https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/
— А что ему от нее надо?
— Не знаю. Он всю неделю по вечерам за ней приходит, а с ним еще двое приятелей помоложе. Мадам Лафонтен недовольна, но Изабелла вроде моей сестры. Она говорит, ей жалко его, и потом из всех парней с нашей улицы один Крыса и остался.
Он замечает, что машинально сжимает ее руку; еще пять минут назад он не смел об этом и мечтать, а теперь не испытывает никакой радости, он чувствует только, что рука у нее маленькая и что ему неприятно прикосновение масляных пальцев. Если бы не этот взгляд и не эти удивительные волосы, если бы не отзывался в каждой его жилке низковатый голос, переливающийся, точно вода, и если бы она не показалась ему с первой минуты самой драгоценной, единственной на свете, то сейчас она была бы просто самой обыкновенной тетехой, к кому даже и подойти неохота и про кого не придумаешь никакой истории. А она этого не знает, даже не подозревает, ведет себя черт-те как, не понимая, кто она такая, и сразу перестает быть прекрасной картинкой из книжки. Целоваться с Крысой за хрустящую картошку! Он все никак не может ей этого простить. Схватив ее крошечные пальчики, он из всех сил трет их о свою рубашку.
— Неужели тебе не стыдно целовать этого гнусного верзилу, ведь у него полный рот заразы! Посмотри на свое платье, оно было такое красивое, а теперь все в масле, и руки тоже!
Она не сопротивляется, поглядывая на него покорно, чуть боязливо, словно отныне будет слушаться только его. А он своей рубашкой, измазанной глиной и сажей, только еще больше пачкает ей руки.
— Идем к фонтану, — говорит она таким смиренным тоном, что ему делается стыдно.
Она подводит его к небольшому бассейну, снимает почерневшие от пыли сандалии и ступает в воду, подставляя лицо под брызги фонтанчика, бьющего посредине. Платье на ней тут же намокает, и, когда она наклоняется, четко вырисовывается ее худенький зад.
— Иди сюда, здесь хорошо!
Ее рыжие пряди от воды темнеют и липнут к лицу, как влажные осенние листья. Он снимает ботинки — здесь, на солнце, у фонтана, они выглядят так, будто в них щеголял еще его прапрадедушка, — влезает в ледяную воду и забывает обо всем на свете. Джейн набирает воды в подол платья и брызгает ему в лицо, но он смотрит не мигая на розоватую белизну ее ног, и эта девочка опять кажется ему недоступной, крохотной фигуркой на красивой картинке в книжке.
Встав во весь рост на своей бочке, Ансельм свистит что есть мочи и грозит им пальцем.
— У тебя ботинки прямо как у Чаплина.
— Как у кого?
— Ты что, не знаешь Чаплина? Это такой маленький человечек с тросточкой, у него ботинки, как у тебя, и нарядный черный котелок, на который все садятся. Вот пойдем в кино — и увидишь. Знаешь, как смешно!
Она стоит в мокром платье, облепившем ее бедра, и мотает головой, чтобы стряхнуть с волос воду, потом неожиданно целует его в шею.
— Что, холодно?
Она проделала это так быстро, что только спустя минуту он вздрагивает от прохладного прикосновения ее губ.
Там, у ворот, Ансельм уже угомонился я снова застыл в позе созерцателя, взирая на мир с высоты своей бочки.
Засунув ладони в ботинки, он поднимает их на вытянутых руках, словно они ступают по воздуху.
— Я исходил в них все, от стены до стены, до самого неба, по кто-то обрезал им крылья, и я никогда не был в кино, никогда не видел пароход, не видел даже обыкновенную белку. Это чудесные ботинки, они служат мне верой и правдой и сегодня впервые гуляют на воле.
— У Терезы отец — сапожник, он такой смешной… он, наверное, сможет их починить, сделать отличные солдатские башмаки.
— Зачем? Мы же не солдаты, а летчики. Ты умеешь по деревьям лазать, белочка?
— Я знаю место, откуда хорошо видны пароходы, можно их даже потрогать. Это за рынком, мы с тобой туда сходим. Они такие красивые, особенно вечером, когда отплывают и на них зажигаются все огни.
— Что нам теперь делать? Хоть на вертеле сушись!
— Давай полежим на эстраде. Пошли.
Она взбирается по крутой лесенке на подмостки и вытягивается на серых досках. Тут темно и прохладно. Теперь, когда она лежит, грея руки между коленками, она кажется ему лишь отражением деревьев, солнечным лучом, пробившимся сквозь витраж в церкви. Он садится рядом и видит, что она дрожит.
— Замерзла?
— Да нет, это от нервов. Внутри мне тепло-тепло. По вечерам здесь играет духовой оркестр. И приходит много взрослых.
— Джейн, а сколько тебе лет?
Ему доставляет удовольствие произносить это имя, хотя он не уверен, что выговаривает его правильно.
— Десять. А тебе?
— Неправда!
— Почему? Я вот даже не знаю, как тебя зовут.
— Пьеро. Ты не можешь быть старше меня, я же выше, и волосы у тебя не подстрижены.
