилась над париком графини – расправляла тугие локоны, которые закрутила накануне, встряхивала их, закалывала и прыскала сладко пахнущим, стойким лаком.
Это была одна из ее последних работ в качестве художника по костюмам и декоратора. Поверх гардин в гостиной висели наряды, над которыми мама корпела неделями: фрак доктора, белый передник и шапочка сиделки, длинное красное платье графини с кружевным корсажем и атласным шлейфом – для сцены на балу. Мама во всем стремилась к совершенству. К костюму графини прилагались атласные перчатки, ридикюль и перья для прически – все в тон. Если б мама сумела заставить папу выбить побольше денег на постановку, графиня заполучила бы атласное нижнее белье ручной работы.
– Ну что это такое? – сетовала мама. – Где это видано, чтобы усопшая графиня лежала в нейлоновых трусах?
Мамины работы из других постановок тоже были выставлены у нас дома. Кожаные шортики с нарисованными белыми ремешками (из «Звуков музыки») красовались в рамочке над пианино. Дамский зонтик, весь в кружевах, с фиалками (из «Пигмалиона»), покачивался над моей кроватью. Разноцветные бумажные фонарики (из «Микадо») протянулись вдоль веранды. Под потолком в гостиной вертелся зеркальный шар (из «Чикаго»).
Репетиция только началась, когда мама выскользнула из театра, чтобы одолжить старый граммофон, который углядела в витрине какого-то бутика (как штрих для жилья доктора). Но, когда она вернулась, радостно прижимая к груди здоровенный агрегат с медным рогом, все уже было кончено. Мама увидела, как папу вывозят со сцены на больничной каталке, и не поверила своим глазам. В прямом смысле. Поэтому она закрыла глаза, досчитала до десяти и открыла их снова.
Папа все еще лежал на каталке, такой же мертвый, как раньше. Ничего не изменилось. Поэтому мама сделала единственное, что пришло ей в голову. Снова закрыла глаза и досчитала до двадцати. Все еще мертв? Тридцать? Сорок? Пятьдесят?
В следующие несколько лет мамины глаза гораздо чаще бывали закрыты, чем открыты. Она открывала их лишь при крайней необходимости, и поразительно, сколько всего она умудрялась сделать вслепую.
Похороны она простояла с закрытыми глазами. Позже на ощупь и на запах разобрала папину одежду, молча вынимая одну рубашку за другой и складывая их в картонные коробки, а затем так же ощупью спустилась по лестнице и загрузила коробки в машину. Когда она дошла до папиного старого кожаного пиджака, однобортного, в стиле битников, то сунула пальцы в каждый карман, прощупывая линялую шелковую подкладку, словно выискивала следы папиного присутствия: старый фантик от мятной конфеты, корешок билета, чистый платок, сложенный как новый. Затем она просунула руку в рукав, на секунду будто бы натянула папину оболочку, а потом и этот пиджак отправила в коробку.
Однако попадались и предметы, на которые ей приходилось смотреть. Хотя бы время от времени. Например, собственная дочь.
– Мам, я доделала уроки, – говорила я. – Мам? Ты что, спишь?
Мне было одиннадцать лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Он повышал голос на каждом слове, пока не перешел на ор, чем привлек внимание двух основательно беременных дам в халатах и новых шлепанцах. Они сидели на скамеечке Катарактного центра имени Джоан Уинтерс, украдкой затягивались запретными сигаретами и притворялись, что не слушают.
– Ну давай, давай, скажи это! – ревел парень с телефоном. – Ты ж все придумала. Охренеть, как ты все классно придумала.
Его голос взорвался на слове «охренеть», приобретя жесткую интонацию, которая, видимо, должна была означать «зловещую решимость».
Наступила пауза. Он вышагивал туда-сюда, пока его барышня вещала на другом конце, потом вдруг остановился и повернулся ко мне, ухмыляясь от уха до уха. Затем он мне подмигнул – подмигнул с хитро-победным выражением, которое будто говорило: «Слушай и учись. Вот как это делается».
Наконец он соблазнительно замурлыкал, умасливая ее:
– Ладно, ладно, киска, извинения приняты. – Мурлыканье, однако, было достаточно громким, чтобы его расслышали все окружающие. Парень явно играл на публику, будто вертелся перед камерой. – Ясное дело, я тоже расстроился. Очень расстроился. Ты же знаешь, я делаю все, что могу.
