https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/
Такой отец, понятно, никогда не вызывал сына в приемную на свидание, и длинный Жюстен проводил мучительные воскресения за чтением Ветхого или Нового завета, которые он, не моргнув глазом, швырял куда ни попадя, едва заслышав за стеной шелест автомобильных шин. В приемную вообще-то редко кто заходил: она блистала чистотой и пустотой со своей дюжиной черных соломенных стульев, двумя позолоченными плевательницами и распятием. Жюстен вполне мог обойтись без этих пощечин, но ведь он говорил сущую правду.
И вот в этой самой приемной, холодной, как небытие, его сдали на руки двум полицейским, двум благообразным глухонемым верзилам, и теперь он мнет в руке маленький надушенный платочек и чуть принужденно улыбается, потому что чувствует, что предал Жюстена, чья славная рожа парит над шестью толстыми свечами, поднимаясь все выше и выше, прямо к крылатым младенцам, взирающим на нее, приоткрыв свои ангельские ротики.
Хоть бы какой-нибудь знак подал Голубой Человек, хоть бы дал о себе знать. Непонятное полное молчание. Словно он подвергает его самому страшному в его жизни испытанию, отказывая в поддержке, предоставляя самому разбираться в правилах игры, в ловушках, в невидимых следах — и даже без помощи этого плута Балибу, который всегда проникал в замыслы Голубого Человека, потому что и впрямь видел его, ведь от глаз вроде бы дремлющего кота не может укрыться то, что происходит ночью, когда дети спят, а совы пьют лунное молоко, чтобы кормить им своих птенцов.
— Ну-ка сопляк, ступай отсюда! Гуляй себе на улице!
Чья-то рука впивается ему в плечо и встряхивает его. Он вырывается, отпрыгивает в сторону и, не оглядываясь на шипящий голос, от которого вдребезги разлетается славная рожа Жюстена в сиропно-розовых облаках, направляется к печальной даме, всхлипывающей, как спящая собачонка; он протягивает ей крошечный мягкий платочек, запах которого относится к тем далеким временам, когда не было еще Балибу, не было детей, марширующих, как оловянные солдатики, в такт колотушкам, не было стен и того леденящего губы снега на холодном мраморном лбу матери в молочно-белой кипени атласа.
Пробираясь к ней, он протискивался между неподвижными тумбообразными ногами, карабкался по какому-то странному сооружению, покрытому вроде бы зеленой кошачьей шкурой, и чуть не рухнул на странное высокое ложе, где волосы ее казались особенно черными на белой подушке.
Его руки и губы не могли поверить в снег.
Его оторвали от нее, крича прямо в ухо, в его упрямое неверие:
— Как тебе не стыдно! Ты порвал ее четки!
— Почему она спит, когда здесь столько народу?
А еще раньше, он помнит, возникал запах, не совсем такой, как от этого платка, но все же похожий, напоминавший тихий голос и ласковые ладони.
Очень бледные и красивые под черными вуалями, плачущие дама и девушка не замечают его, чужие и бесконечно одинокие. Внезапно смутившись, он тихонько кладет платок на сложенные ладони дамы и опускает взгляд на свои кочанообразные башмаки, которые громко стучат по мраморным плитам главного прохода, и ему хочется засвистеть, чтобы почувствовать себя увереннее. Пройдя сквозь строй взглядов и выбравшись за ряды скамеек, он бросается было бежать, но застывает, увидев у главного входа полдюжины факельщиков, стоящих как стража вокруг маленькой тележки. Он опускается на скамейку и, зевая во весь рот, тщетно старается обнаружить среди ангелочков новый восковой нос Жюстена.
— Ты что, целый день здесь торчать будешь?
