https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/
Вдруг он вздрагивает, словно его укололи. Он с трудом открывает слипающиеся глаза. Тетя Роза трясет его за плечи и кричит прямо в лицо так громко, что непонятно, почему на этот крик не сбегаются дядя и гостьи тети Эжени:
— Сейчас же перестань притворяться! Ты не спишь, ты все прекрасно слышал.
— Что я слышал?
— Сегодня вечером приходили полицейские. Та же самая история, что с твоим братцем!
— Я правда не слышал, я спал. Ты говоришь, полицейские? А что им надо?
— Не знаю. Они разговаривали с дядей.
— Ну, я-то тем более ничего не знаю. И чего бы тебе не пойти в гостиную? Дай мне поспать.
— Там ее подруги, они вместе работают. Дядя сказал, что за тобой надо следить и что он сходит к директору.
— К директору? Какому директору?
— К директору дома, где тебя будут обучать ремеслу. И вот еще что — я отнесла твои башмаки к сапожнику.
— Знаю, мама Пуф мне сказала. Зачем ты это сделала? Ты хочешь, чтобы я уехал отсюда?
Тетя Роза старается хоть чуточку смягчить свой ворчливый голос и поговорить с ним как с ребенком:
— Нет, нет, я этого не хочу. Ты моложе Марселя, может, будь у нас побольше опыта в воспитании мальчиков, все бы утряслось. Но твой дядя очень устает на работе, а тетя Мария тяжело больна. Ах, я прекрасно понимаю, что твоя мать не простила бы мне! Она так тобой гордилась, еще не успела настрадаться из-за тебя! Я тогда говорила, что тебя можно было бы воспитать, ты был еще совсем маленький, еще не все было потеряно.
Тут он окончательно просыпается, и язык у него немеет, будто он набрал полный рот снега, — в нем поднимается ярость на теткины ласковые слова. Взгляд его становится ледяным.
— Зачем ты говоришь мне о маме? Она не страдает. Она умерла, — говорит он сдержанно, стараясь не выдать своего гнева.
— Ну вот, прямо не знаешь, как к тебе подступиться. Мальчишки как-то по-другому все воспринимают. Просто я хотела сказать, что мне дорога память твоей матери, и я всегда была за то, чтобы тебя оставить.
— Но меня-то ты не любишь, — холодно обрывает он.
И снова глаза тети Розы мрачно темнеют, но она все-таки старается не сбиться с тона, каким, по ее пониманию, следует разговаривать с маленьким мальчиком.
— Господи, что только твой братец ни выделывал! Весь в отца пошел! Поневоле потеряешь всякое терпение!
— А почему ты сама не вышла замуж?
— Послушай-ка. Дети таких вопросов не должны задавать. Как ты меня огорчаешь! А я-то сегодня достала фотографию твоей матери, долго-долго на нее смотрела и поклялась ей сделать все, что в моих силах, но и ты тоже должен мне помочь.
Она просит его почти ласково. Но не может полностью изменить свой голос и лицо.
— Посмотри, вот она.
— Кто?
— Да посмотри же! Твоя мама. Мы велели сфотографировать ее в гробу. Твой отец, конечно, не догадался бы это сделать.
Он снова роняет голову на холодный металл стола и говорит так, будто находится очень далеко отсюда:
— Перестань говорить о моем отце. И не буду я смотреть на фотографию, потому что это не она. Она у меня в голове, она только моя. Я тебя спросил всего-навсего, почему ты не вышла замуж, и ты сразу рассердилась, а сама поступаешь гораздо хуже.
Наступает долгое молчание. Она, наверное, решила, что он плачет, потому что голос у нее становится еще ласковее.
— Какая она красивая! Прямо святая праведница… Ты еще маленький, тебе все равно не понять. Как объяснить? Двадцать лет вкалываешь на резиновом заводе по десять часов в сутки, а хватает только на еду и одежду, да еще семье надо помогать, приходится вести хозяйство, потому что Мария больна, и у дяди нет жены, а твоя мать…
И снова он выплывает из глубин сна и смотрит на нее сквозь разделяющее их толстое стекло.
— Только ее не трогай. Никогда! Она моя.
