Отзывчивый магазин Wodolei.ru
— Зачем ты смотрел на него? — спрашивает Джейн, вытирая ему рот своим красивым бледно-желтым платьем. — Просто глупо вот так мучаться невесть из-за чего.
Он яростно отталкивает ее и остается один посередине улицы, его бьет дрожь. Потом появляются люди, они окружают плащ и громко разговаривают.
— Иди сюда, — приказывает он.
Джейн подходит к нему, взгляд ее полон оскорбленной любви.
— Он же не был твоим другом.
И, только войдя в дом, он отвечает ей:
— Да, он не был моим другом. Он в общем-то получил по заслугам. Но почему люди такие отвратительные? Ведь он бы все равно скоро умер!
Она смотрит на него, будто видит его в первый раз, и, несмотря на всю свою ярость, он все-таки замечает, что она его боится, и этого он вынести не может. Взбираясь по лестнице, он ласково говорит ей:
— Прости меня, Джейн! Не думай, что я сердился на тебя! Просто не надо было мне звать тебя на край света. На краю света ничего хорошего нет. У твоей мамы и даже у моих теток и то лучше…
Он снова усаживается на свое место у стены, а она кладет голову ему на колени. Помолчав немного, она спокойно спрашивает своим идущим из самой глубины голосом:
— Ты что, никогда раньше не видел мертвецов, да?
— Почему ты спрашиваешь?
— Потому что я-то их видела много раз. И люди при этом смеялись и отпускали разные шуточки. Наверное, все так ужасно для тебя, ведь до этого ты совсем ничего не видел и вдруг вышел оттуда и увидел все сразу. Мы-то успели ко всему привыкнуть.
— Не ко всему можно привыкнуть. Поэтому мой отец и бунтует. Мне Папапуф это рассказал.
— А что значит «бунтовать»?
— Я и сам не очень понимаю. Вот Крыса, видно, тоже бунтовал. Когда знаешь, что тебя обокрали еще до того, как ты родился, тебе хочется делать больно другим.
— Что хорошего в таком бунте?
— А еще когда думаешь о таких вещах, о каких другие совсем не думают. Мне так Папапуф объяснил. Человек в голубом тоже, наверно, бунтовал.
— Значит, это к тому же и бессмысленно.
— А ты что сейчас здесь делаешь? Ты тоже бунтуешь против своей мамы.
— Ничего подобного. Я здесь потому, что люблю тебя.
— Не знаю. Конечно, когда бунтуешь, иногда совершаешь некрасивые поступки. Но нужно совершать и что-то хорошее, вот как мы сейчас. Иначе в жизни вообще ничего не изменится. И потом, я наврал тебе. Мой отец вовсе не летает на самолете, он бунтует.
— Почему же он не придет за тобой? Какая же тут справедливость в этом бунте?
— Мы с тобой не можем всего понять. Мы еще маленькие. Вот, например, Крыса. Ведь у того, кто умеет так играть на гитаре, в душе наверняка много хорошего. Он даже сам об этом никогда бы не узнал, если бы не его гитара. Скажи мне последние слова той английской песенки.
— Неужели ты думаешь, я запомнила весь этот бред!
Он опять сердится и говорит злым-презлым голосом:
— Ты все прекрасно помнишь. Скажи мне! Скажи сейчас же!
— Он спокоен… и неподвижен… так, кажется. Дальше я не уверена: он «скачет на мертвой лошади в брюхе ночи». Ты опять напугал меня, Пьеро. Ты меня больше не любишь?
Он гладит ее по голове, и теперь, когда рассвело, хорошо видна штукатурка в ее волосах.
— Если бы я тебя не любил, я бы не стал ни огорчаться, ни сердиться. А Крыса был мне почти что родственник, но тебе этого не понять.
— Так уж и не понять! Я все-таки постарше тебя.
— Ладно, прости меня. Хороша же ты будешь, когда выйдешь отсюда! В волосах штукатурка, твое красивое платьице все в пятнах от моего старого дома, а в голове скачет огромная лошадь.