Не успел он проглотить последний кусок, как тетя Мария, которая с самого начала завтрака молча, в упор разглядывала его, сидя рядом, облокотясь на стол и зажав в ладонях свое лоснящееся кирпично-красное лицо, вдруг, словно очнувшись, злобно напустилась на него. Уткнувшись в тарелку, он как раз подумал, что она похожа на Святую Помидорину, повариху у воронья, в бешенстве метавшуюся от котла к котлу, но к вечеру, когда плиты остывали, а ее одолевала дремота, она становилась почти добродушной и порой даже забавы ради позволяла им шарить в своем необъятном фартуке в поисках сухариков; но здесь-то кухарит тетя Роза, а тетя Мария сидит сложа руки и злится без всякой причины, дышит она очень шумно, а изо рта у нее пахнет чем-то уксусно-кислым, кислее самой кислятины. В ответ он, взглянув ей прямо в глаза, надменно усмехнулся, как Балибу в тот раз, когда негритенок заманил ворон в кактусовые джунгли, и пантера ела их всю ночь, так что у нее разболелся живот и началась такая рвота, что сдуло все кактусы на полмили вокруг, а на следующее утро вороны появились в столовой с клочками длинной белой шерсти на чепцах. Он не посмел бы усмехнуться так в лицо Свиному Копыту, не обеспечив себе заранее путь к отступлению, но тетя Мария выглядела куда более старой и неповоротливой; и он ее еще хорошенько не знал, хотя и решил с первого взгляда, что ее вполне можно отнести к разряду тех ворон, которых не оторвешь от стула. Но ее ничуть не задело это великолепное презрение, и она добавила все тем же тоном:
— Ступай гулять. И возвращайся, когда зазвонят к мессе.
А тетя Роза, бледная, черноволосая, с маленькой бородавкой на носу, присыпанной желтой пудрой, не переставая орудовать тряпкой, добавила сварливо, но не столь зловеще:
— Вот, вот, сударь мой, ступай отсюда, погуляй на улице. И купи мне пять фунтов сахара.
Она достала из шкафа большую черную копилку с золотым ободком, извлекла оттуда две белые монетки и положила перед ним вместе с маленьким листочком бумаги.
— Это продовольственная карточка. Тебе дадут пятнадцать центов сдачи.
Коль скоро предполагалось, что ему должно быть известно, кто даст сахар и деньги, он ни о чем не спросил. Тетя Роза поставила копилку на прежнее место, но потом, оглядев его с ног до головы, сочла более надежным переставить ее повыше, поднявшись для этого на цыпочки.
— Посмотрим, не похож ли он на своего папашу, — прокаркала тетя Мария, перебирая монеты толстыми пальцами с до крови обкусанными ногтями, словно желала убедиться, что их действительно две и никак не больше.
Так как он никогда не сомневался, что все вороны лысые, кроме разве что Святой Агнессы — но она вообще не такая, как прочие, — сегодня с самого утра его завораживали волосы. Накануне, когда он приехал, он был слишком опьянен новизной, просто придавлен всеми этими событиями, разворачивающимися по собственной воле, и не способен что-либо воспринимать, он заметил только, что дядина квартира до странности маленькая — в его воспоминаниях все выглядело гораздо просторнее — и мебель в ней тоже словно съежилась, вот-вот совсем исчезнет; да и сам дядя оказался совсем не таким, каким он представлял его себе по рассказам Голубого Человека, но с дядей он решил пока подождать, потому что тут было не все ясно, а ему не хотелось ошибиться; и еще он успел узнать, что в доме не две, а три сестры, или тети, что существует еще самая молодая — или не самая старая, — Эжени, которая сегодня утром ушла на фабрику, когда он спал; говорят, что она там целый день кроит мужские воротнички. Он ни о чем не спросил, хотя ему очень хотелось узнать, для чего нужны воротнички отдельно от рубах, это ведь все равно что штанины без штанов.
Там он почти каждую ночь грезил о женских волосах. Ему казалось, он сам не знал почему, что как раз волосы и отличают женщин от ворон, словно вороны какие-то увечные и не могут быть, как другие женщины, матерями, девушками или даже тетками; волосы — вот из-за чего он никак не мог отчетливо вспомнить лица матери, — их можно воображать себе по-разному, особенно ночью, лежа в темноте, когда мечтаешь обо всем, чего не существует, но что могло бы существовать, о чем никогда не говорят, как никогда не говорят о том, что так хочется, чтобы тебя приласкали, потому что все это слишком смутно, неуловимо и слишком сладостно, чтобы выйти за пределы ночи, это как дымка, пронизанная солнцем, из которой появился Голубой Человек, или как Святая Агнесса — он до сих пор не знает, так ли все это было или только представилось, ведь никаких слов сказано не было, а жесты могут означать все и ничего.
