Тут https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Теперь он говорит о городе, в котором провел детство: колонны, много колонн, очень много, вряд ли еще в каком-нибудь городе найдется столько колонн; так говорит мой спутник, он не слыхал, видимо, о Петрограде (о, мое прошлое, такое далекое!), о стройных колоннадах, о классических фронтонах, загадочных, не сравнимых ни с чем, окрашенных в желтый цвет, о петроградских белых ночах—они не белые, они золотистые... «И вот, как видишь, я здесь,— говорит он, смеясь,— а ведь вышел из буржуазной среды, до того поганой — трудно себе представить». Полузакрыв глаза, он вспоминает свой родной дом, лепные украшения, стены, облицованные мрамором, над капителями колонн — шаловливые дети верхом на дельфинах; в огромных салонах висят на стенах картины Юбер Робера1, обмахиваются веерами две дамы Мадрасо в золоченой раме: одна—юная, в розовых кружевах, другая — в черных, изящная вдова с надменным лицом; китайские экраны, населенные сотнями человечков, они старательно трудятся среди красных пагод и изогнутых мостиков, на зеленых порфировых постаментах дремлют каменные индусы, а дальше, в переходе к зимнему саду,— вазы рококо, на шелковисто переливающемся тонком фарфоре — яркие, веселые попугаи, танцующие обезьяны. Позади дома, окруженного кованой решеткой, с бронзовыми сторожевыми псами у входа, виднеются среди пальм и бугенвилей другие, в моем представлении прекрасные, сказочные дворцы. Причудливо переплелись разные ордеры классической архитектуры. На галереях, в портиках, в розовых аллеях (впрочем, большую часть цветов и деревьев я знаю только понаслышке) прохаживаются люди — те же роскошные наряды, блеск драгоценностей, изысканные прически и те же разговоры, пустые, никчемные,— как всеми своими вкусами, привязанностями, предубеждениями похожи они на тех, с кем я столько раз встречалась, читая и перечитывая великий русский роман: властные барыни, законодательницы хорошего тона, высокопоставленные свахи, знающие наизусть и в точности все титулы, все состояния, сплетницы, хранительницы преданий всего этого пестрого общества, обманщицы, гордые своей притворной чистотой, эти дамы всегда в курсе ничтожных событий светской жизни: тот угодил в ловушку, этот взлетел, возвысился, а потом упал; идет салонная война, то и дело возникают скандалы — супружеская верность нарушена, декорум не соблюден, а ведь в подобных случаях так важно вовремя проявить благоразумие; бесконечная цепь танцевальных вечеров, парадных приемов, визитов, балов, роскошных обедов, их готовят, составляют, продумывают заблаговременно, за несколько недель; мелькают лакеи, швейцары, горничные, француженки-гувернантки; восьмидесятилетние высокородные богачи, оставляющие после своей смерти сказочное состояние и целую кучу незаконных детей; молодые бездельники и соблазнители, любители буйных кутежей, отчаянные головы, авантюристы, те же Долоховы... Да. Мне знаком этот мир, мастерски воскрешенный в гениальном романе, мир Ростовых и Болконских. Кубинец рассказывает про свою тетушку — какую-то там графиню, что ли,— и она тоже кажется мне чрезвычайно похожей на графиню Ростову. Девушки в тропиках расцветают рано, высокой становится грудь, округляются бедра, и тем не менее многие из них напоминают Наташу или Элен; a Country club в Гаване — точная копия московского Английского клуба, где происходил тот самый незабываемый обед в честь Багратиона, на котором Пьер Безухов узнал о неверности жены. Кубинец рисует жизнь, описанную в «Войне и мире»: оказывается, она продолжается и сейчас, через сто с лишним лет, на других географических широтах. «Не совсем так, не совсем,— говорит он, смеясь. Он уверяет, будто я сильно польстила людям, о которых он рассказывает, сравнив их с князьями и графами, действующими в романе Толстого.— Потому что, хоть у нас и есть несколько маркизов и графов, которые могут похвастаться настоящими титулами времен первых завоеваний, большинство наших дворян просто купили себе гербы и документы, а требуют, чтобы все верили, будто их предки вышли из чрева самой Бельтранехи, а может, доньи Урраки или что их зачал (прости) Санчо Храбрый». И вдруг я спохватываюсь с изумлением: человек, который сидит сейчас передо мной, пришел из мира, похожего на мир моей родины, навеки исчезнувший, и этот человек — боец Интернациональной бригады. У него изящные руки. Манеры благородны, но естественны, ни напряжения, ни заученности; даже когда он позволяет себе грубое слово, оно не оскорбляет, на лице его заранее появляется виноватое выражение, оно смягчает неожиданную грубость, вторгающуюся в рассказ; рассказ-воспоминание, исполненный презрения к мотовству и пышности, к привилегиям и жеманству, я слушаю его, и словно из тумана возникают передо мной образы и сцены, что приходят ему на память здесь, возле бурдюков и бочек, пахнущих кислым вином, в маленькой таверне, где теплится жизнь, среди мертвого темного города, в страхе притихшего под смертоносным военным небом.
