https://wodolei.ru/catalog/mebel/shkaf/nad-stiralnymi-mashinami/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да меня хоть убей, я до мужчины не дотронусь, и до себя им не позволю дотронуться. Даже и белье мужское не смогла бы стирать. И ты еще пришел просить у меня прощения! Как все они…
— А ты их всегда боялась? — спрашивает он тоном стороннего наблюдателя.
— Через полгода я, может быть, смогу ответить тебе, — говорит она, замыкаясь в своей тайне.
— Когда боишься, становишься злым. Злым, как собаки, ты так сказала?
— Известно, что такое их любовь. Скотство одно.
— Но почему через полгода? Ведь я уже понял, что ты боишься.
— Через полгода ты и сам увидишь. Это не страх, это…
— А как же те женщины, у которых есть мужья и дети?
— Мучаются. Как твоя мать…
И теперь он уже знает, что ошибся, что она опять врет и все дело в том, что в ней самой сидит какая-то болезнь, и она и правда похожа на ворон, как он и предполагал. Он холодно спрашивает:
— Зачем ты вошла в ванную?
— Ты никак не выходил, а мне надо было кое-что взять.
— Это неправда. И про мужчин ты тоже все сочинила, только ты одна так думаешь.
— Гаденыш! Вон отсюда! Ты не уважаешь даже женских слез.
Рванувшись вперед, она в ярости трясет кулаками и плюет ему в лицо.
Он невозмутимо утирается кончиком ее простыни.
— Я тебя не боюсь. И болезни твоей не боюсь. Ну а дядя? Наверное, он то же самое думает о женщинах, раз он не женат?
Он выходит на балкон, прислушивается к шуму дождя — сплошной, монотонный дождь зарядил с самого утра, и конца ему не видно.
Хоть бы Джейн выглянула, и он убежал бы с ней навсегда. Он объяснил бы ей, что вовсе не обязательно толочься во всей этой мерзости, им надо просто остаться вдвоем, пусть только они будут рядом, пусть даже не прикоснутся друг к другу никогда — они сумеют создать свою, прекрасную жизнь, открыть сказочный мир, ведь взрослые вечно лгут, а то, что они называют жизнью, — их выдумка и существует лишь у них в голове. Даже дождь только тогда настоящий, когда он тебя с кем то разлучает. Иначе его и не заметишь. И Джейн ничего не будет бояться, потому что он будет рядом. А он каждый раз будет терпеливо ждать, пока ее злость пройдет, потому что злость — она как голод, рано или поздно все равно проходит.
Наконец-то после обеда хоть что-то случилось. Ускорив свой бег, время начинает обгонять дождик, и он сразу настораживается, готовый в любую минуту выскочить из дома. И вот тогда снизу, с улочки, доносится голос, распевающий все одну и ту же фразу, как церковный служка, сначала забирается на самые высокие ноты, соскальзывает все ниже и ниже и делает короткую передышку, чтобы набрать воздуха. Псалом слышится теперь совсем рядом, у высоких оплывающих свечей богадельни. Он бросается на галерею. Это зеленщик — еле передвигая ноги под своим старым зонтом, в котором не хватает спиц, он обходит улицу за улицей, словно его несет течением, и голосом, давно потерявшим надежду на отклик, выкликает свои товары. Лошадь вся вымокла, и шерсть ее свисает какой-то слипшейся бахромой под животом и над бабками.
— Эй, мсье! — кричит он ему что есть мочи.
Продавец вытягивает под зонтом шею и вскидывает на него недоверчивый взгляд.
Зеленая дверь приоткрывается, и голос, слабый, как после недельной голодовки, выдыхает:
— Иди сюда, Пьеро. Скорее иди.
— Чего ты там кричишь? — спрашивает тетка, но не выходит на галерею, опасаясь замочить ноги.
— Это я зеленщику.
— У нас все есть, да и нечего в такую погоду носиться по улицам.
— Подумаешь. Я люблю мокрую морковку!
Он вылетает на черную лестницу, где пахнет сырыми опилками и пылью, не знавшей дневного света, но зато там горячей аравийского солнца Джейн — бледная, в розовом халатике и розовой пижаме, а по плечам рассыпались сверкающие, переливающиеся, как огонь большой красной лампады в часовне, волосы, и он удивляется, как это они успели так отрасти всего за одну ночь.
— Вернись сейчас же! — бушует тетка, но выйти все же не решается.
Маленький ротик жалит его прямо в губы, как оса, теплые руки обвиваются вокруг его шеи, и он погружает лицо в аромат ее волос.
— Входи быстрей. Я только что вымыла голову.
Комната, в которую он попадает, — это точь-в-точь кабинет его дяди, только она почти пустая: несколько подушек на полу, с десяток кукол, большинство без головы или без рук, повсюду разбросаны книжки с картинками вперемешку с пустыми коробками из-под шоколадных конфет, на стене большое зеркало, а на окне белые муслиновые занавески.
— Бабушка давно ушла, но она заставила меня вымыть голову, чтобы я не убежала. Вот в этой комнате я играю.