— Странно, теперь, когда светло, мне больше хочется спать.
— Спи скорее, а то будешь похожа на бездомную девочку, тебя поймают и отведут в какой-нибудь огромный дом, вроде того, куда отправляют меня.
— Да замолчи же! Это ведь первый наш день, а ты уже прощаешься.
— Спи. Я жду, когда ты заснешь.
Он умолкает и совсем успокаивается, глядя, как солнце постепенно загорается в ее волосах, на ее руках, где и следа не осталось от их брачного обряда, на ее платьице, к счастью не таком уж грязном. Потом он слышит, как люди входят в дом Крысы и выходят из него. Он вспоминает Изабеллу, и руки у него начинают дрожать — он готов сам еще раз убить Крысу своими собственными руками. Потом его снова начинает тошнить, чуть-чуть, как будто он долго кружился на месте, а теперь остановился, но все вокруг по-прежнему продолжает кружиться.
— Джейн, ты спишь?
— Кажется, да.
— Такой, как ты тогда была со мной… это ты в первый раз?
— Она вздыхает, еще не вполне проснувшись.
— По своей воле? Конечно. А ты что думал! — Голос у нее далекий-далекий.
— Что значит по своей воле?
Это тот, другой, которого он не знает и который иногда завладевает им целиком, задает странные вопросы, ему самому даже стыдно за них, как за ту тетрадь со Святой Агнессой; но Джейн лежит у него на коленях, живая и теплая, единственное тепло, согревающее его память, он может коснуться ее, вдохнуть ее запах, почувствовать себя почти взрослым мужчиной, перед которым открывается жизнь, и он уж не знает, действительно ли испытывает стыд, так ли следует называть это чувство.
Она приоткрывает один глаз, в котором почти не видно золота, только белок, и говорит ему как будто через силу:
— Был один ужасный пакостник… я была совсем маленькая. И на улочке, на лестнице…
Он держится изо всех сил, чтобы не отступить, не спрятаться за ледяную глыбу, в надежное свое укрытие, и еще глубже погружается в море страха, с трудом выговаривая слова:
— И он, он посмел…
— Мне было так больно, — стонет она. — Мама даже… вызвала полицию.
Она отворачивает лицо к стене, прячась от лучей солнца, и, уткнувшись в его живот, глубоко вздыхает — ноздри ее раздуваются и сжимаются, как грудь птички, и солнце, которое разгорается быстрее, чем восходила луна, осыпает золотом ее волосы, но ему хочется оттолкнуть ее голову подальше от себя, совсем засыпать штукатуркой, чтобы волосы стали белыми-белыми, а потом плеснуть туда воды, чтобы они слиплись и их невозможно было расчесать. И коленям его становится противно, как будто на них лежит тот самый пакостник; он понимает, что бунтует, и чувствует, что в бунте есть для него что-то унизительное, и его единственная драгоценность уже не кажется ему такой драгоценной — ведь она побывала в чужих руках, чужие люди подобрали этот чудесный дар без всякого трепета, как на улице сливу; он собирает всю свою волю, чтобы отодвинуть от себя этот кошмар, взглянуть на все со стороны — ведь он с таким трудом, и не один год, заставлял себя учиться этому, но лед выскальзывает у него из рук, его захлестывает стыд, и он плачет, плачет, как дурак, позабыв, что в первые же месяцы жизни в Большом доме сам установил для себя непреложный закон и всегда его соблюдал — никогда не плакать; ведь всегда можно спрятаться за льдину, надо только чуть-чуть сжаться изнутри, но сейчас он не способен на это, больше ни для чего в нем нет места, его заполняет пустой взгляд человека в голубом, и его голос, который говорит сам по себе, отдельно от него, что женщины не помнят ничего неприятного и всегда хотят того, что не существует; и сейчас, когда он сам идет ко дну, он вдруг открывает для себя, что никогда никакой подводной лодки не было и что даже самый лучший пловец, как сказала Джейн, не может переплыть море.