...Я выпил вина, разговорился, и нога как будто меньше болит; всякий раз, как погода меняется (а сейчас, в эту августовскую ночь, похоже, собирается дождь), она начинает ныть, напоминает, что рана и операция — дело совсем недавнее. Долго я что-то бормотал про пампу да про горы, про пирамиды, парусные корабли, про рабовладельцев и помещиков; ей, русской, это, наверное, напоминает ее предков — бояр (да так оно и есть, из одного они теста, хотя мои ходили в панамах, а ее — в собольих шапках, в шубах на лисах и бобрах), потом я пустился в путь по тропинкам истории, которую знаю плохо, и совсем было заплутался в лабиринте веков, так что чуть не слопал меня Пернатый Змей, но все же удалось выкатиться через Солнечные Ворота Тиауанако, одним прыжком перескочить тысячелетия — fly, как выражаются игроки в бейсбол,— и приземлиться в своем родном доме в тот самый день... В тот день, за которым последовала дурацкая ночь, я пытаюсь описать все это так, чтобы она, никогда не видевшая ни тех мест, ни лиц, ни вещей, поняла меня; ни людей она не знает, ни домов, ни улиц, ни деревьев, ни самого города... я рассказываю во всех подробностях о том, что ей, может быть, кажется неважным и даже смешным, но я-то понимаю, я гляжу внутрь себя и вижу: некоторые эпизоды в самом деле выглядят трагикомично, однако они определили мою судьбу, изменили течение жизни, которая начиналась так беззаботно и обернулась трагедией: едва только я вышел из возраста отроческих сомнений, как оказался перед лицом неожиданных событий и вынужден был тотчас же сделать выбор. Я все думаю и думаю, без конца вспоминаю тот день, когда начались Великие Перемены; не могу припомнить, по каким улицам ехало такси, привезшее меня с вокзала на Семнадцатую улицу,— стояли майские сумерки, я сидел, уткнувшись носом в тетрадку с лучшими моими записями (потому лучшими, что писались наскоро, горячо, свободно, под свежим впечатлением...) о старых домах Сантьяго, колониального стиля, грубых, провинциальных, выдержанных словно вино, если так можно сказать, эти дома как бы светились праздничностью, свойственной XVIII веку; записи мои завершали сбор материалов по колониальной архитектуре, я надеялся написать очерк или исследование, оно уже было начато, писал старательно, хоть и с трудом (мне всегда было тяжело писать), сочинял во время долгих, бессмысленных университетских собраний, посвященных тому или иному внезапному озарению, посетившему диктатора Мачадо. Выйдя из поезда после бесконечного путешествия — только на этот раз я заметил, до чего же длинен, оказывается, хоть и узок, мой родной остров!—я сел в такси и тотчас же принялся за свои записи. Машина остановилась перед домом; наскоро перечитав набросок, я поспешно сунул тетрадь в портфель, расплатился с шофером и только что хотел позвонить у главного входа, как вдруг заметил на прутьях барочной решетки в виде секир странный трехцветный вымпел с надписью: площадь Пигаль. Ах, да! Сегодня же праздник, о котором столько было шуму! Придется, значит, надевать смокинг, болтать то с тем, то с этим, волынка будет тянуться до самого рассвета... Зато смогу напиться дома, это так удобно — когда язык уже не ворочается, поднимешься всего на каких-нибудь двенадцать ступенек, и вот она, кровать. За решеткой главного входа высились постройки из фанеры и картона, предназначенные завтра на слом; я прошел через боковую калитку, мимо гаражей, и проник в дом через дверь для прислуги. Во всех кухнях кишмя кишели повара, поварята, помощники поварят, они суетились в своих высоких колпаках среди кастрюль, дымящихся сковород, столов для разделки мяса, огромных подносов, ни одного из них я не знал, и они не обращали на меня ни малейшего внимания. Следовательно, их навеки исчезнувший, и этот человек—боец Интернациональной бригады. У него изящные руки. Манеры благородны, но естественны, ни напряжения, ни заученности; даже когда он позволяло себе грубое слово, оно не оскорбляет, на лице его заранее появляется виноватое выражение, оно смягчает неожиданную грубость, вторгающуюся в рассказ; рассказ-воспоминание, исполненный презрения к мотовству и пышности, к привилегиям и жеманству, я слушаю его, и словно из тумана возникают передо мной образы и сцены, что приходят ему на память здесь, возле бурдюков и бочек, пахнущих кислым вином, в маленькой таверне, где теплится жизнь, среди мертвого темного города, в страхе притихшего под смертоносным военным небом.