И он уже начинал понимать, что ничто в этом новом мире не будет походить на те картины, которые он так щедро создавал в своем воображении в Большом доме, потому что ясно, что и здесь это невозможно. Тетя Мария с седыми волосами в противных рыжих подпалинах и тетя Роза с черными перьями на голове, топорщащимися метелкой, ничем не отличались от лысых ворон. Лучше ему сразу распрощаться со своими мечтами, забыть, что эти старухи — сестры его матери.
Он с трудом удержался, чтобы не сказать им, что они напрасно беспокоятся из-за этих монеток, у него уже была монетка, он бросил ее во дворе и через месяц обнаружил на том же месте, никто на нее не польстился, а будь это шарик, он не провалялся бы и полдня. Ту монетку подарил ему Никола, которого брали домой на Рождество; Никола все пытался убедить его, что голова без шеи на монетке — это король. Хорош король! Повелитель черепов! Разве бывают короли без короны и без тела! Вот и Балибу вечно ввязывался в эти истории с деньгами, о которых пишут в книгах, где полно воров и убийц, богачей и бедняков, — но там хоть были золотистые, как золото, монеты, впрочем, все равно те, кого не успели убить, непременно находили сундучок на каменистом островке, но чаще всего его не удавалось открыть, а если и удавалось, то он либо оказывался пустым, либо в нем лежал только план, указывающий, где находится золото, вернее, бриллианты; и Балибу снова пускался в путь и помогал то одним, то другим из одного удовольствия почаще оборачиваться то героем, то разбойником. А какой прок от денег, иное дело медали: они все разные, в них можно провертеть гвоздем дырочку или согнуть их зубами, и для них интересно придумывать названия. Выходит, деньги нужны только ворам и богачам. А если нет ни воров, ни богачей, на что тогда деньги? А ни воров, ни богачей не только он сам, даже никто из его дружков не видел.
Он сунул монетки в карман комбинезона, вышел на улицу и очутился в этой церкви, напротив дома, потому что сюда входили все, а он не знал, куда идти, ведь город такой большой и незнакомые улицы разбегаются во все стороны. Но и здесь ему говорят: «Ступай отсюда, гуляй!» Церковь такая большая, а его почему-то опять прогоняют. Когда Свиное Копыто говорила им: «Ступайте гулять», они знали, куда идти. А здесь это значит: ступай куда хочешь, но каждый клочок земли принадлежит кому-то и этот кто-то может тебя прогнать.
И колокола звонят не переставая. Как узнать, к мессе это или нет? Надо будет посмотреть, когда другие дети пойдут домой.
Нужно только держаться поспокойнее, за всем наблюдать и делать вид, будто ты вовсе не одинок и отлично знаешь все ходы и выходы.
Когда все эти события начались, он выпутывался неплохо. И как же он упорно молчал, чтобы не пропустить какой-нибудь знак! Он совершил только два явных промаха.
Первый раз — в темной канцелярии, куда его сразу препроводили полицейские. Увидев маленького седого человечка в странных пышных нарукавниках, с зеленым козырьком над глазами, подписывавшего какие-то бумажки полицейским, он вдруг подумал, а что получится, если он заговорит с ним, как с Никола, когда тот узнал про Балибу и неделю отвечал как нужно. Правда, в старичка Балибу еще никогда не превращался.
— Лягушка в кукушке на опушке…
А Никола отвечал:
— Кости кукушки в лягушке.
И никто ничего не понимал, но стоило им это произнести, как Свиное Копыто сразу спотыкалась, зацепившись за веревку, или вдруг у нее исчезал клубок, и его находили у противоположной стены; правда, иногда вообще ничего не случалось, но они, только они вдвоем, знали, что могло произойти нечто. И именно из-за того, что сплошь и рядом заклинание не действовало, Никола перестал ему отвечать. Он стал таким же тупицей, как Китаец, который иногда вместо муравьев глотал комочки земли.
