https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/
Он разглядывает Крысу, пытаясь представить себе на его месте Жюстена, но ничего не выходит, потому что, во-первых, Жюстен — блондин, во-вторых, шире в плечах. Ему даже в голову не приходит спросить, за что Крыса ударил его, да еще сзади, потому что он вообще никогда не пытался дознаться, за что его бьют. Это все равно что спрашивать, отчего идет дождь или отчего петух не лает. Он долго с недоумением смотрит на его светло-желтые зимние сапоги с высокой шнуровкой, и от этого зрелища ему самому становится жарко в его холщовой рубахе, столько до него ношенной и так часто стиранной, что голубые полоски полиняли, затекли на белые и почти сравнялись в цвете, к тому же штопка трет ему локти, как черствая корка. Крыса вроде бы вовсе не замечает его; тогда он поворачивается и не спеша направляется к дядиному дому.
— Эй, что ж ты уходишь? Иди сюда, сядь, мы с тобой даже не поговорили.
Он колеблется. Но не потому, что его удерживают слова полицейского, а просто ему нужно кое-куда, и его тревожит, что этот хитрый верзила знает, кто он и откуда, как будто от этого он сам может заболеть чем-нибудь нехорошим. И вообще, ему хочется пройтись по улицам, поглядеть на город.
— Кстати, Марсель просил меня присматривать за тобой.
— С чего это он тебя просил? Я тебя не знаю.
— Мы с ним давние друзья. Жили рядом, сам понимаешь.
— А пинать меня ногами он тебя тоже просил?
— Я же пошутил! Я как раз собирался сказать тебе: «Как поживаете, мсье?» или «Привет, меня зовут Крыса!»
— В другой раз. Мне надо идти, я кой-куда хочу.
Он идет к дому, тщетно стараясь припомнить всех прежних соседей, но ему вспоминается только граммофон, толстые пластинки, которые очень быстро вертятся, и женский голос, словно доносящийся из водопроводного крана, или как будто певицу кто-то щекочет, а ей все равно приходится петь.
— Эй, глупыш, ты же не станешь на меня дуться! Вернись, Пьеро.
Он застывает на ходу. Так называл его только брат в письмах и когда дважды приезжал с ним повидаться. Ни дядя, ни тетки ни разу не назвали его по имени с тех пор, как он сюда приехал. И этот странно умоляющий тон Крысы невольно удерживает его. Крыса похож на большого пса, но такого старого и больного, что не испугает даже малого ребенка, который готов отдать ему последний кусок хлеба. Он возвращается, а Крыса крутит свою цепь все быстрей и быстрей, поворачиваясь на желтых каблуках.
— Откуда ты знаешь, как меня зовут?
— Ты ведь братишка Марселя. Вы жили напротив, неужели забыл? Ты был вот такой кроха, и мы с тобой играли в мяч. А ты все время бегал за моей сестренкой…
— Почему я за ней бегал?
— Ей было столько же лет, сколько тебе, вот вы и дружили.
Он вроде бы припоминает ее. Может быть, это с ней они сидели на галерее под старым одеялом, натянутым, как полы палатки? Он не знает, что они там делали и за что его наказали, но наказан он был из-за девчонки и одеяла, это точно. Кто же его тогда отшлепал?
— Почему это он вдруг попросил тебя?
— Чего просил?
— Да присматривать за мной?
— Потому что, кроме меня, тут никого не осталось. Все укатили кто куда, по большей части в армию.
— Почему?
— Так ведь война, ты что, не знаешь? Не может быть, чтобы вам там не говорили о войне.
— Конечно, говорили. Война между католиками и… англичанами. Никола иногда ездил домой и мне все рассказывал. И даже то, что Римский папа побеждает.
Крыса разражается своим придушенным хохотом и от смеха роняет цепь.
— Силен врать твой Никола! Весь мир воюет, все люди. Надо же время от времени расчищать место, как вот в больнице. И тогда всем раздают ружья.