Но даже через толстое стекло что-то настигает его: темный контур на белой фотокарточке с краями в зубчиках, зажатой в багровых теткиных пальцах, и знакомый аромат, и подол платья, в котором он старается укрыться, потому что в комнате есть еще кто-то, и он слышит крик, грохот, а он совсем еще крошка и то делает шаг вперед, то пятится, путаясь в складках ее платья.
— Она была самая младшая в семье, лучше бы ей тоже пойти работать на завод. А она так хотела иметь детей.
Она проводит ладонью по голому столу, будто аккуратно разглаживает несуществующую скатерть. Он понимает, что она зашла слишком далеко, дальше пути нет, дальше — мужчина, запретный рубеж, через который ей не переступить, и, должно быть, всякий раз, когда она приближается к этому рубежу, ей становится больно, вот она и прячется за своими кастрюлями, замыкается в молчании, а все оттого, что она не замужем, не стала матерью, а это, наверное, единственное, на что она годилась бы. Но она не может сказать ему об этом. Да и что от того изменится? Между ними столько стен, и ему самому уже давно известно, что только в пустоте тебя никто не оттолкнет. Но сейчас он все же хочет из пустоты, которой он себя окружил, сделать шаг ей навстречу, а поскольку он не может пообещать ей убить Джейн и смириться с одиночеством, которое ему навязывают, он говорит:
— Будь у тебя дети, ты была бы совсем другой.
Она тревожно всматривается в эту такую, казалось бы, заурядную мечту, но тут же спохватывается:
— Но ведь до детей — мужчины… А мужчины…
Может быть, он слишком поспешно наделил ее тайным увечьем, и, чтобы исправить эту ошибку и излечить ее от страха перед мужчинами, он старается как можно скорее заполнить это молчание, в котором она погребла весь род мужской.
— Ты ведь тоже могла бы стать матерью.
Он улыбается ей со всем великодушием, на какое только способен, и она невольно кривится, заслоняясь от тепла, которым вдруг на нее повеяло. Ей больше не под силу играть непривычную для нее роль, и она поднимается, не выпуская из рук фотографию, с минуту стоит неподвижно, сражаясь с поясницей, которая теперь не сразу повинуется ей, и уже на пороге своей спальни предостерегает его:
— Не водись с ней! Может быть, дядя только наводил справки…
Он ничего не отвечает, потому что соврать не может, а угроза относится к слишком далекому будущему. В гостиной кто-то играет на пианино. Он идет туда.
Играет тетя Эжени. Перед ним знакомая картина: раскрытая тетрадь, толстый зад на круглой табуретке. Значит, она тоже умеет играть? Странно, ведь у нее есть ремесло, она кроит воротнички, и все же ей удалось овладеть тайнами дяди, человека такого образованного. Правда, играет она не для себя, а для других, и она ни разу не сбилась, смеется не переставая, и вид у нее гордый, как у ребенка, справившегося с трудным уроком. Он подходит к ней и читает надпись вверху страницы: «Подснежник». Не прерывая игры, звонким голосом молоденькой девушки она объясняет гостям:
— Это он. Он так похож на свою мать!
Каждый вечер она меняет платья, красится и долго завивается, словно ради какого-то праздника, который так никогда и не наступает, потому что ходит она только в церковь и встречается всегда с одними и теми же подружками. Он знает, что она никогда не хотела иметь детей, и не думает да и не желает жить иначе, чем живет, и, если бы не тетя Мария, она всегда была бы в прекрасном расположении духа и ей бы даже в голову не пришло ворошить прошлое или заглядывать в будущее.
Кончив играть, она оборачивается и, явно напрашиваясь на комплимент, с улыбкой признается:
— Обычно я играю эту пьеску куда лучше, но я так давно не садилась за пианино…
Музыка ее чем-то отличается от дядиной, но чем, он не знает. Похожа на болтовню, но не так бьет по нервам.
— Ты ни разу даже не споткнулась!
— Ах, нам столько напоминает эта вещь…
Неужели все они тоже старые девы? Наверное, так оно и есть, раз они работают вместе с ней, точно так же одеваются и вместе развлекаются, вернее, делают вид, что развлекаются, словно они молоденькие девушки, которые не сегодня-завтра станут дамами, а пока притворяются, что прекрасно обходятся без мужчин.