— А? Что это ты такое мелешь?
Человечек в нарукавниках поднял козырек и показал желтые зубы. Он ошибся, никто ни в кого не превращался. Это был самый обыкновенный господин в нарукавниках и в козырьке.
— Ах ты, ублюдок, тебя спрашивают, сколько тебе лет, а ты болтаешь про каких-то лягушек!
— Спокойно, папаша, — вступился один из его ангелов-хранителей.
— Все они одинаковы, растут как дикари. Такие детки возвращаются к нам через три-четыре года в наручниках. Извинись, паршивец…
— Нет, мсье.
Тот же ангел-хранитель расхохотался, потрепал его по голове и ответил человечку, который сидел теперь без козырька, и его седые волосы торчали, как петушиный хвост:
— Он извинится годика через четыре, когда укокошит своего папочку, которого у него никогда и не было.
Он резко высвободился из-под этой смешливой руки: она вдруг обожгла самое больное место.
А после второго промаха он долго не мог прийти в себя. Когда полицейские, доставив его в дядину квартиру, беседовали с тетей Розой, дядя вышел им навстречу с газетой и с трубкой: у него были совершенно голубые глаза за стеклами очков и славное широкое бело-румяное лицо Деда Мороза; правда, он оказался более кругленьким и низеньким, чем в его смутных и слишком далеких воспоминаниях, но все-таки его облик вполне вязался с подарками, которые он два года получал от него к Рождеству. Наконец-то он увидел первого друга Голубого Человека, первого обитателя тайного мира, где чудесным образом жило все, чего ему не хватало, все, что было настоящей жизнью и что обязательно должно было быть возвращено после вынужденных лишений. И это был мужчина, старший брат его матери.
И тогда, не помня себя от счастья, он впервые бросился к дяде на шею.
— Черт побери! Что это значит? — проговорил дядя Наполеон с раздражением, отступив назад и вскинув от неожиданности руки.
— Да он настоящий дикарь! Как же так можно! — завопила тетя Мария и оттащила его за плечо.
— Разве так себя ведут, когда первый раз попадают в дом? — добавил дядя, сердито стряхивая пепел с белой рубашки.
И теперь уже ничего нельзя было объяснить, а уж тем более поцеловать дядю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
И вот в этой самой приемной, холодной, как небытие, его сдали на руки двум полицейским, двум благообразным глухонемым верзилам, и теперь он мнет в руке маленький надушенный платочек и чуть принужденно улыбается, потому что чувствует, что предал Жюстена, чья славная рожа парит над шестью толстыми свечами, поднимаясь все выше и выше, прямо к крылатым младенцам, взирающим на нее, приоткрыв свои ангельские ротики.
Хоть бы какой-нибудь знак подал Голубой Человек, хоть бы дал о себе знать. Непонятное полное молчание. Словно он подвергает его самому страшному в его жизни испытанию, отказывая в поддержке, предоставляя самому разбираться в правилах игры, в ловушках, в невидимых следах — и даже без помощи этого плута Балибу, который всегда проникал в замыслы Голубого Человека, потому что и впрямь видел его, ведь от глаз вроде бы дремлющего кота не может укрыться то, что происходит ночью, когда дети спят, а совы пьют лунное молоко, чтобы кормить им своих птенцов.
— Ну-ка сопляк, ступай отсюда! Гуляй себе на улице!
Чья-то рука впивается ему в плечо и встряхивает его. Он вырывается, отпрыгивает в сторону и, не оглядываясь на шипящий голос, от которого вдребезги разлетается славная рожа Жюстена в сиропно-розовых облаках, направляется к печальной даме, всхлипывающей, как спящая собачонка; он протягивает ей крошечный мягкий платочек, запах которого относится к тем далеким временам, когда не было еще Балибу, не было детей, марширующих, как оловянные солдатики, в такт колотушкам, не было стен и того леденящего губы снега на холодном мраморном лбу матери в молочно-белой кипени атласа.