Не станет же он ему говорить, что Голубой Человек главнее Папы и знает про войну в сто раз больше, чем он, Крыса, которого и в армию-то не берут. Но это секрет. И он молчит.
— Мне надо кой-куда, — говорит он.
Серебряная цепь снова завертелась, да так быстро, что превратилась в сплошное неподвижное колесо.
— Мы сходим с тобой в сад священника. Там есть отличное большое дерево, все обвитое диким виноградом.
— А почему все уехали отсюда?
— Сначала обрадовались, что можно будет наконец заработать. Здесь ведь каждый грош с трудом достается! А потом тех, кто остался, забрали силком.
— А Марсель не солдат. Он моряк.
— Он-то моряк, да служба у него хреновая, и флот ненастоящий: ни пушек, ни торпед.
— Много ты знаешь! Самый настоящий флот, корабль Марселя два раза чуть не потопили. Он даже отморозил обе ноги у самого Северного полюса.
Теперь он был действительно возмущен, не мог же он допустить, чтобы Крыса молол невесть что. Марсель плавал в море среди льдин, его корабль напоролся на торпеду, пущенную настоящей подводной лодкой, а у ящика с провизией дежурили вооруженные револьверами часовые и выдавали по одному сухарю в день, чтоб надольше хватило, и угрозами заставляли матросов грести, чтобы они все целиком не замерзли, — а Крыса еще смеет говорить, что флот ненастоящий!
— Ну, ну, не злись, дурачок! О'кэй, пусть будет настоящий, корабли там взлетают на воздух, как хлопушки.
— А как же ты?
Крыса не отвечает, он все раскручивает свою цепь и, вертясь на каблуках, отходит в сторону. При каждом повороте его длинные черные космы взлетают вверх, а потом падают на глаза.
Ни на ребенка, ни на взрослого Крыса не похож. Да теперь уж и поздно взрослеть. Никогда он не будет ни отцом, ни возницей на повозке с бочками, ни полицейским, ни чьим-нибудь дядей, ни даже солдатом и тем более моряком. И дышит он так, будто уже пробежал всю дистанцию, будто обогнал свой возраст, так его и не догнав. Крыса возвращается, присаживается на ступеньку и шумно дышит, не обращая внимания, что пот стекает у него со лба и капает даже на руки.
— Я видел, как тебя вчера привезли полицейские, автомобиль, правда, был обычный. Но я их за версту чую.
— Ну, а ты, я же тебя спрашиваю?
— Я раз, правда, попался, но теперь шалишь. И в больницу не поеду.
— Я хочу сказать, почему ты не на войне?
— Не гожусь для их пулеметов. Легкие у меня не те… чтобы подставлять грудь под пули, надо быть здоровым. А потом, меня ведь три года держали за решеткой эти скоты, а сами они, между прочим, тоже своей шкурой рисковать не собираются.
— А если б ты мог, ты бы пошел на войну?
— Еще чего! Ты только представь себе — я с ружьем стану убивать людей, которых и в глаза-то не видел. А возвращаются оттуда либо вперед ногами, либо вовсе без ног, но зато с медалью.
— Ты, значит, не храбрый?
Крыса падает па спину и хватается за бока от смеха.
— Между прочим, ничего тут смешного нет.
— Как это нет, когда ничего смешнее я в жизни не слыхивал? Торговать своей смертью — по-твоему, храбрость? Это, дурачок, просто убожество и недостаток воображения.
— Ты знаешь тех, кого убили?
— Человек десять, не меньше. А теперь они сотнями посыплются: там теперь такая музыка начнется. Раньше они были далеко друг от друга. Теперь их свели лицом к лицу, а земли за спиной нет, драпать некуда. Годков через десять об этом никто и не вспомнит. Но эти-то даже не успеют свои двадцать лет отпраздновать!
Крыса легонько подтягивает цепь по каменным ступеням, и она извивается, как змея, а он посмеивается над чем-то известным лишь ему одному.
