https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/mini/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да мой пранра... в общем, в четвертом или пятом колене, бил в барабан. Ос остался один шаг до всего прочего: распределят женщин, спалят храмы, осквернят монастыри, заберут из дому детей, надругаются над семейным очагом, отменят деньги и банки, твой шкаф — мой, моя кровать—твоя, ложись с моей женой... Воцарится чернь, и все полетит кувырком... Словом, можешь представить, сам их
знаешь. Слушай, а чего мы тут сидим? Пошли наверх, там удобнее». Мы взяли бокалы, лед, бутылку виски и проникли в покои моей прославленной тети. Восьмиугольный склеп, предназначенный для ее личных нужд, казался печальным, как ниша без статуи, а биде было в чехле, словно мебель в европейском замке, когда хозяева путешествуют. «Бог умер»,— сказал я, припомнив Ницше. И впрямь, ощущение было такое, будто кто-то огромный, как титан Тьеполо, умер здесь, в зеленоватом сумраке. Тетины покои стали мрачными, как храм, где побывали иконоборцы, или зала аудиенций после казни короля. Мне захотелось поглядеть, хранится ли еще в старинном столике щепка от гильотины, на которой обезглавили Марию Антуанетту (я видел эту щепку, когда искал револьвер с перламутровой инкрустацией в тот вечер, переменивший мою судьбу). «Нет, увезла,— сказала Тереть
— Всегда возит с собой, как талисман».— «Надеюсь, он не
принесет беды».— «Уже принес,— сказала она и засмеялась.— Первого января пятьдесят девятого года. А вот и непорочное ложе»,— она зажгла свет в спальне. «Так уж и непорочное?» — «Не поверишь, со смерти мужа она ни с кем не спала. А от него ей нужны были только деньги. Она его презирала за неотесанность и шашни с горничными, и детей ведь у них не было. Ей бы ума, стала бы нашей мадам Рекамье».— «В такую толстую Рекамье Шатобриан бы не влюбился»,— сказал я и засмеялся, разогретый бургундским и хорошими сигаретами. Тереса тоже сильно разошлась. «Когда можешь дарить машины, портсигары от Картье, туфли от Тиффани, часы «Клифф и Ван Эппель», любая уродина
найдет себе гренадера».— «Потому она и хотела стать для кубинской буржуазии этакой герцогиней Юзэ. Как сказал бы Фрейд, либидо в ней заменила воля к власти».— «Воля власти — это не Фрейд».— «Ну, Юнг».— «Нет, Адлер...» — «А я говорю, Фрейд или Юнг».— «А я говорю, Адлер».— «Какого черта мы спорим, стели постель». (Вот уж не думал, что в этой огромной, королевской кровати с балдахином, золочеными столбиками и толстыми ангелочками, державшими факел-ночник, на пуховиках и подушках, я когда-нибудь... Но в эту минуту я испытал гордую и недобрую радость, словно мне предстояло осквернить саму историю — скажем, изнасиловать туристку и Штатов на ложе Людовика XIV или Жозефины Бонапарт...) «Скидай одежку,— сказала Тереса—(один парень, плясавший фламенко, сказал ей так когда-то).— Слушай, а Вагнер не написал чего-то вроде «Освящение дома»?» — «Это Бетховен. Все ты сегодня путаешь».— «Что ж, тем веселее. Иди-ка сюда». Проснулись мы в двенадцатом часу. Я хотел сходить домой, чтобы побриться и переодеться, но Тереса сказала: «Пойдем лучше ко мне. Самое время поплавать в бассейне. Там твои вещи есть и бритва».— «Скажешь, никто ею не брился?» — «Я подмышки брила»,— уклончиво ответила она. «Понимаешь,— сказал я,— мне надо бы в контору. Мартинес не знает, что я приехал».