Беременные в халатах бросали на него убийственные взгляды. И не только на него, на меня тоже: он ведь подмигнул мне, тем самым взяв в сообщники. Потом грузно поднялись, преисполненные отвращения. Огромные животы угрожающе закачались, когда дамы дружно направились к больнице по узкой дорожке через садик Центра борьбы с ангиной имени Люсинды Дэвис. Как два танка в махровых шлепанцах.
На свою беду, герой-любовник с телефоном не заметил их приближения. Поэтому одного молниеносного, точно рассчитанного удара двух животов хватило, чтобы сбить его с ног и отправить в колючие объятия вьющихся роз на клумбе Центра селекции имени Селии Джеймисон. (Сорт «семейный», рекомендуется регулярное подрезание.)
Крепко схваченный шипами и усыпанный лепестками любовник слал проклятия двум удаляющимся танкам. Он все еще ругался, когда они поднялись по ступенькам и вошли в больницу. Я предложил парню руку, но он отмахнулся. И хорошо. Я, конечно, не тот человек, который вправе осуждать других за маленькие телефонные спектакли (спросите Петунию), но уклонение от долгов – это одно, а эмоциональный шантаж – совсем другое. Я кивнул парню и оставил его в клумбе, решив, что паши с ним пути больше не пересекутся. И зря. У парня с мобильником и у меня оказалось больше общего, чем я думал.
В комнате для посетителей я нашел Тони, в полном одиночестве. Руки сложены на коленях, ноги крепко упираются в пол. Он не читал и не спал. Просто ждал. Тони умеет ждать лучше всех на свете. Он не бегает в поисках журналов и кроссвордов. Не вскакивает с места, чтобы рассмотреть картины на стенах. Он просто сидит. Другие появляются и исчезают, расхаживают по коридорам, заходят в комнаты отдыха и выходят из них. Но дайте Тони стул с жесткой спинкой – и он прождет целую вечность.
– Уже вернулся с работы? – спросил он. – Быстро справился.
– «Работай усердно, но не долго» – таков мой девиз, – объяснил я и подал ему чашку кофе. – Вам с настоящими сливками, а Сандре и Мишель – с обезжиренной гадостью.
Кофе в больнице стал вполне сносным. Я хорошо над этим поработал. Под моим чутким руководством юный Тайте начал творить чудеса со своей кофеваркой. В дальнейшем я планировал убедить Марию, владелицу кафе, сменить поставщика зерен.
– Девочки вышли, – сообщил Тони и немедленно приступил к ритуалу схлебывания пенки со своего капуччино. – По-моему, Мишель у Гордона, а Сандра в коридоре, пошла с кем-то поболтать. Знакомую встретила.
В дальнем углу холла собралась стайка женщин. Они стояли ко мне спиной, но я узнал маленькую фигурку Сандры, ее поднятый воротничок, ее беспокойные худые руки. Две ее собеседницы были повыше и покрупнее. Женщины разговаривали вполголоса, о чем-то личном, явно утешая друг друга. Жаль, конечно, их прерывать, но в руках у меня была пластиковая чашечка с одним из лучших кофейных произведений Тайте.
– Сандра? – окликнул я. По-моему, очень деликатно. – Прошу прощения… Сандра!
Женщины покрупнее, одетые в пестрые, многослойные конструкции из брюк, блузок и длинных курток, разом обернулись. У них был тревожный, усталый вид; тут очень пригодилась бы пара бутылочек крепкой наливки. Я приподнял кофейную чашку и ткнул ею в сторону Сандры, погруженной в беседу с кем-то, сидевшим на стуле.
– Сандра?
Многослойные фигуры разошлись, и в просвете, на стуле, обнаружилась худенькая, измученная девушка. Черт! Везет как утопленнику. Джули Тринкер.
– Вы? Невероятно, – проговорила она равнодушно.
Вид у Джули бы потрясенный, но с моей особой этот шок я бы связывать не стал. По-моему, она так же рада была видеть меня, как я ее.
– Джули? Привет. В самом деле – невероятно…
Невероятно некстати. Невероятно не вовремя.
– Вы знакомы? – в восторге спросила Сандра.
Джули Тринкер держалась еще скованней, чем при нашей первой встрече в кабинете Гордона. По ее лицу ничего нельзя было сказать, но нога у нее дергалась, как у плохого игрока в покер.
Она заметила мой взгляд на ее ногу (я не мог оторваться) и придержала ее рукой. Затем огляделась в поисках – чего? Или кого? Кого-то, кто избавил бы ее от этой сцены? От меня?
