Брал кабину тут, суперская цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

я хорошо знал этих горе-Сен-Жюстов и Робеспьеров, они выбрали себе местечко по правую руку господа бога и осуждали всех подряд — тех, например, что ходят смотреть первые, так называемые «бессюжетные», фильмы Луиса Бунюэля, а значит, «тратят даром время», которое обязаны полностью, самоотверженно и упорно посвящать делу перестройки общества. А вот они — действительно настоящие ревнители общественной перестройки, без конца сообщают друг другу, тайно разумеется, великие истины, что рождаются в их мудрых головах, кальвинисты, неумолимые судьи, ненавистники любви и веселья, они способны отлучить всякого, кто посмел аплодировать Жозефине Бэкер или развлекаться чтением детективов; все они мнят себя профессиональными революционерами — по известному ленинскому определению, и в то же время являются сторонниками перманентной революции, что, однако, вовсе не означает принадлежности к партии. («Все до одного революционеры в душе»,— как говорил Рыжий Ганс, славный немец из Венесуэлы; он охотно общался с латиноамериканцами, жившими на Монпар-насе, и слыл среди них поэтом, хотя никто не видел ни одного его стихотворения.) Если кто-либо покидал срочно приятелей, говорили— «ему необходимо быть на собрании», но никаких подробностей о собрании не сообщалось. Жизнь свою они окутали хайной: конспирация, какие-то дела, подполье; суровые, непреклонные, жестокие, раздражительные, они стремились нетерпеливо перейти непосредственно к действию, весьма решительно, хоть и с туманной конечной целью; говорили всегда по секрету, понизив голос, сообщали: очень скоро (может быть, даже в следующем месяце) грянут ужасающие события, ибо массы сыты по горло, они понимают, чю их провели, обманули, и не хотят больше ждать; в листовках, отпечатанных на ротапринте в количестве не более двухсот экземпляров, они выступали от имени народа, утверждали, что революционная тактика парализована, марксизм устарел, они требовали немедленного пересмотpa основных его положений на том, например, основании, что в них не учтены проблемы секса; они покупали громадное количество газет (начиная от «Л'Аксьон франсез» и «Юманите» и кончая «Нью мэссис», «Манчестер гардиен», «Ле либертер», «Бюллетэн де ла гош коммунист», а также «Нью-Йорк тайме», «Правду» и «Корриере делла сера»), отчеркивали статьи красным карандашом, вырезали их, пожирали, пережевывали, переваривали, делали умозаключения, принимали решения, цитировали газеты всего мира, заявления на совещаниях, слова политических деятелей, отрывки из их речей, уверенно, назидательно, будто изрекали священные истины. Некоторые из них претендовали на субсидии фонда Международной солидарности, однако я сильно подозреваю, что имена их в этой организации слышали едва ли не впервые. Общая ненависть к буржуа выражалась на Монпарнасе в самых причудливых формах: прежде здесь было множество жриц свободной и однополой любви, исповедующих сюрреализм, теперь вдруг они взялись за ниспровержение. Странные дамы, непонятно где и как живущие, ездили из Лондона в Брюссель, из Стокгольма в Берлин с какими-то загадочными секретными поручениями, дело, впрочем, так или иначе, кончалось всегда постелью, причем случалось, что партнеры были одного пола. Говорилось обычно, что дама зарабатывает на жизнь переводами, либо работает в газете, пишет книгу, разумеется, по коренным вопросам бытия; газет с ее статьями никто, правда, не видел, а книгу написать как-то не удавалось... Дамы такого рода страдали депрессией, бегали постоянно к психоаналитикам (все они в большей или меньшей степени нуждались в чудодейственном лечении господина Зигмунда Фрейда), всегда знали о чем-то, что вскоре должно разразиться, хотя никогда не разглашали, из каких источников получают сведения; эти женщины новой породы проводили дни, куря одну сигарету за другой, посылали куда-то телеграммы (все их дела всегда были срочными), говорили сквозь зубы, сдержанно, таинственно, чуть ли не пророчествовали. Вслед за ними появились молодые бандиты—«corsaires aux cheveux d'or» как сказал бы Лотреамон, флибустьеры диалектики, контрабандисты исторического материализма. С невообразимой быстротой перекинулись они от «Петуха и Арлекина» к «Капиталу», от Сержа Лифаря к Ленину. Падшие ангелы из «Быка на крыше» , забытые знаменитости, вчерашние собеседники Мари-Лор де Ноэль или княгини Бибеско, они