https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumba-bez-rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И тогда его снова затянуло ледяное озеро, замкнуло в кольцо сомнений, от которых он отбивался изо всех сил. На худой конец он готов был признать, что Балибу всего-навсего драный помоечный кот, которого он рядил и так и эдак, потому что там, в Большом доме, где время застыло на месте, Балибу был единственным существом, кто перепрыгивал через стену, когда ему вздумается, но дядя!.. он же был так уверен, что дядя рано или поздно придет за ним, молча раскроет ему объятия и взгляды их скажут друг другу больше, чем слова! Только дядя мог знать, где живет Голубой Человек, невыдуманный, не туман и не дымка, не беззвучный шепот, который слышал он сам, сколько себя помнит, и только дяде, единственному из людей, дано было видеть это невидимое лицо. Сейчас, когда дядя отшатнулся от него, словно от сорвавшейся с цепи собаки, перед ним разверзлась страшная пропасть, и, чтобы не рухнуть в нее, он весь окаменел, как будто налился свинцом.
Он представлял себе эту встречу так давно, а произошло все так стремительно, так внезапно, значит, нужно подождать еще, ведь все сказки потеряли бы смысл, если бы люди, которым полагалось быть счастливыми в конце, оказались бы счастливыми уже в середине; даже из-за неуязвимого Балибу — хотя он знал, что тот из любой неприятности выпутается, — ему случалось всерьез волноваться, если он долго в него не играл, забывая, что он сам и был этим Балибу, рассказывающим за Балибу разные истории. И не удивительно, что дядя, за которого никто ничего не выдумывал, поступает не так, как он ожидал.
И вообще, здесь все другое. Нет Жюстена, нет Китайца, единственного, кому разрешалось свободно входить и выходить из класса, потому что он дурачок и на него лучше не обращать внимания, как на собачонку; нет и Никола, так недолго пробывшего его другом, что он только успел пожалеть, что слишком много доверил ему; нет и всех остальных примелькавшихся, надоевших лиц; нет Свиного Копыта, которая изощрялась во всяких мерзостях, заставляла малышей снимать штаны со старших под предлогом, что те, мол, всегда заслуживают порку; нет и Святой Сабины, которая спала на гвоздях, как настоящая великомученица, и у нее бывали видения, столь жуткие, что она потом долго не могла встать с постели, и, уверяли, если до нее в это время дотронуться, ее можно проткнуть пальцем насквозь, а от каждого видения на стене ее комнаты оставалось выжженное место, но в комнату ее никто никогда не входил; а здесь нет даже распорядка дня, разве что после завтрака, обеда и ужина его посылают гулять на улицу, а улица — это весь мир, может даже до самого моря. Значит, он вовсе и не обязан торчать в этой церкви, где давно заскучал, и он может выйти отсюда, пройтись по улице, свернуть в другую, смотреть по сторонам и слушать, ведь такого в книгах не найдешь, и даже без Балибу можно отыскать что-нибудь интересное; наверняка в каждом доме есть дети, такие же маленькие, как он, они тоже гуляют, и его не заметят среди них, никто не обратит на него внимания, не станет ни о чем спрашивать. Он обыкновенный мальчик в обыкновенном мире, и ему нечего забиваться в угол, как трусливому псу, которому мерещится, будто каждый ботинок метит ему прямо в зад.
Он открывает глаза и встает, уже готовый пуститься в этот мир, но тут факельщики в серых перчатках, неестественно прямые и еще более величественные, чем Святая Сабина, которая то и дело застывала в позе статуи, двинулись прямо на него, толкая перед собой тележку, а за ними гипсовые лица под черными вуалями. Он падает на колени и, опустив голову, следит за процессией. Колокола все трезвонят таким долгим, протяжным звоном.
Дама с платочком уже не плачет, поравнявшись с ним, она кладет рядом на скамейку монетку и проходит мимо. Остальные следуют ее примеру, не только женщины, но и мужчины. Удары колокола словно отдаются в звяканье отрезанной головы короля, заколдованного и превращенного в невесть кого. Все уже прошли, а он еще смотрит им вслед с удивлением и даже стыдом. Его приняли за попрошайку, а может, просто пообещали покойнику подать милостыню первому встречному ребенку.
Наконец он оглядывается и сквозь распахнутую дверь видит солнечную завесу, пронизанную птичьим щебетом. После минутного колебания, убедившись на всякий случай, что никто на него не смотрит, он собирает монетки и, зажав их в кулак, выходит на улицу.
У паперти стоят машины с цветами, и еще другие, где сидят женщины, а чуть поодаль сгрудились мужчины: они переговариваются, пожимают друг другу руки и, приподняв шляпы, вытирают потные лбы. И на тротуарах, и на мостовой толпятся люди: женщины и дети в светлой одежде, между ног снуют собаки, раздаются громкие голоса. Припекает солнце, и все кругом выглядит как-то празднично; рядом с дядиным домом четыре здоровенных битюга, запряженные в повозки с толстыми бочонками, совсем загромоздили улицу. Играть не во что, разве что в похороны.