Под старым одеялом — он теперь смутно припоминает — было так жарко, что они начали раздеваться, а когда девочка осталась совсем голышом, одеяло вдруг исчезло. Он слегка смущен этим воспоминанием, потому что опасается, вдруг Крыса тоже все помнит. И он поспешно спрашивает:
— А чем ты болен?
— Я же сказал: легкие у меня слабые. Скоротечная чахотка. Ясно тебе?
Он прерывисто дышит, и хрипы вырываются у него из груди вместе со смехом.
— А почему ты не хочешь лечь в больницу?
— Потому что это как война: оттуда не возвращаются, а если и возвращаются, то такие тощие, что зимой ветер подует — и человека нет.
— А тебе не страшно?
Крыса погружает в его глаза свой зелено-кошачий взгляд, и голос у него становится низким и взрослым — и от этого голоса на горячие камни веет холодом.
— То же самое было у моей сестры: она умерла. И у твоей матери, и у многих ребят, которые и до двадцати-то не дотянули. Они у меня на глазах поумирали. Так что… когда известно, чего ждать, уже не страшно. Даже наоборот, знаешь, что хоть напоследок можешь пожить в свое удовольствие.
Он вскакивает, отстегивает от пояса цепь и спрыгивает на тротуар. Пьеро догоняет его, и они вместе направляются к дядиному дому.
— Что ты делал в церкви?
— Меня гулять послали.
— Вот, вот, вечно они посылают детей гулять. А потом удивляются, что из них вырастают уличные мальчишки. Давай поиграем! Беги вперед.
Крыса на свой лад сумел освободить его от какого-то тягостного чувства, и теперь ему дышится почти так же легко, как если бы он все еще был там и лежал бы на животе в пыли, читая Китайцу какую-нибудь историю, а Китаец слушал бы его, разинув рот и забыв про муравьев, хотя все равно ни слова бы не понял.
— А как тебя по-настоящему зовут?
Крыса выбрасывает цепь вперед, словно хочет метнуть ее куда-то далеко, но из рук не выпускает.
— Гастон. Но так меня только мать называет. А она до того меня боится, что никогда со мной не разговаривает.
— Скажи, Гастон, а зачем они заставляют тебя ложиться в больницу?
— А ну беги, тебе говорят! Тут дело не во мне, а в других. Я ведь заразный. А заразных держат взаперти, как диких зверей.
Пожалуй, он мог бы полюбить Крысу, ведь Крыса, наверно, только потому такой злой, что его даже больного не оставляют в покое. Чтобы доставить Гастону удовольствие, он пускается бежать задом наперед и улыбается ему.
— А почему тебя прозвали Крысой?
— Сам не знаю. Меня так еще в школе звали. Может, потому, что я был такой тощий, что мог пролезть в любую дыру.
— А ты не обижаешься? Прозвище-то не очень красивое.
— Скажешь тоже! Крыса — самое умное животное, я тебе как-нибудь объясню.
И тут же, без предупреждения, слегка подавшись вперед, он запускает в него цепью, она обвивается вокруг щиколотки, но это совсем не больно. Крыса сразу подходит и освобождает его.
— Как тебе нравится моя игрушка? Пошли отольем. А потом к нам.
Крыса ведет его к себе через какой-то странный прямоугольный проход, пробитый прямо в стене дома — он и не знал, что бывают дома с дыркой посередине, — там темно и пахнет мочой, но они сразу же выныривают на залитую солнцем лужайку: трава, видно, оттого такая высокая, выше головы, что здесь коров не пасут, она вся усеяна маргаритками и маленькими желтыми цветами вроде колокольчиков, которые осыпаются при первом прикосновении; посередине идет тропинка прямо к галерее с полупровалившейся ржавой крышей. Где-то в траве рычит собака.
— Заткни пасть, Люцифер! Пожалуйте в мой замок, здесь мои угодья. Землица — первый сорт!