Пробираясь к ней, он протискивался между неподвижными тумбообразными ногами, карабкался по какому-то странному сооружению, покрытому вроде бы зеленой кошачьей шкурой, и чуть не рухнул на странное высокое ложе, где волосы ее казались особенно черными на белой подушке.
Его руки и губы не могли поверить в снег.
Его оторвали от нее, крича прямо в ухо, в его упрямое неверие:
— Как тебе не стыдно! Ты порвал ее четки!
— Почему она спит, когда здесь столько народу?
А еще раньше, он помнит, возникал запах, не совсем такой, как от этого платка, но все же похожий, напоминавший тихий голос и ласковые ладони.
Очень бледные и красивые под черными вуалями, плачущие дама и девушка не замечают его, чужие и бесконечно одинокие. Внезапно смутившись, он тихонько кладет платок на сложенные ладони дамы и опускает взгляд на свои кочанообразные башмаки, которые громко стучат по мраморным плитам главного прохода, и ему хочется засвистеть, чтобы почувствовать себя увереннее. Пройдя сквозь строй взглядов и выбравшись за ряды скамеек, он бросается было бежать, но застывает, увидев у главного входа полдюжины факельщиков, стоящих как стража вокруг маленькой тележки. Он опускается на скамейку и, зевая во весь рот, тщетно старается обнаружить среди ангелочков новый восковой нос Жюстена.
— Ты что, целый день здесь торчать будешь?
Не успел он проглотить последний кусок, как тетя Мария, которая с самого начала завтрака молча, в упор разглядывала его, сидя рядом, облокотясь на стол и зажав в ладонях свое лоснящееся кирпично-красное лицо, вдруг, словно очнувшись, злобно напустилась на него. Уткнувшись в тарелку, он как раз подумал, что она похожа на Святую Помидорину, повариху у воронья, в бешенстве метавшуюся от котла к котлу, но к вечеру, когда плиты остывали, а ее одолевала дремота, она становилась почти добродушной и порой даже забавы ради позволяла им шарить в своем необъятном фартуке в поисках сухариков; но здесь-то кухарит тетя Роза, а тетя Мария сидит сложа руки и злится без всякой причины, дышит она очень шумно, а изо рта у нее пахнет чем-то уксусно-кислым, кислее самой кислятины. В ответ он, взглянув ей прямо в глаза, надменно усмехнулся, как Балибу в тот раз, когда негритенок заманил ворон в кактусовые джунгли, и пантера ела их всю ночь, так что у нее разболелся живот и началась такая рвота, что сдуло все кактусы на полмили вокруг, а на следующее утро вороны появились в столовой с клочками длинной белой шерсти на чепцах. Он не посмел бы усмехнуться так в лицо Свиному Копыту, не обеспечив себе заранее путь к отступлению, но тетя Мария выглядела куда более старой и неповоротливой; и он ее еще хорошенько не знал, хотя и решил с первого взгляда, что ее вполне можно отнести к разряду тех ворон, которых не оторвешь от стула. Но ее ничуть не задело это великолепное презрение, и она добавила все тем же тоном:
— Ступай гулять. И возвращайся, когда зазвонят к мессе.
А тетя Роза, бледная, черноволосая, с маленькой бородавкой на носу, присыпанной желтой пудрой, не переставая орудовать тряпкой, добавила сварливо, но не столь зловеще:
— Вот, вот, сударь мой, ступай отсюда, погуляй на улице. И купи мне пять фунтов сахара.
Она достала из шкафа большую черную копилку с золотым ободком, извлекла оттуда две белые монетки и положила перед ним вместе с маленьким листочком бумаги.
— Это продовольственная карточка. Тебе дадут пятнадцать центов сдачи.
Коль скоро предполагалось, что ему должно быть известно, кто даст сахар и деньги, он ни о чем не спросил. Тетя Роза поставила копилку на прежнее место, но потом, оглядев его с ног до головы, сочла более надежным переставить ее повыше, поднявшись для этого на цыпочки.
— Посмотрим, не похож ли он на своего папашу, — прокаркала тетя Мария, перебирая монеты толстыми пальцами с до крови обкусанными ногтями, словно желала убедиться, что их действительно две и никак не больше.