— «А зачем? Про деньги говорить? Неужели вам не надоело?» И правда. В Каракасе только и говорили, как делать деньги, нажить деньги, вложить деньги. Все разговоры сводились к деньгам. Прежде городской житель был помешан на золотом, теперь — на кредитке, ему все мало. А я по горло сыт работой ради кредитки, мне осточертело гнать деньгу, когда грохочущий, несуразный город растет и растет, не зная удержу, и на это смотрят голодные, ввалившиеся, гноящиеся или пьяные глаза тех сотен тысяч людей, которые обитают в «поясе нищеты», окружающем столицу, или в картонных лачугах, приютившихся под мостами, где кишат мыши и еще какая-то нечисть, а легионы детей вообще сия г на улице и живут подаянием. Я разрешил себе день о i дохнуть—надо же мне реаклиматизироваться,— и, выкупавшись в морской воде, и впрямь пахнущей морем, ибо в такой же с амой я купался мальчишкой, позавтракав как следует тем, что мы отыскали в этом доме, я проспал до вечера. Проснувшись, я у и и дел, что Тереса вынимает вещи из шкафов и складывает в большие чемоданы. «Завтра уезжаю. В Танжер, к подруге, из нью-йоркской знати, у нее там прелестный дом. Международная колония педиков, лесбиянок, пьяниц и наркоманов. Залог моего целомудрия — я этого всего не люблю».— «Ну, пьяницы все же мужчины...» — «Нет... Когда дойдет до дела, вспоминают, что недопили бутылку, и все прахом».— «Вижу, ты читала «У подножия вулкана»1.— «Всего две главы. Не лезет». Тут, совсем проснувшись, я понял наконец, что происходит. «Ты что, навсегда уезжаешь?» — «Да».— «И ты тоже?» Моя кузина стала серьезной: -Ладно, будь мне пятнадцать, надела бы форму и кричала «Да здравствует революция!». Но мне побольше, и мир, в котором я жила, порядком меня искорежил, так что я не принесу пользы молодым, прозябавшим в безвестности людям, которые сменили нас».— «Надо бы к ним подойти, понять их».— «Попробуй. Я не с могу. Ты строишь дома, я не умею строить. Я умею одно:
«У подножия вулкана» — роман канадского писателя Малькольма Лаури.
пользоваться тем, чего добились другие. Роскошь погубила меня, но без нее я жить не смогла бы. А то, что здесь творится,— всерьез и надолго, ты мне поверь. Это не по газете, это я вижу сама. Народ ни во что не верил, а теперь верит. У него изменилось сознание, и я тут лишняя. Я не гожусь в революционерки, я не Луиза Мишель, не Роза Люксембург, не Клара Цеткин. Лучше не врать ни себе, ни другим, сложить вещички и катиться к черту. Мой класс теперь не у дел. Я вышла из моды, как корсет или турнюр».— «Еще одна уезжает в Кобленц»,— сказал я, вспомнив Гёте. «Друг мой, если не можешь петь «Марсельезу», самое честное ехать в Кобленц. Да и Кобленц теперь не в Танжере, а в Миами. Но этого не будет — ты никогда не услышишь, что я плету там козни. В Кобленц уехали обломки общества, у которого были какие-то взгляды и свой стиль. А в Миами, если не считать горстки перепуганных, горстки обманутых пропагандой, горстки старичков, проклинающих час бегства, и горстки неповинных детей,— просто бандиты, которые молят Штаты вмешаться, игроки, которые спят и видят свои дома и рулетки, продавцы наркотиков, сводни, девки и весь сброд, отдыхавший во Флориде,— словом, чистейшее дерьмо. С психами я уживусь, с дерьмом никогда».— «Вообще-то ты права. К этим временам ты не подходишь». Тереса снова заговорила обычным, шутливым тоном: «Только не по старости, хотя я тебе не скажу, сколько мне лет. Столько, сколько бюсту — двадцать пять, ну, двадцать восемь».— «Плюс пластика».