— О боже, ведь он, наверно, тоже все это слышит. Ну то, о чем ты нам здесь рассказывала?
— Из ванной комнаты? Все равно он ничего не понимает.
— И все же! Когда она вздыхает и говорит ему: «Неужели ты не можешь подождать, пока мы ляжем в постель?»
— Вот мы сейчас его спросим, раз уж он здесь.
Они фыркают, как будто собираются сыграть с ним забавную шутку.
— Ты что-нибудь слышишь через окно в ванной, что выходит на крышу? — спрашивает тетя Эжени, уверенная, что его ответ даст им новый повод посмеяться.
— Да, как доктор бьет свою жену, — отвечает он, чтобы доставить им удовольствие.
По крайней мере трое из них реагируют одинаково:
— И это он называет «бить свою жену», маленький глупыш!
Через слуховое окошко ванной комнаты — а оно всегда распахнуто — тетки слушают, как этажом ниже молодой врач забавляется со своей женой; они только что поженились и просто неистощимы на выдумки, нет никакой возможности утихомирить мужчину, даже такого солидного, как доктор.
И опять их смех и голоса гаснут, вновь надвигается тишина, они даже начинают нервничать и ерзать в креслах, но тут тетя Эжени, восторженно улыбаясь, объявляет с притворной скромностью:
— Попробую-ка сыграть вам еще кое-что. Это будет потруднее.
На этот раз она набрасывается на клавиши с серьезным выражением лица и, играя, раскачивается, как дядя. Он читает надпись в тетради: «Старинный менуэт» — и возвращается в пустую кухню.
Тело его налилось тяжестью, и кровь струится по жилам все медленней — он засыпает мгновенно, не успев воскресить в своей меркнущей памяти золотые отблески ее волос.
Дверь распахивается так внезапно, что он не успевает выловить мочалку из воды и прикрывается ладонями.
В ванную врывается тетя Мария и оглядывает его с ног до головы глазами, из которых не переставая сочится какая-то голубоватая влага.
— Убирайся отсюда! — говорит она наконец, задыхаясь от злобного кашля.
— Сама уходи! Я только что вошел.
Он готов запустить ей в лицо мылом — до того он возмущен, что она застигла его в таком беспомощном состоянии. Она делает вид, что что-то ищет в аптечке, потом опять оглядывается на него и шипит:
— Мерзкий поросенок, почему ты не закрылся на задвижку?
Ему хорошо известны грязные проделки ворон — не знаешь даже, как это назвать, — мерзость невыносимая, хуже, чем пощечина, а выглядит так, словно ничего особенного не происходит: вот, например, Свиное Копыто заставляла раздевать при ней длинного Жюстена и медлила, глядя, как он отбивается, — нет чтобы сразу кинуться на него с деревянной линейкой; но там они защищались против этого все вместе, хотя никогда ни о чем между собой не говорили. А она, она еще хуже, он с ней один на один, он не в силах даже пошевелиться. Ведь она сама велела ему не трогать неисправную задвижку, которая может захлопнуться, и тогда не выйдешь. Наверное, она караулила его за дверью, ведь шагов он не слышал, хотя все время был настороже. Ее притворно безразличный взгляд так и впивается в него, кажется, вот-вот сдерет с него кожу.
Он впервые моется голышом. Там их мыли всем скопом, и это была очень противная процедура, но зато можно было немножко подурачиться. Их обряжали в длинные рваные кальсоны, и они парами выстраивались в очередь перед ванной, такой высокой, что приходилось сначала взбираться на табуретку; в ванну они залезали тоже парами, и только один момент был для них действительно унизительным — когда они стояли друг против друга в грязной воде, где уже мылись до них другие, и смотрели, как ворона трет каждого по очереди. А может, там было две ванны. Теперь он точно не помнит.
Но сейчас, наедине с тетей Марией, да еще голому, ему не до смеха. Ее надо немедленно выгнать, для этого он должен ее оскорбить, оскорбить ужасно. И тогда он кричит что есть мочи, кричит на весь дом, а дверь за собой она так и не закрыла:
— Тетя Роза, пойди-ка взгляни на эту жирную свинью!
Он получает затрещину и едва удерживается на ногах, но она, хлопнув дверью, вылетает из ванной. Он поспешно одевается, даже не вытираясь.