— Пьеро — это лунное имя из песенки. Я не хочу стричься. Мне будет десять зимой, какая разница? Можешь спросить у мамы.
— Ее же никогда нет дома.
— Да, она бывает дома только по утрам, но утром она еще спит. Когда она спит, время так медленно тянется, ведь мне даже нельзя с ней поговорить. И часто у нее ночует какой-нибудь дядя.
— Я тоже не хочу, чтоб ты стриглась. Хочу, чтобы ты осталась навсегда такой уродиной, как сейчас. Дядя, какой еще дядя?
— Понятия не имею, разные. Нужен же ночью мужчина в доме. Вместо сторожа, наверно.
— Почему уехал твой отец, не теперь, а когда ты была маленькая?
— Он работал в Штатах, потом в Африке.
— Неправда. В Африке никто не работает: там слишком жарко и без конца приходится убивать всяких львов и тигров.
— Ну вот, он как раз и помогал убивать львов. А твой?
— Мой?
— Да, твой, ты ведь говорил, что никогда его не видел.
— Это совсем другое дело. Моя мама умерла, и потом я был у воронья.
Он замолкает, потому что внизу, на самых дальних путях, первый раз увидел поезд, в котором есть окошки, и ему хочется разглядеть, едут ли там солдаты. Но поезд идет слишком быстро, и солнце, как маленькая бомба, взрывается в каждом окне. Если мама Джейн жива, то почему же отец Джейн не стал жить с ними? Значит, есть старые девы и есть отдельно матери и отдельно отцы, отцы уходят на войну, им за это дают деньги, которых у них нет, из-за денег отец Крысы и бросился с моста, а Джейн вообще не видит маму, ведь ночью она делает парашюты, а утром спит, и каждый живет сам по себе, как там, у ворон, как дядя, который такой образованный, но не хочет, чтобы ему задавали вопросы; и никто никого не любит, а если и любит, то виду не показывает, и все думают друг о друге дурно: например, что мама Джейн — плохая женщина, что Марсель — вор, и Крыса тоже, и даже сам он вор, — вот Крыса и вымещает злость на цветах. Все гораздо сложнее, чем он себе представлял; раньше ему казалось, что здесь жизнь должна быть совсем иной, чем там, у воронья, а выходит, здесь все то же самое, что и там, если не считать Джейн, но, возможно, ее красота — это только видимость, а внутри скрывается совсем иная девочка, вовсе не такая хорошенькая, которая не отличает прекрасное от безобразного и легко может причинить боль, потому что удовольствия для нее дороже дружбы, а дружба — это единственное, что имеет цену, ради нее люди не задумываясь готовы отказаться от еды, благодаря ей все, что кажется несчастьем, когда человек один, становится счастьем.
Она садится, прижимается к нему, а он, сам того не замечая, начинает тихонько растирать ее руки от локтей к плечам, и тут обнаруживает, до чего тонкая и нежная у нее кожа, и, растерявшись, не знает, как себя вести.
— Ты видела детей, у которых есть и папа, и мама? Я вот никогда не видел.
— У всех детей они ость. Ты только что приехал, потому и не видел. Например, у Терезы и Изабеллы, пожалуйста. У них чудесная мама, такая ласковая, и замечательный папа, он никогда не устает и ужасно о них заботится. Почему бы тебе не поужинать вместе с нами?
— В пять часов сюда за мной придет тетя Роза.
— Ну и что? Мама Пуф с ними дружна. Она позвонит им, и все.
— Пуф — это смешно, но приятно.
— Ее так зовут, потому что она очень толстая и весь день на ногах, а когда садится, говорит «пуф», даже если ей некогда.
— Это, видно, какая-то странная семья.
— Ведь ты с луны, Пьеро, откуда тебе знать?
— Я знаю гораздо больше, чем ты. До того много знаю, что целому свету никогда не стать таким, каким я его знаю.
— Верно, все, что ты знаешь, ты просто выдумал.
Она совсем повисла у него на руках, и, чтобы не упасть вместе с ней, ему приходится облокотиться на рампу, а голос ее, нежный и теплый, как парное молоко, вливается в его грудь и отнимает последние силы. Она вот-вот рухнет на бок, он пытается удержать ее запястье, и собственные пальцы вдруг кажутся ему огромными.
— Я вот знаю, что Крыса скоро умрет, и никакая это не выдумка.
— А я думаю, мой папа не вернется с войны, ведь он меня почти не знал, наверно, забудет обо мне в своем самолете.
— У тебя ужасно тоненькие руки, просто как спички. А я-то хотел убежать с тобой в кругосветное путешествие и до тех пор, пока мы не состаримся, жить только среди таких, как мы, детей. Но куда тебе с твоими ручонками!
— Почему это! У женщин всегда руки меньше, чем у мужчин.
— Ничего подобного, знаешь, какие ручищи у тети Марии? А у тети Розы и у ворон? А такие малюсенькие, по-моему, только у тебя. А если тебе придется перебираться через пропасть по канату?
— Ты меня можешь перенести на спине…
— Тогда придется очень долю ждать. Я сам еще не очень сильный, я еще должен вырасти.