Так как он никогда не сомневался, что все вороны лысые, кроме разве что Святой Агнессы — но она вообще не такая, как прочие, — сегодня с самого утра его завораживали волосы. Накануне, когда он приехал, он был слишком опьянен новизной, просто придавлен всеми этими событиями, разворачивающимися по собственной воле, и не способен что-либо воспринимать, он заметил только, что дядина квартира до странности маленькая — в его воспоминаниях все выглядело гораздо просторнее — и мебель в ней тоже словно съежилась, вот-вот совсем исчезнет; да и сам дядя оказался совсем не таким, каким он представлял его себе по рассказам Голубого Человека, но с дядей он решил пока подождать, потому что тут было не все ясно, а ему не хотелось ошибиться; и еще он успел узнать, что в доме не две, а три сестры, или тети, что существует еще самая молодая — или не самая старая, — Эжени, которая сегодня утром ушла на фабрику, когда он спал; говорят, что она там целый день кроит мужские воротнички. Он ни о чем не спросил, хотя ему очень хотелось узнать, для чего нужны воротнички отдельно от рубах, это ведь все равно что штанины без штанов.
Там он почти каждую ночь грезил о женских волосах. Ему казалось, он сам не знал почему, что как раз волосы и отличают женщин от ворон, словно вороны какие-то увечные и не могут быть, как другие женщины, матерями, девушками или даже тетками; волосы — вот из-за чего он никак не мог отчетливо вспомнить лица матери, — их можно воображать себе по-разному, особенно ночью, лежа в темноте, когда мечтаешь обо всем, чего не существует, но что могло бы существовать, о чем никогда не говорят, как никогда не говорят о том, что так хочется, чтобы тебя приласкали, потому что все это слишком смутно, неуловимо и слишком сладостно, чтобы выйти за пределы ночи, это как дымка, пронизанная солнцем, из которой появился Голубой Человек, или как Святая Агнесса — он до сих пор не знает, так ли все это было или только представилось, ведь никаких слов сказано не было, а жесты могут означать все и ничего.
И он уже начинал понимать, что ничто в этом новом мире не будет походить на те картины, которые он так щедро создавал в своем воображении в Большом доме, потому что ясно, что и здесь это невозможно. Тетя Мария с седыми волосами в противных рыжих подпалинах и тетя Роза с черными перьями на голове, топорщащимися метелкой, ничем не отличались от лысых ворон. Лучше ему сразу распрощаться со своими мечтами, забыть, что эти старухи — сестры его матери.
Он с трудом удержался, чтобы не сказать им, что они напрасно беспокоятся из-за этих монеток, у него уже была монетка, он бросил ее во дворе и через месяц обнаружил на том же месте, никто на нее не польстился, а будь это шарик, он не провалялся бы и полдня. Ту монетку подарил ему Никола, которого брали домой на Рождество; Никола все пытался убедить его, что голова без шеи на монетке — это король. Хорош король! Повелитель черепов! Разве бывают короли без короны и без тела! Вот и Балибу вечно ввязывался в эти истории с деньгами, о которых пишут в книгах, где полно воров и убийц, богачей и бедняков, — но там хоть были золотистые, как золото, монеты, впрочем, все равно те, кого не успели убить, непременно находили сундучок на каменистом островке, но чаще всего его не удавалось открыть, а если и удавалось, то он либо оказывался пустым, либо в нем лежал только план, указывающий, где находится золото, вернее, бриллианты; и Балибу снова пускался в путь и помогал то одним, то другим из одного удовольствия почаще оборачиваться то героем, то разбойником. А какой прок от денег, иное дело медали: они все разные, в них можно провертеть гвоздем дырочку или согнуть их зубами, и для них интересно придумывать названия. Выходит, деньги нужны только ворам и богачам. А если нет ни воров, ни богачей, на что тогда деньги? А ни воров, ни богачей не только он сам, даже никто из его дружков не видел.