явились на бульвар Распай с горящими взорами, яростные, непримиримые, готовые сжечь все, они оперировали целым ворохом разящих цитат, которые только что выучили, и слова Маркса и Энгельса звучали еще убедительнее на фоне лживых ошибочных сентенций Фейербаха, Дюринга или Каутского; однако, когда речь заходила о Плеханове или Троцком, в голосах их слышалась какая-то мягкость. Многоречивость выскочек, неоспоримые истины, приказы, проклятия, безапелляционные решения, суровый суд, смертные приговоры — разумеется, лишь в воображении — явились на смену прежним спорам о фигуративной и нефигуративной живописи, о неоклассической и атональной музыке. Большой переполох в этом мире бурных силлогизмов, враждебных всякому порядку (их возмущало даже то, что кафе закрывается всегда в одно и то же время), произвела следующая весть: Андре Бретон решился вступить в Коммунистическую партию, а ему нанесли оскорбление — включили в ячейку техников и рабочих газовой промышленности; маэстро сюрреализма ожидал, видимо, что вместе с ним примут в партию всех его присных или, по меньшей мере, поместят его среди людей, более подходящих для опытов интеллектуального ясновидения. (Вероятно, некоторый интерес могли бы представить служащие Пежо и Ситроена, их сны, их общение с несуществующей реальностью, а также признания в собственной сексуальной неполноценности...) Решив, что маэстро оказался жертвой коварного, заранее обдуманного издевательства, некоторые из его друзей открыли ответный огонь, а именно — сделались троцкистами, другие же в полном порядке отступили на старые анархистские позиции, что давало возможность отрицать все на свете, не беря в то же время на себя никаких обязательств... Что до меня, то, видимо, сыграло роль мое буржуазное воспитание — меня приучили к мысли, что, если человек хочет работать, например, в банке, в торговой фирме или на сахарном заводе, он должен изучить все дело досконально, а для этого следует начать с самой низкой должности. Вот почему я не видел ничего ненормального в том, что Бретона включили в обычную ячейку рабочих газовой промышленности. Он начнет с самого начала, посмотрит, как работает коммунистическая ячейка, привыкнет к дисциплине, ознакомится с методами, научится выполнять требования и правила, а взамен станет товарищем, найдет свое место в дружном коллективе, приобщится к целому. Поэтическое искусство не связано прямо с искусством забастовки. Однако, когда приходит время действовать, выйти на улицу, где бросают бомбы со слезоточивыми газами, любой водопроводчик или каменщик, сам того не подозревая, несет в груди «бессмертные рыдания» Мюссе.
Должен сказать, что вся эта свистопляска концепций, опровержений, теорий, отречений, споров, ученых баталий между посетителями разных кафе («Ла Куполь» воевало с «Сирано», а «Ле Дё Маго» с «Ле Пальмье») казалась мне поразительно легкомысленной в сравнении с реальной, кровавой драмой, переживаемой Латинской Америкой. Здесь я был свидетелем словесной перепалки между теми, кто принимал лозунги революционной партии и стремился по возможности сочетать революцию с поэзией, и теми, кто, желая во что бы то ни стало показать себя революционерами, хватались как за якорь спасения за нелепые лозунги троцкистов или анархистов; спасение в этих лозунгах они видели потому, что тут не требовалось ничего, кроме способности упорствовать, как собака на сене, и бессмысленно отрицать все. Здесь говорили, что может пролиться кровь; там лужи крови краснели на тротуарах. Здесь твердили, что пора действовать; там действовали и зачастую умирали. Здесь вырабатывали в своем кругу манифест и подписывали — тоже в своем кругу; там, в тех, чья подпись стояла под манифестом, стреляли из маузеров, и на лестницах университетов валялись трупы... В Париже было много студентов с Кубы, одни спасались от преследований режима Мачадо, другие просто приехали учиться, потому что там диктатура лишила их этой возможности. Многих я знал. Мы понимали друг друга, ненависть к тирании объединяла нас, хотя уже тогда среди моих земляков наметились два направления: одни говорили «главное — сбросить Мачадо, все остальное потом», другие же, настоящие марксисты, разумеется, были сторонниками борьбы против диктатуры, но смотрели дальше вперед—стремились уничтожить также и все то, что сделало диктатуру возможной; иначе после свержения Мачадо может возникнуть новая диктатура, а за ней и другие...