И тут же врывается в комнату, где на постели бьется в истерике тетя Мария, зажав рот платком. Он уже заносит руку, чтобы влепить ей ответную пощечину и рассчитаться с ней раз и навсегда — сейчас он имеет на это полное право. Но рука его застывает в воздухе, потому что тетка не разыгрывает комедию, а рыдает навзрыд, по-настоящему, как видно, ей все же стало стыдно, она ломает руки и дышит, совсем как Крыса, словно у нее в груди шуршит бумага. Ей все-таки удается крикнуть:
— Убирайся из моей комнаты, негодяй!
Ему только этого и нужно, но вдруг его охватывают сомнения: а что, если только ему одному все здесь кажется ненормальным, а что, если это именно он увечный, оттого что так долго прожил в замке, и теперь, впервые столкнувшись с людьми, ничего не зная и не понимая, он обижает их из-за своего невежества, убивает, зачеркивает всю их жизнь, которая наградила их этими лицами, этими взглядами, этими поступками, удивляется тому, что никого не удивляет, задает вопросы, которые никто не задает, и упрямо, без устали швыряет каменья в стену, надеясь ее прошибить. Вот он поговорил с тетей Розой и почувствовал, что она не совсем такая, как он раньше думал, да и на все вокруг он стал глядеть иначе, он понял, что нет другого мира, кроме того, что у него перед глазами, и с этим надо считаться, каким бы странным он ему ни казался, а того, что могло бы быть, на самом деле не существует, и тут ничего не поделаешь.
Он опускает руку и шепчет, кусая губы:
— Извини меня. Я… Я…
Он никак не может найти слово, чтобы намекнуть на то, что не имеет названия, ничего не называя.
— Чудовище! Мужик! Вся грязь от этих мужиков, потому я никогда и не хотела выходить замуж.
— Я вовсе не грязный, — протестует он. — Я просто не привык мыться в ванной, это совсем другое дело.
Тетка хватает его за руки и, рыдая, заходясь в кашле, обрушивает на него поток слов:
— Все начинается с таких вот мальчишек, как ты. Сначала они подсматривают и вынюхивают. И потом всю жизнь одно и то же. Грязь у них не только на руках и ногах, грязь у них в мыслях. Они как собаки! Ты видел собак, а?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— Сейчас же перестань притворяться! Ты не спишь, ты все прекрасно слышал.
— Что я слышал?
— Сегодня вечером приходили полицейские. Та же самая история, что с твоим братцем!
— Я правда не слышал, я спал. Ты говоришь, полицейские? А что им надо?
— Не знаю. Они разговаривали с дядей.
— Ну, я-то тем более ничего не знаю. И чего бы тебе не пойти в гостиную? Дай мне поспать.
— Там ее подруги, они вместе работают. Дядя сказал, что за тобой надо следить и что он сходит к директору.
— К директору? Какому директору?
— К директору дома, где тебя будут обучать ремеслу. И вот еще что — я отнесла твои башмаки к сапожнику.
— Знаю, мама Пуф мне сказала. Зачем ты это сделала? Ты хочешь, чтобы я уехал отсюда?
Тетя Роза старается хоть чуточку смягчить свой ворчливый голос и поговорить с ним как с ребенком:
— Нет, нет, я этого не хочу. Ты моложе Марселя, может, будь у нас побольше опыта в воспитании мальчиков, все бы утряслось. Но твой дядя очень устает на работе, а тетя Мария тяжело больна. Ах, я прекрасно понимаю, что твоя мать не простила бы мне! Она так тобой гордилась, еще не успела настрадаться из-за тебя! Я тогда говорила, что тебя можно было бы воспитать, ты был еще совсем маленький, еще не все было потеряно.
Тут он окончательно просыпается, и язык у него немеет, будто он набрал полный рот снега, — в нем поднимается ярость на теткины ласковые слова. Взгляд его становится ледяным.
— Зачем ты говоришь мне о маме? Она не страдает. Она умерла, — говорит он сдержанно, стараясь не выдать своего гнева.
— Ну вот, прямо не знаешь, как к тебе подступиться. Мальчишки как-то по-другому все воспринимают. Просто я хотела сказать, что мне дорога память твоей матери, и я всегда была за то, чтобы тебя оставить.