На веревках сушатся облепленные мошками простыни, кругом жужжат пчелы. Пес тут же замолкает.
— А вот еще сооруженьице, красота! Есть на что посмотреть, повыше любого небоскреба…
Длинная белая рука Гастона указывает куда-то вверх: огромные стальные клетки, упирающиеся в землю своими лапами между низенькими домиками, громоздятся друг на друга, уходят в небо все выше и выше и заканчиваются двумя исполинскими каменными колоннами, которые выше самой высокой церкви на свете, они словно гигантское окно, повисшее в воздухе.
— Штаны великана, — смеется Пьеро.
— Ух ты! Надеюсь, у твоего великана нет задницы! — восхищенно восклицает Гастон. — А то представь себе, если… крантик откроется. Ведь целую реку напустит. С золотыми рыбками. Штаны… и придет же такое в голову!
Крыса долго глядит на мост, точно видит его впервые в жизни, и взгляд его становится серьезным, он больше не смеется.
— Чтоб он провалился, этот мост!
— Тебе нехорошо?
— Нет. С чего ты взял?
— У тебя лицо другое стало.
— Здрасьте, лицо у меня другое! А жаль, что я и правда не могу меняться, а то бы я на вас такого страху нагнал.
— А Балибу может, он умеет превращаться в кого угодно.
— Бали… чего?
— Балибу. Это кот, желтый-прежелтый.
— Ну уж кот он всегда кот, меня не обманешь. Крысы кошек не любят… между ними давняя война, а крыс все равно больше.
— Балибу, когда в кого-то превращается, он уже не кот.
— Что ж он тогда, лошадь, что ли?
— Может, и лошадь, но уж никак не крыса.
— Отчего же? Разве он не уважает сыр?
— Не знаю про сыр. Но ведь крысы не такие уж красивые.
— Ты что, хочешь, чтоб я тебе уши надрал? Я, по-твоему, некрасивый?
— А ты не крыса, ты Гастон.
Совсем рядом утонула в траве старая тележка, одни оглобли торчат. Не задев ни единой травинки, Крыса сигает в нее и исчезает.
— Гастон, это ты? А, Гастон?..
Голос доносится с галереи, что в конце тропинки, он более резкий, чем у Крысы, и гораздо сильнее. Крыса не отзывается.
Он шагает прямо по траве, оглядывает лужайку и ждет, когда Крыса подаст признаки жизни. В глубине, возле завалившегося забора, стоит дерево с обрубленными ветвями. Оно похоже на столб с листьями. По другую сторону, там, где уже нет травы, перед белоснежной галереей соседнего дома угадываются очертания небольшой пустынной площадки. Он делает шаг к тележке, но спотыкается о какую-то железяку и падает. Земля под ним влажно-склизкая. Стебельки маргариток и желтых осыпающихся цветов сплошь заплеваны мокротой. Наверно, Крыса ушибся, прыгнув так далеко, или у него приступ удушья. Он встает на ноги и пытается подобраться к тележке, но все кругом завалено ржавым железом, так что ступить некуда. Он зовет Крысу сначала тихо, потом громче, но в ответ раздается собачий лай.
— Заткнись, Люцифер!
Собака умолкает.
— Я ухожу. Мне с тобой скучно.
Внезапно над оглоблями тележки вырастает фигура Гастона — его словно подняла вверх сама трава.
— Проходи, не бойся. Это все, что от автомобиля осталось. Твой братец мне презентовал.
— Нет, я ухожу. Наверно, уже звонили к мессе.
— Да что ты, у тебя еще полно времени. Смотри, ты ведь совсем рядом, лезь ко мне.
Когда он добирается до тележки, Крыса своими длинными ручищами подхватывает его, и он понимает, почему Крыса так легко впрыгнул туда и при этом не ушибся. В тележку свалены надутые автомобильные камеры, и по ним ходишь, как по мячам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41