— Она такая же, как дядин кабинет. Я там сплю. Только она кажется гораздо больше. Потому что она твоя.
— Посмотри, сколько пятен я посадила на ковре. Я сказала маме, что буду пачкать его каждый раз, когда она уходит из дома.
Она кривит в гримаске губы, любуясь на весь этот беспорядок, на пятна на ковре — их множество, всех цветов и примерно одной величины, словно с потолка долго капала краска.
— А когда тут не останется места, примусь за красивый голубой ковер в гостиной, и буду рисовать только красной краской, чтобы ярче получалось. Представляешь, она запрещает мне заходить в гостиную, как будто там уже не мой дом.
И кухня у них точно такая же, как у дяди, только стол деревянный, отлакированный, на стульях соломенные плетеные сиденья, и окна выходят не на улицу, а на стену соседнего дома.
— Я уже битый час смотрю на ваши окна. Мне даже удалось приоткрыть одну ставню. Видишь? А ты ноль внимания.
— Да я помогал тете Розе натирать полы. И не надеялся, что ты выйдешь в такую погоду.
— А-а, значит, вот чем от тебя пахнет. А то я никак не могла понять. Она запретила мне даже одеваться, сказала, незачем.
Хотя он был занят, натирал полы, но никогда еще день не тянулся так долго, и сейчас, рядом с Джейн, он вдруг понимает, до чего ей одиноко в этой пустой квартире, которая кажется еще больше, раз в десять больше дядиной, когда она сидит тут одна.
— А что ты делаешь, когда остаешься одна? — спрашивает он.
— То же, что и при бабушке. А она все время слушает радио и ест шоколад. И разговаривает со мной, только когда что-нибудь мне запрещает. Еще хуже, чем сидеть одной. Представляешь, она даже не помнит, как зовут моих кукол, хотя всех их знает с детства.
Он смотрит на нее с восхищением, хотя ему немножко не по себе, ведь он первый раз с ней наедине в доме. Он садится, вскакивает, подходит к окну, возвращается. То, что она в пижаме и волосы длинные, распущенные, отчего ее личико кажется совсем крошечным, смущает его еще больше, как будто он подглядывает за Джейн в ее спальне, не имея на это никакого права.
— Ни одной игры для мальчишек у меня нет, — говорит она с сожалением. — И нет даже таких игр, чтобы могли играть несколько человек. Мама играет очень плохо и вечно притворяется, что у нее что-то болит.
У нее все тот же убаюкивающий его голос, и держится она так же непринужденно, как и на улице, но чего-то им не хватает, чтобы на самом деле почувствовать себя вместе, и игры тут ни при чем, просто некуда им отправиться, негде побродить. Сами того не замечая, они избегают друг друга, словно следуя правилам какой-то игры, и один немедленно занимает место, которое покинул другой. Он оглядывается на двери в столовую и в гостиную, но она поспешно говорит:
— Туда ходить не надо. Те комнаты для мамы и мужчин, которые приходят к ней вечером. Там холодно и грустно. Правда, там есть балкон…
Она недоговаривает и распахивает перед ним дверь своей спальни.
— Чаще всего я бываю здесь. Конечно, не потому, что все время сплю.
Ее смех, такой же, как на улице или у мамы Пуф, немного успокаивает его.
— Потому что это моя норка, только здесь я могу поболтать сама с собой. Иногда я молчу часами, а потом начинаю говорить быстро-быстро, главное, чтобы я сама слышала свой голос.
В комнате стоит кровать, слишком большая для нее, маленький письменный стол из светлого дерева, на котором лежат книги, тетради и ручки. И длинный белый комод, заваленный всевозможными девчоночьими вещами, а в центре — фотография мужчины, должно быть высокого и белокурого, на его молодом лице нет ни тени улыбки, и оно такое бледное и неживое, словно нарисовано на песке. Даже красивая фуражка летчика кажется пририсованной, добавленной уже потом.
— Это daddy, — говорит она гордо с прекрасным английским выговором. — Правда, он очень красивый и милый? Я с ним часто разговариваю и уверена, что он меня слышит, потому что, когда я долго смотрю на него вечером, он поводит глазами. Но я совсем не помню его голоса.
Она дарит грустную усмешку этому голосу, которого больше не слышит, потом вскакивает и, смеясь, объявляет:
— Я пыталась нарисовать зеленого медвежонка, но похож он только цветом. Показать тебе?
В комнате для игр она долго роется в тетрадях и книгах, разбросанных по ковру, опрокидывает воду из ванночки, где мокнут кисти, и наконец, забавно пожимая плечиками, извлекает откуда-то большой лист бумаги, на котором изображен большой зеленый шар, похожий на плохо надутый мяч.
— Наверное, он очень быстро бежит?
— Почему ты так решил?
— Потому что не видно ни головы, ни лап.
— Глаза я хотела нарисовать потом другой краской, но все растеклось.
Он достает из кармана медвежонка — подарок человека в голубом, — ставит его перед собой и начинает подправлять ее рисунок. Она лежит на животе, подперев голову руками, и следит, как он рисует.
— Из мишки торчат только кончики ушей, малюсенький хвостик и четыре лапы-огурчика, — объясняет он.