— Но меня-то ты не любишь, — холодно обрывает он.
И снова глаза тети Розы мрачно темнеют, но она все-таки старается не сбиться с тона, каким, по ее пониманию, следует разговаривать с маленьким мальчиком.
— Господи, что только твой братец ни выделывал! Весь в отца пошел! Поневоле потеряешь всякое терпение!
— А почему ты сама не вышла замуж?
— Послушай-ка. Дети таких вопросов не должны задавать. Как ты меня огорчаешь! А я-то сегодня достала фотографию твоей матери, долго-долго на нее смотрела и поклялась ей сделать все, что в моих силах, но и ты тоже должен мне помочь.
Она просит его почти ласково. Но не может полностью изменить свой голос и лицо.
— Посмотри, вот она.
— Кто?
— Да посмотри же! Твоя мама. Мы велели сфотографировать ее в гробу. Твой отец, конечно, не догадался бы это сделать.
Он снова роняет голову на холодный металл стола и говорит так, будто находится очень далеко отсюда:
— Перестань говорить о моем отце. И не буду я смотреть на фотографию, потому что это не она. Она у меня в голове, она только моя. Я тебя спросил всего-навсего, почему ты не вышла замуж, и ты сразу рассердилась, а сама поступаешь гораздо хуже.
Наступает долгое молчание. Она, наверное, решила, что он плачет, потому что голос у нее становится еще ласковее.
— Какая она красивая! Прямо святая праведница… Ты еще маленький, тебе все равно не понять. Как объяснить? Двадцать лет вкалываешь на резиновом заводе по десять часов в сутки, а хватает только на еду и одежду, да еще семье надо помогать, приходится вести хозяйство, потому что Мария больна, и у дяди нет жены, а твоя мать…
И снова он выплывает из глубин сна и смотрит на нее сквозь разделяющее их толстое стекло.
— Только ее не трогай. Никогда! Она моя.
Но даже через толстое стекло что-то настигает его: темный контур на белой фотокарточке с краями в зубчиках, зажатой в багровых теткиных пальцах, и знакомый аромат, и подол платья, в котором он старается укрыться, потому что в комнате есть еще кто-то, и он слышит крик, грохот, а он совсем еще крошка и то делает шаг вперед, то пятится, путаясь в складках ее платья.
— Она была самая младшая в семье, лучше бы ей тоже пойти работать на завод. А она так хотела иметь детей.
Она проводит ладонью по голому столу, будто аккуратно разглаживает несуществующую скатерть. Он понимает, что она зашла слишком далеко, дальше пути нет, дальше — мужчина, запретный рубеж, через который ей не переступить, и, должно быть, всякий раз, когда она приближается к этому рубежу, ей становится больно, вот она и прячется за своими кастрюлями, замыкается в молчании, а все оттого, что она не замужем, не стала матерью, а это, наверное, единственное, на что она годилась бы. Но она не может сказать ему об этом. Да и что от того изменится? Между ними столько стен, и ему самому уже давно известно, что только в пустоте тебя никто не оттолкнет. Но сейчас он все же хочет из пустоты, которой он себя окружил, сделать шаг ей навстречу, а поскольку он не может пообещать ей убить Джейн и смириться с одиночеством, которое ему навязывают, он говорит:
— Будь у тебя дети, ты была бы совсем другой.
Она тревожно всматривается в эту такую, казалось бы, заурядную мечту, но тут же спохватывается:
— Но ведь до детей — мужчины… А мужчины…
Может быть, он слишком поспешно наделил ее тайным увечьем, и, чтобы исправить эту ошибку и излечить ее от страха перед мужчинами, он старается как можно скорее заполнить это молчание, в котором она погребла весь род мужской.
— Ты ведь тоже могла бы стать матерью.
Он улыбается ей со всем великодушием, на какое только способен, и она невольно кривится, заслоняясь от тепла, которым вдруг на нее повеяло. Ей больше не под силу играть непривычную для нее роль, и она поднимается, не выпуская из рук фотографию, с минуту стоит неподвижно, сражаясь с поясницей, которая теперь не сразу повинуется ей, и уже на пороге своей спальни предостерегает его:
— Не водись с ней! Может быть, дядя только наводил справки…
Он ничего не отвечает, потому что соврать не может, а угроза относится к слишком далекому будущему. В гостиной кто-то играет на пианино. Он идет туда.