«Главное — сбросить Мачадо, все остальное потом», в этом лозунге мне не нравились слова «все остальное потом», слишком уж туманно было это «все остальное». Под такое определение можно подвести что угодно. В то же время марксисты казались мне наивно оптимистичными, неужто они всерьез полагают, что в девяноста милях от Соединенных Штатов, под самым своим носом янки потерпят бастион антиимпериализма? Подобный скандал, если его допустить, тотчас же отзовется на всем континенте; высадились же американцы в Никарагуа при Санди-но, а повод был гораздо менее значительный... Тем временем Мачадо оставался на своем месте, а я пребывал в некоторой растерянности, не зная за что приняться. По приезде в Париж я пошел прямо в мастерскую Ле Корбюзье, расположенную на улице Севр, на шестом этаже. Великий архитектор работал среди ужасающего беспорядка: угольники, линейки, карандаши в стаканах, рулоны кальки по углам, копии планов, изрезанные фотографии, мольберты, стоящие на полу, картины, повернутые к стене, кипы журналов на старомодных чертежных столах —все это противоречило моим ожиданиям, ведь Ле Корбюзье так ратовал за точность и порядок, так боялся «неиспользованного пространства». Приветливый и сдержанный, внимательный и мягкий, однако нередко и весьма язвительный, Ле Корбюзье, когда у него зарождалась новая идея, поражал сосредоточенностью; от теории своей он не отступал ни на шаг. Ле Корбюзье предложил мне поработать у него несколько месяцев; говоря откровенно, особого энтузиазма я в нем не уловил. Впрочем, я думаю, его спокойствие и хладнокровие (недаром был он сыном часовых дел мастера и родился в Ла-Шо-де-Фон!) уступило вскоре место горькому чувству отверженности — французы, хоть и увлекались Декартом, предпочитали архитектуру Второй Империи, а уж в ней достаточно было «неиспользованного пространства», бесполезных украшений, архитектурно бессмысленных карнизов, пышных лестниц, роскошных лифтов — все это противоречило требованиям его гения, логичного, исполненного стремления к простому. Он жаловался, что французы мало внимания уделяют его великим проектам преобразования городов. Во всем мире есть последователи его теории, и только здесь, во Франции, строят чрезвычайно мало. Такого рода сообщение не слишком меня воодушевило; я ведь надеялся работать на Кубе, но если уж здесь, во Франции, не интересуются смелыми замыслами мастера, то функциональные, строгие проекты, им вдохновленные, вряд ли будут иметь успех у меня на родине, где так любят барокко, пестроту и пышность. Такие мысли отнюдь не вдохновляли меня. На Кубе архитектор может получать заказы только от власть имущих, от богачей, миллионеров, а эти заказчики просто бредят дворцами да загородными резиденциями, на худой конец — подавай им «роскошный дом» (так они выражаются), а это значит—аканфы, волюты, кариатиды и арабески. Я вспомнил внушительное жилище тетушки — сплошное «неиспользованное пространство», хуже того — зря, нерасчетливо потраченное. За нашим домом высился замок пивного короля с перламутровым куполом и стенами из красного камня; а дворцы сахарозаводчиков, не уступавшие в роскоши королевскому дворцу в Аранхуэсе, да еще и с шестью гаражами каждый; а дома, изукрашенные венками и гирляндами в стиле раннего Возрождения, только на американский лад, вспомнил я и в высшей степени удачную идею, осенившую самого Великого Трибуна: дом, где жила его возлюбленная, был обнесен зубчатой стеной, будто средневековый замок; а дом Бакарди, похожий на гигантскую костяшку домино, только оранжевую? A Dolce Dimora некоего жуликоватого министра? В тоске по родной Италии, он воздвиг массивный дворец в флорентийском вкусе неподалеку от университета, где то и дело слышалась пальба — полиция стреляла в студентов... Ле Корбюзье куда-то уехал, и я, воспользовавшись этим обстоятельством, покинул его мастерскую. Я снял квартиру, вернее — студию с лоджией на улице Кампань Премьер, и решил самостоятельно, без чьей-либо помощи искать свой собственный стиль в архитектуре; я стремился учитывать требования современности и в то же время помнить о наших особенностях, о нашем климате, о нашем солнце, я хотел добиться гармонии. И надеясь, что среди моих соотечественников найдутся интеллигентные люди, которые оценят такой стиль, начал работать. Совсем один, в доме с выложенным желтой майоликовой плиткой фасадом, в том самом доме, где суждено было свершиться событиям — тогда я не ожидал, конечно, ничего подобного,— так круто изменившим всю мою жизнь. Внизу, на rez-de-chaussee, Мэн Рей колдовал над своими фотоаппаратами, треногами, мольбертами, лампами, окруженный всякими диковинными вещами, которые покупал в скобяных лавках и у старьевщиков; напротив жил чилийский поэт Висенте Уидобро, я частенько заходил поболтать с ним о качествах водки из Писко, о моллюсках, о салате из водорослей; в беседе Уидобро легко переходил от Алонсо де Эрсильи к Рабле, от истории Араукании к мемуарам Сен-Симона или к «Облачной шали» Тристана Тцары —поэт отличался широкой культурой, что, впрочем, не редкость в Латинской Америке (взять хоть, например, Альфонсо Рейеса);
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я