Он сунул монетки в карман комбинезона, вышел на улицу и очутился в этой церкви, напротив дома, потому что сюда входили все, а он не знал, куда идти, ведь город такой большой и незнакомые улицы разбегаются во все стороны. Но и здесь ему говорят: «Ступай отсюда, гуляй!» Церковь такая большая, а его почему-то опять прогоняют. Когда Свиное Копыто говорила им: «Ступайте гулять», они знали, куда идти. А здесь это значит: ступай куда хочешь, но каждый клочок земли принадлежит кому-то и этот кто-то может тебя прогнать.
И колокола звонят не переставая. Как узнать, к мессе это или нет? Надо будет посмотреть, когда другие дети пойдут домой.
Нужно только держаться поспокойнее, за всем наблюдать и делать вид, будто ты вовсе не одинок и отлично знаешь все ходы и выходы.
Когда все эти события начались, он выпутывался неплохо. И как же он упорно молчал, чтобы не пропустить какой-нибудь знак! Он совершил только два явных промаха.
Первый раз — в темной канцелярии, куда его сразу препроводили полицейские. Увидев маленького седого человечка в странных пышных нарукавниках, с зеленым козырьком над глазами, подписывавшего какие-то бумажки полицейским, он вдруг подумал, а что получится, если он заговорит с ним, как с Никола, когда тот узнал про Балибу и неделю отвечал как нужно. Правда, в старичка Балибу еще никогда не превращался.
— Лягушка в кукушке на опушке…
А Никола отвечал:
— Кости кукушки в лягушке.
И никто ничего не понимал, но стоило им это произнести, как Свиное Копыто сразу спотыкалась, зацепившись за веревку, или вдруг у нее исчезал клубок, и его находили у противоположной стены; правда, иногда вообще ничего не случалось, но они, только они вдвоем, знали, что могло произойти нечто. И именно из-за того, что сплошь и рядом заклинание не действовало, Никола перестал ему отвечать. Он стал таким же тупицей, как Китаец, который иногда вместо муравьев глотал комочки земли.
— А? Что это ты такое мелешь?
Человечек в нарукавниках поднял козырек и показал желтые зубы. Он ошибся, никто ни в кого не превращался. Это был самый обыкновенный господин в нарукавниках и в козырьке.
— Ах ты, ублюдок, тебя спрашивают, сколько тебе лет, а ты болтаешь про каких-то лягушек!
— Спокойно, папаша, — вступился один из его ангелов-хранителей.
— Все они одинаковы, растут как дикари. Такие детки возвращаются к нам через три-четыре года в наручниках. Извинись, паршивец…
— Нет, мсье.
Тот же ангел-хранитель расхохотался, потрепал его по голове и ответил человечку, который сидел теперь без козырька, и его седые волосы торчали, как петушиный хвост:
— Он извинится годика через четыре, когда укокошит своего папочку, которого у него никогда и не было.
Он резко высвободился из-под этой смешливой руки: она вдруг обожгла самое больное место.
А после второго промаха он долго не мог прийти в себя. Когда полицейские, доставив его в дядину квартиру, беседовали с тетей Розой, дядя вышел им навстречу с газетой и с трубкой: у него были совершенно голубые глаза за стеклами очков и славное широкое бело-румяное лицо Деда Мороза; правда, он оказался более кругленьким и низеньким, чем в его смутных и слишком далеких воспоминаниях, но все-таки его облик вполне вязался с подарками, которые он два года получал от него к Рождеству. Наконец-то он увидел первого друга Голубого Человека, первого обитателя тайного мира, где чудесным образом жило все, чего ему не хватало, все, что было настоящей жизнью и что обязательно должно было быть возвращено после вынужденных лишений. И это был мужчина, старший брат его матери.
И тогда, не помня себя от счастья, он впервые бросился к дяде на шею.
— Черт побери! Что это значит? — проговорил дядя Наполеон с раздражением, отступив назад и вскинув от неожиданности руки.
— Да он настоящий дикарь! Как же так можно! — завопила тетя Мария и оттащила его за плечо.
— Разве так себя ведут, когда первый раз попадают в дом? — добавил дядя, сердито стряхивая пепел с белой рубашки.
И теперь уже ничего нельзя было объяснить, а уж тем более поцеловать дядю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41