Он присаживается на ступеньку и смотрит по сторонам, встряхивая монеты между ладонями. Долго еще эта процессия будет топтаться на месте? Ему очень хочется подойти к лошадям поближе. Он никогда не видел таких откормленных и красивых лошадей: белые с седоватой бородкой над копытами, толстые животы прямо выпирают из оглобель, а сами чистые, блестящие, будто только что из душа. До сих пор он видел лишь одну настоящую лошадь: кобылу садовника, она была тощая, облезлая и все время оглашала воздух непристойными звуками, видно, была больная — до нее и дотронуться было неприятно, и тоска брала смотреть, как она тянет свою грязную тележку. Впрочем, в один прекрасный день она околела, сам садовник умер, и их так никто и не заменил. А еще Балибу превратился как-то раз в крылатого коня: он порхал в ухе людоеда и казался там не больше комара, а потом понесся в погоню за ковром-самолетом злого арабского короля; ковер этот застил солнце молодому принцу, который никак не мог выбраться из безводной пустыни и умирал там от жажды; Балибу догнал ковер и разорвал его в клочья копытами, но потом он так и не придумал, как превратить Балибу из крылатого коня в обычного, так что история эта осталась незаконченной.
Он встал, решив все-таки пробраться к лошадям сквозь траурную процессию, но вдруг кто-то снизу ударил его ногой по рукам, и монетки посыпались, покатились вниз к черным машинам, под лакированные туфли мужчин, со скорбным видом беседующих посреди мостовой и вытирающих потные лбы.
— Ах ты, жулик, церковную кружку обчистил!
И в ту же минуту кто-то заломил ему руки назад и над самым ухом раздался странный хихикающий голос. Голос какой-то придушенный и то снижается до шепота, то, глотнув немного воздуха, взлетает к самому небу. Он молча отбивается, бешено колотит ногами и пытается ударить обидчика головой в подбородок, но тот, видно, очень высок ростом и больно выкручивает ему руки.
— Что же ты не зовешь на помощь? — спрашивает взвизгивающий голос.
Он оглядывается по сторонам: на них никто не обращает внимания, и никто не подбирает деньги.
— Угадай, кто я, и я тебя отпущу.
Он сам не знает почему, но от этого задыхающегося голоса ему еще больнее, чем от вцепившихся в его рубашку рук. Голос какой-то зябкий, с ним и на улицу-то не надо бы высовываться, даже когда греет солнце, от него хочется бежать прочь, как от слюнявой собаки или от вони темного, сырого подвала.
Рванувшись изо всех сил, он падает на нижнюю ступеньку, высвобождает одну руку и, извернувшись, до крови кусает вцепившиеся в него пальцы.
— Да чтоб ты провалился!
Голос тут же взвивается вверх, делается почти плаксивым.
— Чего ты орешь?
Он и представить себе не мог, что этот голос принадлежит взрослому человеку, тем более мужчине. Он смотрит, как тот слизывает с руки кровь, и удивляется: перед ним высоченный костлявый парень, с длинными черными космами, падающими на лоб, а лицо у него почти девичье, с зелеными, как у Балибу, глазами. На нем белая бумажная фуфайка, вся в пятнах от клубники — а может быть, и крови, — и широченные брюки, пузырящиеся на бедрах, как юбка.
— Эй! Крыса, теперь уж детей грабить начал! Поди-ка сюда, я тебе уши надеру.
Крыса подпрыгивает, как кот, и вдруг протягивает ему руку, глядя прищуренными глазами туда, откуда донесся грубый окрик.
— Что ты, Эжен, мы же играем! Или теперь это запрещается? Ну, скажи ему сам, что мы играем с тобой в расшибалочку!
Обернувшись, он видит полицейского: одной рукой тот вертит жезл, а другой подбрасывает деньги.
— Не придуривайся, Крыса. Я все видел. А мальчишка откуда взялся? Денежки-то, поди, его папаша на базаре наторговал?
Полицейский, судя по всему, уверен, что может в любой момент застращать Крысу; у него даже вид совсем не грозный, и он ничуть не беспокоится, что Крыса сбежит.
— Ну, скажи, что, мы играли, кто дальше кинет монету, жаль только, что здесь народу много, ноги мешают…
— Он не врет, мсье, я как раз выигрывал.
Зачем он выручает Крысу, ведь Крыса такой большой, а напал сзади? Из-за того, что Крыса боится полицейского? Или просто чувствует, что без его помощи тот не выпутается?
— А ну иди сюда, Крыса, сколько раз тебе повторять?
У полицейского совсем не злое лицо, уж во всяком случае, добрее, чем у Крысы, а на голубой форменной рубашке болтается свисток, в который так и хочется посвистеть, и хочется повертеть жезл на кожаном ремешке, вовсе не такой страшный, как длинная линейка Свиного Копыта — а ведь она так и не сумела усмирить его этой линейкой, — да и вообще он с удовольствием просто поболтал бы с этим полицейским, тот наверняка шутник и весельчак; но ему известно чуть не с рождения, что полицейские и вороны — одного поля ягоды, а там он навсегда усвоил правило: против них всем нужно быть заодно, даже если длинный Жюстен втыкает тебе гвоздь в ляжку и даже если приходится обманывать Святую Агнессу, но это уж особый разговор.