Играет тетя Эжени. Перед ним знакомая картина: раскрытая тетрадь, толстый зад на круглой табуретке. Значит, она тоже умеет играть? Странно, ведь у нее есть ремесло, она кроит воротнички, и все же ей удалось овладеть тайнами дяди, человека такого образованного. Правда, играет она не для себя, а для других, и она ни разу не сбилась, смеется не переставая, и вид у нее гордый, как у ребенка, справившегося с трудным уроком. Он подходит к ней и читает надпись вверху страницы: «Подснежник». Не прерывая игры, звонким голосом молоденькой девушки она объясняет гостям:
— Это он. Он так похож на свою мать!
Каждый вечер она меняет платья, красится и долго завивается, словно ради какого-то праздника, который так никогда и не наступает, потому что ходит она только в церковь и встречается всегда с одними и теми же подружками. Он знает, что она никогда не хотела иметь детей, и не думает да и не желает жить иначе, чем живет, и, если бы не тетя Мария, она всегда была бы в прекрасном расположении духа и ей бы даже в голову не пришло ворошить прошлое или заглядывать в будущее.
Кончив играть, она оборачивается и, явно напрашиваясь на комплимент, с улыбкой признается:
— Обычно я играю эту пьеску куда лучше, но я так давно не садилась за пианино…
Музыка ее чем-то отличается от дядиной, но чем, он не знает. Похожа на болтовню, но не так бьет по нервам.
— Ты ни разу даже не споткнулась!
— Ах, нам столько напоминает эта вещь…
Неужели все они тоже старые девы? Наверное, так оно и есть, раз они работают вместе с ней, точно так же одеваются и вместе развлекаются, вернее, делают вид, что развлекаются, словно они молоденькие девушки, которые не сегодня-завтра станут дамами, а пока притворяются, что прекрасно обходятся без мужчин.
— О боже, ведь он, наверно, тоже все это слышит. Ну то, о чем ты нам здесь рассказывала?
— Из ванной комнаты? Все равно он ничего не понимает.
— И все же! Когда она вздыхает и говорит ему: «Неужели ты не можешь подождать, пока мы ляжем в постель?»
— Вот мы сейчас его спросим, раз уж он здесь.
Они фыркают, как будто собираются сыграть с ним забавную шутку.
— Ты что-нибудь слышишь через окно в ванной, что выходит на крышу? — спрашивает тетя Эжени, уверенная, что его ответ даст им новый повод посмеяться.
— Да, как доктор бьет свою жену, — отвечает он, чтобы доставить им удовольствие.
По крайней мере трое из них реагируют одинаково:
— И это он называет «бить свою жену», маленький глупыш!
Через слуховое окошко ванной комнаты — а оно всегда распахнуто — тетки слушают, как этажом ниже молодой врач забавляется со своей женой; они только что поженились и просто неистощимы на выдумки, нет никакой возможности утихомирить мужчину, даже такого солидного, как доктор.
И опять их смех и голоса гаснут, вновь надвигается тишина, они даже начинают нервничать и ерзать в креслах, но тут тетя Эжени, восторженно улыбаясь, объявляет с притворной скромностью:
— Попробую-ка сыграть вам еще кое-что. Это будет потруднее.
На этот раз она набрасывается на клавиши с серьезным выражением лица и, играя, раскачивается, как дядя. Он читает надпись в тетради: «Старинный менуэт» — и возвращается в пустую кухню.
Тело его налилось тяжестью, и кровь струится по жилам все медленней — он засыпает мгновенно, не успев воскресить в своей меркнущей памяти золотые отблески ее волос.
Дверь распахивается так внезапно, что он не успевает выловить мочалку из воды и прикрывается ладонями.
В ванную врывается тетя Мария и оглядывает его с ног до головы глазами, из которых не переставая сочится какая-то голубоватая влага.
— Убирайся отсюда! — говорит она наконец, задыхаясь от злобного кашля.
— Сама уходи! Я только что вошел.
Он готов запустить ей в лицо мылом — до того он возмущен, что она застигла его в таком беспомощном состоянии. Она делает вид, что что-то ищет в аптечке, потом опять оглядывается на него и шипит:
— Мерзкий поросенок, почему ты не закрылся на задвижку?