— Нет уж, ждать я не согласна. Рассказывай сейчас же, как мы убежим.
Внизу идет поезд, почему-то без вагонов, из одних колес, а на них, притаившись под брезентом, неподвижно сидят огромные лягушки, с длинными трубами во рту. Ему очень хочется спросить у нее, что это такое, но нельзя: ведь он знает все на свете!
— Ну ладно, слушай… мы спускаемся в яму, к поездам. Вот видишь, тебе сразу же придется лезть по канату.
— Зачем? Можно пройти мимо мольсоновского завода, там не так круто.
— Ну, раз ты и без меня знаешь, где и как нам пройти, я дальше рассказывать не буду. Зачем? И потом учти, в кругосветном путешествии никогда не надо выбирать самый легкий путь — тогда уж лучше просто гулять по улицам, тут и воды попить можно и кругом рестораны, где можно поесть. По-моему, нам вообще не стоит никуда отправляться. Да и незачем девчонок брать с собой. Кому потом рассказывать свои приключения? А если некому рассказывать, то это все равно что дома сидеть. Девчонки должны вязать чулки и ждать.
— А что же мы будем делать, когда спустимся к поездам?
Она устраивается поудобнее, вытягивает ноги и кладет голову ему на колени, чтобы лучше слышать. И он спешит начать кругосветное путешествие, лишь бы лился и лился этот рыжий водопад.
— Пойдем в самый хвост, заберемся в маленький вагончик, только не в холодильник, а вон в тот, с трубой, который не запирается.
— А-а, это кухня. Уж где-где, а там-то наверняка кто-нибудь есть.
— Ну вот! Видишь, так нельзя! С тобой далеко не уедешь: слишком много ты всего знаешь, будешь трещать без умолку, и нас тут же поймают.
— Я только хотела сказать, что если там никого не будет, то для нас это самый удобный вагон. Я теперь буду молчать, обещаю тебе.
— Сначала, перед отъездом, Балибу будет обыкновенным желтым бесхвостым котом.
Он ждет, что сейчас она спросит, кто такой Балибу, но, едва открыв рот, она его тут же закрывает: только успевают мелькнуть белые зубки и кончик малинового язычка.
— Балибу выбрал для нас этот поезд, потому что он отправляется ночью, а ночью, как тебе известно, никто не ест. Но мы с тобой должны поесть, ведь наутро… Ну так вот, всю ночь поезд едет к Северному полюсу, первая остановка у него только через сто тысяч километров — а до Северного полюса еще далеко-далеко, — и вокруг дремучий лес, за ним начинается страна индейцев; через этот лес так часто ездят поезда, что волки в нем больше не водятся, там бродят только белые охотники, но они ничего не могут поймать, кроме рыбы и… красных белок, ужасно злых и глупых; эти белки все время орут, поэтому их сразу можно обнаружить. Но за час до восхода солнца, когда мы наконец въезжаем в страну гор и индейцев, Балибу превращается в машиниста и в том месте, где разветвляются рельсы, отцепляет наш вагончик, и дальше вагончик катится сам, целый день, все вперед и вперед, мимо Торонто и Чикаго — это самые большие индейские деревни — и…
— Папа писал мне из Чикаго. Это в Штатах. А как же вагон может ехать без паровоза?
Он думал, что она задремала, и говорил все тише и тише, вот-вот замолчит, и тогда можно будет, не отвлекаясь, просто смотреть на нее и радоваться, но снова надо говорить сердито.
— Все, больше не едет, ну что, довольна? И вовсе это совсем другой Чикаго. А если ты уже ездила в кругосветное путешествие, то зачем начинать все сначала?
Обхватив его ледяными руками за шею, она чуть приподнимает головку — и он уже не в силах разыгрывать возмущение.
— А вечером?
— А вечером, дурочка, мы все еще будем ехать: вагончик катится сам, потому что он на колесах, а рельсы ведут вниз, в лощину между высоченными горами — повыше, чем ваш мост. А знаешь, там тоже есть яма, совсем как вот эта, посреди дремучего леса, и там кончаются рельсы: индейцы их давным-давно взорвали, чтобы избавиться от бледнолицых, потому что все бледнолицые жестокие и ленивые, они не умеют плавать в каноэ, как индейцы, и к тому же изобрели ружья, потому что зрение у них никудышное, и они не умеют стрелять из лука, ведь это труднее, чем из ружья… И в этой яме за долгие годы накопились сотни поездов, попадали прямо друг на дружку, а внутри полно скелетов, уже таких старых, что стоит к ним пальцем притронуться, и рассыплются в пыль, а в этой пыли можно утонуть, не хуже чем в снегу. Но наш вагончик очень маленький и легкий, он не застрянет на Великом кладбище поездов, и мы окажемся на пустынной поляне, где растут прекрасные цветы и висит большая надпись по-английски: «С любого бледнолицего, который ступит сюда, снимут скальп, а самого бросят в клетку к воронам, где он сгниет заживо».
— А почему по-английски?
— Не могут же индейцы разговаривать, как мы.
— Значит, я смогу с ними поговорить?
— Индейцы говорят на другом английском, это индейский английский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41