...Я выпил вина, разговорился, и нога как будто меньше болит; всякий раз, как погода меняется (а сейчас, в эту августовскую ночь, похоже, собирается дождь), она начинает ныть, напоминает, что рана и операция—дело совсем недавнее. Долго я что-то бормотал про пампу да про горы, про пирамиды, парусные корабли, про рабовладельцев и помещиков; ей, русской, это, наверное, напоминает ее предков — бояр (да так оно и есть, из одного они теста, хотя мои ходили в панамах, а ее — в собольих шапках, в шубах на лисах и бобрах), потом я пустился в путь по тропинкам истории, которую знаю плохо, и совсем было заплутался в лабиринте веков, так что чуть не слопал меня Пернатый Змей, но все же удалось выкатиться через Солнечные Ворота Тиауанако, одним прыжком перескочить тысячелетия — fly, как выражаются игроки в бейсбол,— и приземлиться в своем родном доме в тот самый день... В тот день, за которым последовала дурацкая ночь, я пытаюсь описать все это так, чтобы она, никогда не видевшая ни тех мест, ни лиц, ни вещей, поняла меня; ни людей она не знает, ни домов, ни улиц, ни деревьев, ни самого города... я рассказываю во всех подробностях о том, что ей, может быть, кажется неважным и даже смешным, но я-то подлый обманщик, ренегат, изгой, бунтовщик, анархист, предатель своего рода!.. Ох! Хорошо, что твоя матушка, женщина, умерла, не увидевши всего этого!»... Я привык какого рода бурным излияниям по самым ничтожным и смешным .оводам; случалось, например, что тетушка устраивала трагическую сцену, если парикмахер неудачно сделал прическу, или горничная плохо отгладила нижнюю юбку, или же в газетах забыли упомянуть о том, что она пожертвовала в пользу солидную сумму, или, перечисляя в светской хронике приглашенных к ней на обед, исказили чье-либо имя. Однако сегодня, кажется, случилось что-то более серьезное, ибо голос поднялся до самых высоких нот и достиг торжественной выразительности интонации, ни дать ни взять донья Мария Герреро в последнем акте. Сегодня, когда все Общество Гаваны (слово «Общество» звучало в тетушкиных устах внушительно, явно с большой буквы, будто речь шла по меньшей ; мере о лицах, присутствовавших при бракосочетании Фернандо Медичи с Кристиной де Лорена, при встрече Аурео Паньо, на ) открытии Валь-де-Грас или на крещении наследника французского престола...),— когда все Общество Гаваны собралось в ее саду, в дом явилась полиция. Да, да! Полиция. (Здесь снова голос тетушки достиг необычайной выразительности, так произносят: Аверно, Торквемада или Видок...) Представители закона принесли свои извинения, держались весьма почтительно, однако сделали обыск в моей комнате, нашли несколько прокламаций, содержавших призывы к подрывной деятельности и оскорбления Первого Гражданина Нации, все это, разумеется, плоды моего пребывания в этом свинском университете, где полно мулатов, которые лопают лукуми, куда принимают всякую шушеру, а я между тем обязательно хотел поступить именно туда, в этот рассадник революционеров и коммунистов, несмотря на возможность учиться в Иельском университете, в Гарварде, в Оксфорде, в Кампбелле («в Кембридже,— поправляю я.— Кампбелл — это такой суп»). «И он еще смеет острить!» — Тетушка возопила, как Клитемнестра: есть приказ о моем аресте; исключительно благодаря доброте, снисходительности, рыцарскому великодушию генерала Мачадо, он изумительный человек и уже несколько дней назад приглашен заранее на тетушкин праздник, исключительно благодаря ему полицейские ушли из дома ни с чем. «Но только,.. (Тетушка с трудом перевела дух.) Только...» — «Как вы договорились?»— спросил я. «Ты... ты уехал вчера... бежал за границу».— «Вчера? Вчера я был в Сантьяго... Обедал, пил «бакарди»...» — «Я говорю, что для всех ты уже уехал. Я поручилась за тебя перед президентом. Завтра в семь часов за тобой придет полицейский. В восемь отходит корабль. Вот тебе паспорт...» — «В Мексику?» — «К черту на кулички! Куда угодно! Не желаю тебя больше видеть. Будешь получать деньги каждый месяц. А теперь— запрись в своей комнате и не вылезай. Тебя нет, ты уехал, ты далеко, отправился путешествовать, уплыл за море, не знаю куда... Станут говорить, что вот, мол, до чего доходят капризы богатого сыночка, позволить себе такую роскошь—упустить возможность присутствовать на празднике, лучше которого не бывало в нашей стране со времен колонизации... А мне ты испортил весь праздник... Так меня огорчил!» — «Мне, значит, идти к себе?» — «И запрись хорошенько. Чтоб духу твоего здесь не было».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я