Ему хорошо известны грязные проделки ворон — не знаешь даже, как это назвать, — мерзость невыносимая, хуже, чем пощечина, а выглядит так, словно ничего особенного не происходит: вот, например, Свиное Копыто заставляла раздевать при ней длинного Жюстена и медлила, глядя, как он отбивается, — нет чтобы сразу кинуться на него с деревянной линейкой; но там они защищались против этого все вместе, хотя никогда ни о чем между собой не говорили. А она, она еще хуже, он с ней один на один, он не в силах даже пошевелиться. Ведь она сама велела ему не трогать неисправную задвижку, которая может захлопнуться, и тогда не выйдешь. Наверное, она караулила его за дверью, ведь шагов он не слышал, хотя все время был настороже. Ее притворно безразличный взгляд так и впивается в него, кажется, вот-вот сдерет с него кожу.
Он впервые моется голышом. Там их мыли всем скопом, и это была очень противная процедура, но зато можно было немножко подурачиться. Их обряжали в длинные рваные кальсоны, и они парами выстраивались в очередь перед ванной, такой высокой, что приходилось сначала взбираться на табуретку; в ванну они залезали тоже парами, и только один момент был для них действительно унизительным — когда они стояли друг против друга в грязной воде, где уже мылись до них другие, и смотрели, как ворона трет каждого по очереди. А может, там было две ванны. Теперь он точно не помнит.
Но сейчас, наедине с тетей Марией, да еще голому, ему не до смеха. Ее надо немедленно выгнать, для этого он должен ее оскорбить, оскорбить ужасно. И тогда он кричит что есть мочи, кричит на весь дом, а дверь за собой она так и не закрыла:
— Тетя Роза, пойди-ка взгляни на эту жирную свинью!
Он получает затрещину и едва удерживается на ногах, но она, хлопнув дверью, вылетает из ванной. Он поспешно одевается, даже не вытираясь.
И тут же врывается в комнату, где на постели бьется в истерике тетя Мария, зажав рот платком. Он уже заносит руку, чтобы влепить ей ответную пощечину и рассчитаться с ней раз и навсегда — сейчас он имеет на это полное право. Но рука его застывает в воздухе, потому что тетка не разыгрывает комедию, а рыдает навзрыд, по-настоящему, как видно, ей все же стало стыдно, она ломает руки и дышит, совсем как Крыса, словно у нее в груди шуршит бумага. Ей все-таки удается крикнуть:
— Убирайся из моей комнаты, негодяй!
Ему только этого и нужно, но вдруг его охватывают сомнения: а что, если только ему одному все здесь кажется ненормальным, а что, если это именно он увечный, оттого что так долго прожил в замке, и теперь, впервые столкнувшись с людьми, ничего не зная и не понимая, он обижает их из-за своего невежества, убивает, зачеркивает всю их жизнь, которая наградила их этими лицами, этими взглядами, этими поступками, удивляется тому, что никого не удивляет, задает вопросы, которые никто не задает, и упрямо, без устали швыряет каменья в стену, надеясь ее прошибить. Вот он поговорил с тетей Розой и почувствовал, что она не совсем такая, как он раньше думал, да и на все вокруг он стал глядеть иначе, он понял, что нет другого мира, кроме того, что у него перед глазами, и с этим надо считаться, каким бы странным он ему ни казался, а того, что могло бы быть, на самом деле не существует, и тут ничего не поделаешь.
Он опускает руку и шепчет, кусая губы:
— Извини меня. Я… Я…
Он никак не может найти слово, чтобы намекнуть на то, что не имеет названия, ничего не называя.
— Чудовище! Мужик! Вся грязь от этих мужиков, потому я никогда и не хотела выходить замуж.
— Я вовсе не грязный, — протестует он. — Я просто не привык мыться в ванной, это совсем другое дело.
Тетка хватает его за руки и, рыдая, заходясь в кашле, обрушивает на него поток слов:
— Все начинается с таких вот мальчишек, как ты. Сначала они подсматривают и вынюхивают. И потом всю жизнь одно и то же. Грязь у них не только на руках и ногах, грязь у них в мыслях. Они как собаки! Ты видел собак, а?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41