Крыса покорно подходит к полицейскому, но и его тащит за собой и чуть ли не умоляет:
— Ну, скажи ему, что деньги твои!
— Значит, папаша взял его на рынок и в городе потерял?
— Да нет, он тоже только что с казенной квартиры, вон даже одежда на нем ихняя.
— Я-то надеялся, Крыса, что мы сбыли тебя с рук раз и навсегда, что ты пролежишь в больнице по крайней мере лет десять.
— Мне, видите ли, придется обождать, пока там кто-нибудь окочурится. Нет места. Вообще-то я против гор ничего не имею.
Ладонь у Крысы влажная, но он не решается высвободить свою руку, чтоб не получилось так, будто он оставил его в беде. Крыса с каждой минутой все больше похож на ребенка-великана. Он выше полицейского, но нарочно говорит с ним в дурашливом тоне и все время подносит руку к губам, вытирая слюну, держится он, однако, на почтительном расстоянии, чтобы в любой момент можно было дать деру, совсем как они, когда стоят перед Свиным Копытом.
— Нечего юлить, Крыса. Хоть ты сейчас и на свободе, но под надзором до отправки в санаторий. Не советую тянуть, а то мы тебя тут сами подлечим, в участке. Ты опять налил в старухины цветы. Она нас вчера вызывала.
— Ну конечно, стоит какой-нибудь собаке задрать лапу над ее чертовыми цветами, как она начинает орать, что налил я.
— Она говорит, что видела тебя.
— Да она в трех шагах ничего не видит. И вообще, у меня теперь мочевой пузырь совсем пересох. Я же болен.
— Почему ты говоришь, что он с казенной квартиры?
Он перестал слушать. Процессия медленно тронулась с места, и большие белые лошади, цокая подковами, выехали на опустевшую площадь. Возницы, такие же круглые, как бочонки на повозках, стоя во весь рост, орут, натягивая вожжи. Он почти не слышит искромсанный хриплым дыханием голос, который дрожью отдается во всем его теле до самых кончиков пальцев.
— Это брат Марселя, он только что оттуда. Прибыл к дядюшке и старым девам.
Дети носятся туда-сюда перед упряжками, а вожжи так натянуты, что лошади, зажатые оглоблями, подрагивают всей кожей. Их здоровенные белые ноги переступают на месте.
Не в силах больше терпеть эту влажную руку в своей, он выпускает ее и порывается подойти к лошадям, чтобы поглядеть на них вблизи, но полицейский загораживает ему жезлом путь.
— Тебе бы в армию или во флот, Крыса, как всем! А то ты у нас тут один остался — девкам пыль в глаза пускать. Там бы тебе в два счета здоровье поправили. А откуда деньги?
— Почем я знаю? Небось в работном доме накопил.
— Пустите, я хочу к лошадям, потрогать их…
Он пытается вырваться. И вдруг полицейский берет его на руки и добреньким голосом славного Деда Мороза говорит:
— Пошли, малыш. Сейчас мы тебе покажем этих красивых лошадок, разбухших от пива.
Он замечает, что у лошадей нет хвостов, как у Балибу, вернее, хвосты у них обрезаны и подвязаны, как большие помпоны, над лоснящимися крупами. Сидя на плече у полицейского, он смотрит на них сверху вниз и вдруг, потеряв равновесие, утыкается лицом прямо в потную гриву, обдающую его резким запахом; руки его беспомощно распластаны, конский волос лезет в рот. Лошадь резко вздергивает морду и ржет, и это ржание отдается у него в груди.
— Да разве отсюда пьют! — кричит возница.
Внизу раздается хохот. Полицейский поднимает его и усаживает верхом, но ноги у него слишком короткие, и он заваливается назад.
— Эй, довольно цирк устраивать! Дайте проехать! Эти чертовы дети прямо под колесами шастают!
Он вновь оказывается на мостовой, и полицейский тихонько подталкивает его к тротуару.
— Ну вот, считай, что ты прокатился на мольсоновской лошади!
Потом он опускает ему деньги в нагрудный карман комбинезона и принимается разгонять толпу, изредка бросая им обоим словечко-другое:
— Ты бы лучше играл с ребятами своего возраста, если не хочешь кончить, как вот этот. А тебе, Крыса, самое время климат менять: еще месяц тут проболтаешься, пеняй на себя, отправишься в каталажку.
— Что ж мне их там, поубивать, что ли, если места нет?
Но полицейский уже далеко, и улица понемногу пустеет. Желтая лужа блестит на солнце прямо перед папертью.
Некоторое время Крыса молча крутит в руке длинную серебряную цепь с тяжелым свинцовым шариком на конце. Он насвистывает что-то очень мелодичное, но поминутно прерывает свист, чтобы утереть рот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я