По его щекам беззвучно текут спокойные ледяные слезы, и постепенно ему удается оттеснить куда-то в расплывчатую неопределенность зеленых детей, Изабеллу, Крысу — туда, к фотографии с зубчатыми краями, полуразрушенному дому, который забыл своих жильцов, бунтующему мужчине, к кулаку, молотящему по воздуху.
Последняя ледяная слезинка попадает на веко Джейн, она просыпается и сразу улыбается ему самой лучезарной улыбкой, но улыбка тут же сбегает с ее лица.
— Ты плачешь, Пушистик!
Она обнимает его, слизывает его слезы, как-то вдруг вся чудесным образом оживает и готова теперь к любым путешествиям. Он поспешно улыбается ей улыбкой, пережившей бессонную ночь.
— Пушистик, мой Пушистик, я не хочу, чтобы ты плакал, никогда-никогда. А Крысу ты забудешь. Мы сейчас заглянем к маме Пуф, а потом пойдем в горы или на остров.
— Успокойся, дуреха. Просто меня солнце ослепило. Я спал и проснулся от солнца. А я привык просыпаться в темноте. Да еще штукатурка щиплет глаза.
— Почему бы нам не поселиться здесь? Мне здесь очень нравится. И такое красивое окошечко, с коньком!
Он вдруг сжимает ее с такой силой, что у нее даже кости хрустят, и его бьет озноб, но дрожит он от радости, что может обнять ее, такую живую, такую маленькую, с такой нежной и теплой кожей и голоском, звенящим веселее, чем струйки фонтана, с этими лунно-солнечными глазами; он кусает ее, лижет, пробует на вкус и словно не может насытиться, словно умирает с голоду. Ее улыбка вымела всю грязь из его головы, и он летит в жизнь, держа ее за руку, подхваченный ее неукротимой жизненной силой; он, мальчишка без рода и племени, который только что чуть не выбросил грушу Святой Агнессы, чувствует себя самым счастливым человеком на белом свете.
— Ты совсем сошел с ума, Пушистик. Надо принести воду, мыло и щетку. Хорошо, если бы Тереза нам помогла. И надо привести в порядок старухины цветы.
— А еще надо весь мост обсадить деревьями и прорыть маленькие канавки для лягушек, которые по ночам скребутся в стенах.
Он поднимается, отряхивает ладонями пыль со своих штанов, и она чихает. Он сдувает снег-штукатурку с рыжей травы, по которой не мешало бы пройтись граблями.
Из окна он видит Баркаса и Банана, направляющихся к улице с трамваями. Банан несет гитару, как чемодан, и кажется страшно толстым и каким-то рыхлым в розовом свитере и зеленых брюках. На улице полно людей, но тело с плащом исчезло. А потом ноги у него наливаются свинцом, и радость покидает его.
— Джейн, — говорит он. — Наше путешествие окончено. Пришла полиция.
Она подбегает к нему и тоже выглядывает из окна.
— Живо. — Она не теряет присутствия духа. — Ты говорил, тут есть чердачок…
Он не успевает ей ответить — первая фуражка уже показывается на лесенке.
— Чем это вы тут занимаетесь?
— Мы у себя дома, — отвечает он ледяным тоном.
Появляются еще двое полицейских и мужчина в штатском.
— Он говорит, что это его дом.
— Его дом, — говорит один из полицейских (он узнает его), — это дом его дяди, напротив церкви. И она тоже там живет, это дочь мадам Пауэр.
— Надо же, — усмехается мужчина в штатском. — Дочь мадам Пауэр! У нее, должно быть, неплохие задатки.
А полицейский, которого он узнал, — это Эжен, тот самый Эжен, который посадил его на лошадь.
— Насколько мне известно, ты не перестал водиться с Крысой. Я ведь тебя предупреждал. Где вы были этой ночью?