Обидно. Не то чтобы я жаждал встретить Джули именно здесь (последствия могли быть самыми скверными из-за Мишель), и все же я чувствовал себя задетым. Нельзя сказать, что мы с Джули были друзьями или что она была мне что-то должна, но ведь мы с ней беседовали на очень интимные темы, и я потратил столько времени на наши телефонные сеансы (куда больше, чем мне оплатили, между прочим). Я был с ней честен – насколько это возможно, когда притворяешься кем-то другим. И не будем забывать, что в тот самый день я больше часа прождал ее в «Pain et Beurre», а она так и не изволила явиться.
– Надо же! Как тесен мир. Надо рассказать Мишель! – Сандра в радостном волнении замахала рукой. – А вот и она!
Мишель и впрямь уже шмелем неслась на нас. Игра была окончена. Через минуту Сандра познакомит Мишель и Джули. При ее стремлении свести их и выяснить, что за таинственные силы разделяли их до сих пор, я обязательно буду разоблачен. Хуже всего, что Мишель заставит меня вернуть деньги. Черт. Это разоблачение мне дорого обойдется. Во всех смыслах.
Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре-три-два…
– Джули, это моя дочь Мишель! – Сандра радостно улыбнулась каждой женщине по отдельности, будто хозяйка на приеме. – Мишель, дорогая, это…
– Мама, я, кажется, просила тебя посидеть с отцом! – Мишель вдребезги разбила все очарование и уничтожила Сандру, прежде чем повернуться и коротко кивнуть Джули: – Добрый день. Прошу меня простить. – И она вновь воззрилась на Сандру: – Мама, будь добра вернуться. Ты должна быть рядом с папой.
– Ох, извини, детка, извини! – Сандра схватилась за шею, которая пошла красными пятнами. Краснота на глазах расползалась ниже. – Сумочка… Я только возьму сумочку… – Сумка наконец нашлась, и Сандра прижала ее к груди, словно загораживала от посторонних сердце. – Рада была встрече.
Я смотрел им вслед – впереди марширует Мишель, за ней семенит сконфуженная, издерганная Сандра, очень стараясь не отстать. Когда я повернулся к Джули Тринкер, на стуле уже никого не было.
13
Джули
Чтобы лучше видеть, я закрываю глаза
Поль Гоген
Вы помните убеждение моей мамы: жизнь слишком коротка. Слишком коротка, чтобы волноваться о том, что поджидает тебя на перекрестке. Или на темной аллее… где ее и избили, когда она решила срезать угол на обратном пути из магазина. Мамин офис расположен в районе, который раньше считался богемным. Увы, теперь там наркош раз в десять больше, чем богемы. Все мы много лет твердили ей об осторожности: «Не ходи окольными дорожками. Не возвращайся домой затемно. Не считай себя неуязвимой». Мама же годами, наперекор нашим уговорам, делала все, что взбредет ей в голову.
И вот теперь она лежала в палате, очень даже уязвимая, и цеплялась за меня, как за последний спасательный круг на «Титанике»! Корабль шел ко дну – но она тонула еще быстрее.
– Джули? – проскулила она.
Мама лежала в палате номер 447, и глаза у нее были плотно закрыты. Это была ее вторая ночь в больнице. Все осмотры закончились, и, учитывая обстоятельства, можно было сказать, что она легко отделалась. Сильно растянутое запястье: грабитель вывернул ей руку, чтобы заставить выпустить сумку. Большой синяк на плече: ее ударили, когда она попыталась отобрать у грабителя свою собственность. Разбитый нос: подружка грабителя стукнула маму, когда та погналась за ними и догнала-таки. И еще ободранное бедро, на которое она упала. Однако со зрением, по уверению врачей, у мамы не было ни малейших проблем.
– Открой глаза, мам, посмотри на меня. Я здесь, рядом.
– Мне незачем открывать глаза, – огрызалась она с мрачным упрямством, какого я не замечала за ней уже много лет.
Марджи и Триш были в палате, и я знала: они думают о том же, о чем и я. Ворота распахнулись, лошадь вырвалась на волю. Мамино безумие сорвалось с цепи.
– Если ты откроешь глаза и сядешь, тебя выпишут отсюда уже завтра. Я заберу тебя домой, – пообещала я ей.
– Меня и так выпишут. Им нужна свободная койка.
– Мама…
– Не дергайся по пустякам.
Но ее правая рука стиснула мою, будто в досрочном окоченении. А пальцы левой поползли вверх по моей руке, стремясь нащупать лицо. Это было прикосновение слепой: она на ощупь опознавала мой рот, нос, глаза.
– Да, – шепнула она. – Ты и вправду тут. Совершенно неожиданно, на ровном, как говорится, месте, она впала в панику и принялась отчаянно размахивать свободной рукой, пока не прибежала медсестра и не вкатила ей укол. Через пару минут мама уснула.