— Вчера она мне сказала, что решено, она отдает меня в монастырь, потому что я ее не слушаюсь. И будто бы присмотрела уже дом, рядом с тем, где мы жили раньше, и он как раз около монастыря.
— Она хочет тебя припугнуть. Ничего страшного, — отвечает он, слюнявя кисточку.
— Я хотела рассказать ей об Эмили, но она была опять с тем же мужчиной, и он обнимал ее, правда, она сказала ему: «Не надо при ней», но только для виду. Знаешь, я решила, что больше ее не люблю, я все время надоедаю ей, запретила каждый вечер принимать гостей.
— Тогда нам нужно поскорей убежать навсегда. Я-то уж давно решился.
— Как хорошо ты рисуешь, только тебе надо было нарисовать нового. А то этот сейчас потечет по снегу. Опять она кричала и так страшно вздыхала, как будто он ее бил.
— Тебе это приснилось. По твоей матери не скажешь, что она позволит себя бить.
Она хватает куклу с выколотыми глазами и нарисованными черными усищами и гневно протестует:
— И вовсе не приснилось. Это не первый раз. С другими было то же самое. Иногда она кричит так, что я даже боюсь, как бы она не задохнулась.
— Значит, ей что-то снится. Так бывает…
— Я ее уже об этом спрашивала, а она как разозлится и говорит: маленькие девочки должны ночью спать, их это не касается. А вот этой я выколола глаза, потому что терпеть ее не могу. А потом пририсовала ей усы и еще швыряю ее изо всех сил об стенку. И даже жгу спичкой.
Он прислоняет картинку к стене, чтобы она высохла, и запускает пальцы в зияющие кукольные глазницы.
— Теперь это злой дядька? — спрашивает он.
— Ага. Я зову ее мсье Пиг, а раньше она была Ольгой.
— Хочешь, я подрисую штаны, все в дырках, тогда она и вовсе будет похожа на мужчину.
— По-английски pig — свинья. А что мы будем делать в стране Великого Холода?
Она склоняется к нему, чтобы получше рассмотреть, как он малюет на ногах куклы черные полоски.
— Только не закрашивай ожоги, пусть ей все время будет больно.
— Надо показать этого страшилу твоей маме, и она больше не позовет в гости ни одного мужчину. Так вот, Балибу теперь превратился в зеленого медвежонка, он сидит на дрейфующей льдине. Косули, пятясь, заталкивают на нее наш вагончик и убегают.
Ее волосы плотной рыжей завесой закрывают ему глаза, они пахнут цветочным мылом, и, хотя среди этого рыжего буйства ему трудно представить себе льдину, он не отодвигается, и ему чудится, что даже дождик вдруг перестал.
— А что такое дрейфующая льдина?
— Это такие страны, которые плавают по морю на Северном полюсе. Хочешь, я подрисую ей бороду?
— Конечно, и много-много прыщей. А плавучих стран не бывает.
— И пускай прыщи будут голубыми, так еще уродливее. А вот и бывают, но те, кто не знает, думают, что это просто глыбы льда, только очень большие, как Соединенные Штаты, и на них ничего нет. Но они заблуждаются, потому что у них нет зеленого медвежонка.
Она вдруг встает, встряхивает головой, откидывая назад волосы, и поеживается, словно замерзла.
— Здесь так холодно! Ты мне расскажешь в кровати. Когда лежишь, гораздо легче во все верить.
Он поднимает с пола медвежонка, подаренного человеком в голубом.
— Знаешь, что он сказал мне, пока ты злилась, что у тебя красивая и больная сестра?
Она кладет ему подушку и ложится на кровати, раскинув веером волосы.
— Нет у меня никакой сестры. А что он тебе сказал?
— Что завтра в три часа пятнадцать минут солнце вдруг исчезнет и птицы перестанут петь.
— Значит, опять будет дождь! А мама заставляет меня ехать с ней на целый день за город.
— Да нет, я думаю, он хотел сказать, что солнце будет ярко светить, а потом вдруг исчезнет. И это значит — мы снова с ним встретимся в воскресенье. А если этого не произойдет, белые цветы не умрут.
— Он сумасшедший, лгун и обманщик. И что ему нужно от моей сестры?
— Но ведь у тебя нет сестры.
— Пушистик, не серди меня. А то закричу. А что Балибу делает на льдине, ждет, когда пойдет снег?
— Ты не дала мне объяснить, что эти плавающие страны погружены глубоко-глубоко под воду и то, что видно сверху, — вроде крыши. Представляешь, как опасно, когда такая огромная страна передвигается в море? Она может столкнуться с пароходами или другими странами. И поэтому наверху всегда сидит белый медвежонок.
— Почему же тогда Балибу зеленый?
— Потому что медвежонок становится зеленым, когда грозит опасность, и тогда открывают дверь, которая называется иллюминатором, быстро-быстро впускают медвежонка внутрь, и вся страна погружается еще глубже в воду, чтобы проплыть под пароходами или другими странами.
— А кто открывает дверь?
— Как кто? Жители льдины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я