— Здесь, у себя дома, — отвечает он тем же ледяным тоном.
— Эка хватился! Этот дом давно не твой! С тех самых пор, как исчез твой проходимец-папаша.
Он бросается на него, но через секунду руки его уже скручены за спину, и он без толку брыкается, представ в таком унизительном виде перед Джейн. А она напускает на себя высокомерный вид. И, услышав ее голос, взобравшийся на высокие каблуки, они разражаются хохотом.
— Во всяком случае, этот дом не ваш. По какому праву вы врываетесь сюда без стука?
— Ах ты рыжая! Побеседуем об этом в участке.
— Меня зовут мадемуазель Пауэр. Мой отец летчик, он займется вами, когда вернется.
— Ладно, сейчас постучимся, а вы ответите нам, мадемуазель Пауэр? — говорит мужчина в штатском. Он ударяет кулаком по стенке, и ему под ноги летит здоровенный кусок штукатурки.
— Вот видите, детям нельзя здесь играть, дом вот-вот развалится. Вы здесь ночевали?
— Да, потому что мы убежали навсегда. Мы теперь муж и жена. И имеем право делать все, что хотим.
— У нас еще будет время обсудить этот вопрос. Слышали, какой шум тут подняли лошади?
— Конечно. Мы же не глухие.
— А что было до лошадей?
— Мы спали.
— А потом она так испугалась лошадей, что больше мы ничего не видели, — поспешно добавляет он.
— Крысу знаете?
— Эжен ведь только что вам это сказал.
Мужчина в штатском смущенно почесывает затылок.
— И Эжена ты тоже знаешь?
— Да, мы соседи. Я катался с ним на лошади. Я-то ведь лошадей не боюсь.
— Нам сказали, что вы подошли первые к… — Наверно, он не может найти слова, подходящего для детей.
— К… мотоциклу. Чей это был плащ?
— Не знаю.
— Ты видел кого-нибудь на улице?
— Видел. На всей улице, даже у моста, было много людей.
— Вы сразу вернулись сюда?
— Да. В три часа ночи дети спят.
— А как ты узнал, который час?
Он достает золотые часы и молча протягивает их. Человек в штатском берет часы и долго рассматривает.
— Где ты их взял?
— Мне их подарили.
— Кто, Крыса?
— Нет. Человек в голубом. Больше я о нем ничего не знаю, он уплыл вчера вечером на подводной лодке.
— На подводной лодке, говоришь? Ладно, я потом тебе верну эти часики, а пока они побудут у меня. Эти часы принадлежали одному очень богатому человеку, с которым случилось несчастье.
— Так мы и думали. Он был такой грустный. — Теперь голос Джейн становится кокетливым.
— Есть у тебя сестра, которую зовут Эмили?
— Хотите попросить у меня ее адрес? Я ее адреса не знаю.
— Ну, мы с вами еще встретимся, — вежливо улыбаясь, заканчивает разговор мужчина в штатском. — А ты, Эжен, раз уж ты их знаешь, отведи-ка их домой и скажи родителям, что они нам еще понадобятся, ведь поболтать с ними — одно удовольствие.
И они уходят не попрощавшись. Тихонько насвистывая и подталкивая их к лестнице, Эжен замыкает шествие. Старуха, присев на корточки, собирает комья земли с остатками цветов.
Он берет Джейн за руку, теперь он окончательно уверился, что путешествие их окончено и сейчас он в последний раз идет с белочкой по улице. Их, конечно, запрут на весь день, а завтра — вторник; одна надежда, что ему, как Марселю, удастся удрать из того, другого дома, и, когда он немножко подрастет, он тоже уплывет в море, к Северному полюсу. Но Джейн? Как же он разыщет ее?
Дверь открывает ее мать, она не причесана, лицо помятое, на ней — широкий зеленый халат, в нескольких местах прожженный сигаретами, и сейчас она уже не кажется ни такой стройной, ни такой красивой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41