– Она пережила такой шок, – всхлипнула Марджи, едва сдерживая слезы. Именно Марджи встретила маму, когда та добрела назад в контору – вся в крови, но крепко сжимая отвоеванный пакет молока. – Наверное, это реакция на шок. Нельзя сказать наверняка.
Марджи посмотрела на Триш, а Триш на меня, и я осознала, что стала звеном в их цепочке молчаливого понимания. Мама на время выпала из этой цепочки, и ее место сразу же перешло ко мне. Мы будто вернулись на восемнадцать лет назад, в день, когда мама растолкала кучку актеров Любительского театра в Чатсвуде – и не сумела осмыслить то, что увидела.
Шестое апреля 1986 года началось очень даже хорошо. Была суббота, и я уверена, что ночью папа с мамой занимались любовью (хотя мне ни разу не хватило смелости спросить об этом). Дверь их спальни была заперта, когда я проснулась, и, помнится, они много смеялись в ванной, а потом в триумфальном единении жарили оладьи. Дом бурлил радостью жизни.
В тот день папа должен был провести последнюю репетицию «Доктора и графини». На кухне мы подпевали Барбре Стрейзанд (песенкам из «Смешной девчонки»). Папа ловко подбрасывал оладьи, переворачивая их на сковородке, а мама трудилась над париком графини – расправляла тугие локоны, которые закрутила накануне, встряхивала их, закалывала и прыскала сладко пахнущим, стойким лаком.
Это была одна из ее последних работ в качестве художника по костюмам и декоратора. Поверх гардин в гостиной висели наряды, над которыми мама корпела неделями: фрак доктора, белый передник и шапочка сиделки, длинное красное платье графини с кружевным корсажем и атласным шлейфом – для сцены на балу. Мама во всем стремилась к совершенству. К костюму графини прилагались атласные перчатки, ридикюль и перья для прически – все в тон. Если б мама сумела заставить папу выбить побольше денег на постановку, графиня заполучила бы атласное нижнее белье ручной работы.
– Ну что это такое? – сетовала мама. – Где это видано, чтобы усопшая графиня лежала в нейлоновых трусах?
Мамины работы из других постановок тоже были выставлены у нас дома. Кожаные шортики с нарисованными белыми ремешками (из «Звуков музыки») красовались в рамочке над пианино. Дамский зонтик, весь в кружевах, с фиалками (из «Пигмалиона»), покачивался над моей кроватью. Разноцветные бумажные фонарики (из «Микадо») протянулись вдоль веранды. Под потолком в гостиной вертелся зеркальный шар (из «Чикаго»).
Репетиция только началась, когда мама выскользнула из театра, чтобы одолжить старый граммофон, который углядела в витрине какого-то бутика (как штрих для жилья доктора). Но, когда она вернулась, радостно прижимая к груди здоровенный агрегат с медным рогом, все уже было кончено. Мама увидела, как папу вывозят со сцены на больничной каталке, и не поверила своим глазам. В прямом смысле. Поэтому она закрыла глаза, досчитала до десяти и открыла их снова.
Папа все еще лежал на каталке, такой же мертвый, как раньше. Ничего не изменилось. Поэтому мама сделала единственное, что пришло ей в голову. Снова закрыла глаза и досчитала до двадцати. Все еще мертв? Тридцать? Сорок? Пятьдесят?
В следующие несколько лет мамины глаза гораздо чаще бывали закрыты, чем открыты. Она открывала их лишь при крайней необходимости, и поразительно, сколько всего она умудрялась сделать вслепую.
Похороны она простояла с закрытыми глазами. Позже на ощупь и на запах разобрала папину одежду, молча вынимая одну рубашку за другой и складывая их в картонные коробки, а затем так же ощупью спустилась по лестнице и загрузила коробки в машину. Когда она дошла до папиного старого кожаного пиджака, однобортного, в стиле битников, то сунула пальцы в каждый карман, прощупывая линялую шелковую подкладку, словно выискивала следы папиного присутствия: старый фантик от мятной конфеты, корешок билета, чистый платок, сложенный как новый. Затем она просунула руку в рукав, на секунду будто бы натянула папину оболочку, а потом и этот пиджак отправила в коробку.
Однако попадались и предметы, на которые ей приходилось смотреть. Хотя бы время от времени. Например, собственная дочь.
– Мам, я доделала уроки, – говорила я. – Мам? Ты что, спишь?
Мне было одиннадцать лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31