— «Слушай, дареному коню в зубы не смотрят. Дай глотнуть». До сей поры нам было стыдно заговорить о Вере. Наконец я решился, но Тереса могла рассказать мне только то, что я и сам знал. Впрочем, она прибавила, что моя жена несколько часов пряталась здесь, у нее. «А Мирта? А Каликсто?» — «Каликсто вернулся с Фиделем и Сьенфуэгосом. Он воевал все время, даже при Гисе. Теперь они оба в кубинском балете, у Алисии Алонсо. Кажется, поженились, или просто,— она соединила оба указательных пальца.— Сейчас на это внимания не обращают, и потом Мирта уже взрослая. Живут они у нее, родители уехали одни из первых, а Мирта не захотела». Мы снова заговорили о моей жене. «Вера—дело другое,— сказала Тереса.— Ей лучше всего быть за границей. Здесь бы она все время боялась».— «Чего, собственно?» — «Страх неподвластен рассудку».— «А почему она молчит?» — «Ты бы сходил завтра в банк, где у нее счет. Они что-нибудь знают».— «Ну, конечно. С утра и схожу».— «Когда ты летишь?» — «В десять утра, на «Иберии» — до Мадрида. Постой,, проверю число. Да, верно. Завтра. Четырнадцатого октября. Отсюда выеду в полдевятого. Так что не будем терять время». И она стала напевать болеро, которое было недавно в моде: «Последнюю ночь с тобою, с тобою в душе унесу, и станет мечтою». Проснулись мы рано. Пока она одевалась в дорогу, я собирал мои вещи. Рядом, в соседней комнате, были планы, проекты, чертежи, черновики, напоминавшие мне о днях моего страха, которого я теперь стыдился. Я взял наугад несколько книг, их было немного. Конечно, роман Анаис Нин, с ее надписью. И вдруг страшная мысль пронзила меня: «Слушай, Вера это видела?» Тереса выглянула из чемодана, в который совала еще что-то. «Она не слепая. Пока я спала, она везде пошарила».— «И... спросила?» — «Ага».— «А ты ответила?» — «Ответила. Правду. Что мне оставалось?»— «Да ты что, дура?» — «Рано или поздно она бы узнала».— «Потаскуха, вот ты кто! Нет, какая потаскуха!» — «Это верно, но врать я не люблю. Терпеть не могу вранья. Она (просила, я сказала, и так все ясно. Спросила бы раньше, я бы раньше ответила». Теперь я понял, почему Вера не пишет. Такой прямой и чистый человек ужаснулся, должно быть, этому немыслимому открытию. Что только могла она себе представить, толкнувшись с тем, чего уж никак не ожидала... Воображение всегда готово предложить нам самые грубые, самые четкие, невыносимо жестокие образы, особенно—когда видишь мысленным взором близких людей. К тому же Вера была здесь, и камины эти обрели ДЛЯ нее вполне реальный фон, хотя еще накануне она об этой квартире и не слышала. «Я ей говорила, что мы не придавали тому-сему никакого значения... Но ты же ее jнаешь. Глубокое горе, мазохизм в духе Достоевского...» Я был ошеломлен, что не узнал Пабло, старого тетиного слугу, который приехал, чтобы отвезти Тересу в аэропорт. «Сеньор! Л\, сеньор! Когда же сеньор приехал?» — «Пабло купил у меня старый «мерседес» на свои сбережения,— сказала Тереса.— (смерь он работает на себя».— «Дело хорошее, сеньор, не жалуюсь,— сказал Пабло.— Пассажиров хватает. А насчет этих... Сколько ни проси, не остановлюсь. Нет, сеньор, черных не вожу уж поверьте!» — «Такие хуже всех,— шепнула Тереса, когда пи вынес чемоданы.— Он ходил на рынок, все покупал, сколько наживал... на нас... Теперь, конечно, ругает революцию. Куда тебя подвезти?» — «К банку». Когда я выходил, она сказала: «Ну, может, Энрике... Пока».— «Прощай»,— сказал я. «Брось,— сказала она.— Мы не в испанской драме. Давай так—до свидания, хотя ппо надолго».— «Да кто это вытерпит!» — сказал Пабло, и с этой минуты я научился узнавать противников по одному коротенькому слову «это», которым они называли революционную власть и новую действительность.
Когда я вошел в банк, я остановился в удивлении, ибо то, что я увидел, походило, скорее, на армейское интендантство или приемную главного штаба. Дверь сторожили два человека в форме, люди в форме виднелись за окошками вкладов и платежей, выходили из кабинетов, считали на арифмометрах, а на машинках печатали и перебирали карточки женщины, тоже в форме милисиано, чего я еще не видел. Высоко, от стены к стене, протянулся плакат: «РОДИНА ИЛИ СМЕРТЬ. МЫ ПОБЕДИМ». Народу здесь было больше, чем обычно бывает в банках по утрам, и слишком много телефонов трезвонили сразу. По праву давней дружбы я вошел без стука к управляющему, и он встал, чтобы пожать мне руку. «Хоть один человек не в форме»,— сказал я. «Годы, товарищ, годы. Уже не могу ползать под колючей проволокой, и вообще... А будь я молод, как другие товарищи...» (Честно говоря, меня удивляло, что управляющий называет своих подчиненных и клиентов товарищами.) Я перешел к делу, но ничего путного не узнал. Здесь думали, что Вера в Мехико, потому что «кто-то говорил». Когда обратились к документам, выяснилось, что в последний раз она была здесь в мае 1957 года и взяла деньгами 20 тысяч долларов. «Вы не удивились,— спросил я,— что она столько берет?» Управляющий засмеялся. В те годы, перед победой революции, вкладчики брали и побольше, чтобы увезти за границу в бумажниках и чемоданах, если не в карманах, хотя гораздо проще и разумней было бы перевести эти деньги в другой банк, но и это никого не удивляло, так как некоторые не желали оставлять документов и следов. Вообще же, вкладчик имеет право взять со своего счета, сколько хочет. Таким образом до 1 января 1959 года из страны уплыли целые состояния, хотя мало кто достиг таких высот беспардонной удали, как министр просвещения, собравшийся увезти в Миами чемодан, где лежал — ни много ни мало — миллион долларов. Таможенники это обнаружили и сообщили прессе. Теперь же, забирая деньги, люди хранят их дома, в тайниках, за секретными замками, в самых диких местах, если не просто под паркетом или плитками пола, воскрешая давно потаенных сокровищ, пиратских кладов и прочих порождений классической скупости, не говоря уж о «Кубышке» Илавта и сундуке Гарпагона. В Банке, где работали люди, преданные революции, прекрасно знали все эти хитрости. Что же до Веры, то 20 тысяч —сущий пустяк, когда клиенты брали по 100 и по 200 тысяч, чтобы немедля спустить их в рулетку. Удивительно ли, что после победы революции в сейфах Национального банка почти ничего не осталось? Я заметил, что голоса у окошек звучат все громче. «Чего же вы хотите? Два новых. Как, ничего не знали? Где же вы были, товарищ? Один за другим — раз-два, тринадцатого и четырнадцатого». В кабинете были газеты, и он показал мне первые полосы. Так я узнал, что национализированы все банки и 383 крупных предприятия, а сегодня издан закон о так называемой городской реформе. «Видите, товарищ, революция не теряет времени». Раньше я хотел отправиться отсюда к себе в контору, но теперь решил зайти домой к Мартинесу, чтобы потолковать о новостях, которые, попросту говоря, прикрывали наше дело. «Да оно больше года как испустило дух,— сказал Мартинес.— Недоставало похорон, вот и они, самые пышные. Нам остается поплакать на могиле, как наемные плакальщицы в былое время. После вчерашнего закона поставщик стройматериалов — под контролем министерства строительных работ. Тем самым мы все выгоды при заключении контрактов. Что же до реформы, она разом покончила с недвижимой собственностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я