https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..» — «Слушай, кубинец, здесь лучше о таких вещах не заикаться». К вечеру мы приехали в Веймар и остановились—of course —в отеле «Слон». Закусили немного — опять же неизбежно — в таверне «У черного медведя» и, так как оба устали, решили отказаться от прогулки по городу—«город надо смотреть днем», заявил Ганс,— и отправились спать. Я принял снотворное, чтобы укрыться, спастись от Заботы, той самой, мучительной, о которой говорится у Зорге3, той, что во второй части «Фауста» заменяет Мефистофеля — он отодвинут на задний план, ему отведена лишь роль наблюдателя; я думаю, даже Фауст, исполненный стремления к высшему воплощению красоты, начавший как ученик и ставший мастером, превзошедший самого дьявола, даже он не вынес бы на моем месте: нет и не будет муки страшнее — входит в душу упрямая незваная гостья Забота, и все и всяческие черти, зарегистрированные в трактатах по демонологии,— ничто рядом с ней, ибо грызет она изнутри... Комната была обставлена изящной мебелью из темного дерева, с плетеными спинками и мягкими сиденьями, в углу — старинный умывальник, фаянсовый таз, голубой с белым... Где-то далеко, вероятно, в каком-то ночном кафе, играли Ференца Листа, пианист был великолепный, бурно раскатывались арпеджио и, как нежданная гроза, обрушивались хроматические пассажи.
На следующий день мы вышли из отеля рано. Город походил на прекрасно выполненную театральную декорацию, солнце едва пробивалось сквозь прозрачные облачка, освещая его — тоже несколько театрально, будто умелый осветитель. Все здесь — дома, цвет крыш, пропорции, перспективы, деревья — было подобрано, размещено, расставлено по местам, игра света и тени, асимметрия тоже введены в должной мере, казалось, искусный декоратор задался целью реконструировать атмосферу маленького немецкого городка XVIII века и выполнил свою задачу с такой точностью, что город казался неживым, созданным властной рукой великого мастера. «Мы находимся в Heimat Aller De-utschen — на родине каждого немца»,—сказал Ганс. Вошли ненадолго в Гердеркирхе, посмотрели триптих Кранаха, «Лютер, толкующий Библию» на фоне — полезное предостережение! — военного лагеря. Я, впрочем, не слишком люблю библейские и евангельские сюжеты Кранаха Старшего, предпочитаю другие его вещи, прелестную «Венеру», круглолицую, с маленькими грудями и лукавыми глазами, откровенно кокетливую и flapper1, Ада так ее любила; воспоминание тяжким гнетом снова легло на сердце, и я вышел из храма на свежий воздух. Двинулись обратно к отелю «Слон», смотрели издали на домик на углу, виднелись под высокой крышей два маленьких окошка—там жил Шиллер, и скромное, почти бедное это жилище контрастировало с солидным, буржуазным, помпезным, несмотря на простой фасад, домом Гёте. От жилища поэта-олимпийца так и веяло благополучием, респектабельностью, прочной обеспеченностью. Интерьер же и вовсе разочаровал меня — так мало фантазии, выдумки, оригинальности было в мебели и отделке. Небольшие, довольно тесные комнаты заставлены огромными гипсовыми копиями греческих и римских скульптур, бесчисленными Медузами и Демиургами, со всех сторон торчат белоснежные плечи и подбородки, в этой диспропорции есть что-то раздражающее, с гатуи кажутся чудовищами. Колоссальная голова Юноны в музыкальной гостиной словно отрублена, и вы невольно представляете себе где-то внизу, в темном подвале, куда не пускают экскурсантов, окровавленное гигантское тело. Копии так велики (вдобавок у гипса ужасно неприятная фактура, он мягкий и очень белый), что подавляют все вокруг себя; хорошие картины и чудесные гравюры на стенах почти не замечаешь. В маленьком салоне Христины я обратил внимание на деталь, для хозяйки весьма характерную: принимая визиты, она сидела на возвышении, похожем на небольшую эстраду; исполненная буржуазного аристократизма, Христина возвышалась над теми, кто осуждал ее когда-то за то, что она жила невенчанная с гениальным поэтом, смело бросала вызов веймарскому обществу того времени. В рабочем кабинете я увидел» что Гёте писал обычно, стоя перед конторкой — как Гюго, как Хемингуэй («Не сравнивай» ради бога!» —воскликнул Ганс..,). И под конец —иначе, разумеется не могло быть! —мы постояли немного в простой, почти бедной комнате» где было сказано «Mehr Licht..» Когда вышли, я спросил Рыжего Ганса, где находится здание Баухауза, построенное Анри Ван де Вельде3. (Я собирался стать архитектором, и мне хотелось видеть место, где вместе работали Вальтер Гропиус, Пауль Клее, Кандинский , Моголь-Надь и многие другие...) «Не знаю,— отвечал Ганс—Мастерские перевели в Дессау».— «И что же?» Он взглянул на меня сердито: «Не задавай дурацких вопросов». Ганс был прав. Я спросил нарочно, я прекрасно знал, что знаменитый Баухауз разогнали... Молча дошли мы до дома Шиллера, он казался хмурым, печальным после самодовольного, прочного, основательного жилища Гёте, что-то было от романтизма в этом угловом доме с высокой, почти как в средние века, крышей. «Декорации перепутали,—заметил я, просто чтоб не молчать.—Легче представить себе Фауста в комнате Шиллера, чем в гостиной Гёте, а ее обстановка как раз больше подходит для буржуазной драмы, для Луизы Миллер». Рыжий прислонился к стене, прижался к ней щекой. «Надеюсь, у этой стены нет ушей»,—сказал он. (Время от времени проезжал мимо туристский автобус, проходила девочка в тщательно отглаженной юбочке, катил на велосипеде старик—связки лука подвешены были к рулю. Прохожих мало, раннее воскресное утро, местная молодежь отправилась, видимо, на пикник в ближайший лес, папаши и мамаши наряжаются в темные костюмы и платья, собираются в церковь...) Солнце вдруг вырвалось из-за облаков, залило улицу. «Mehr Licht»,— сказал я. «Mehr Licht»,— будто эхо, откликнулся мой спутник. Отдышавшись, словно перейти на другую сторону улицы стоило ему невероятных усилий, Ганс заговорил, как бы про себя: «Его только что извлекли из сосновой кровати, усадили в кресло возле окна. Он произносит— прекрасный «актер, играющий перед самим собой», как сказал Ницше,— свою эффектную фразу, под занавес, к концу последнего акта великой жизни. Слуги раздвигают шторы, открывают окно. В последний раз он смотрит на мир — на свой мир. Но сейчас не 1832 год. Сейчас 1937. И Гёте повезло — его окно выходит на юг. Если бы оно выходило на север, взгляд поэта, пролетев над крышами города, над лесами Эттерсберга, у перся бы в место, что зовется Бухенвальд. Ты не знаешь, что такое Бухенвальд? Огромный прямоугольник, закрытый со всех сторон деревьями, благоухающими соснами и дубами, окруженный проволокой, по которой пущен электрический ток, охраняемый неумолимой гражей с ручными пулеметами; там тысячи и тысячи голодных, оборванных, несчастных людей. Избитые, больные, изувеченные пытками, они возят на тачках камень из ближайшей каменоломни. При этом они должны петь. Таков приказ. Эти изуродованные полумертвецы имеют прозвище—«клячи-зингеры»; тут аналогия с «Мейстерзингерами» Вагнера, остроумие, как видишь, юнкое, весьма характерное для фашистов. Гёте был великим декоратором. В «Театральном вступлении» к «Фаусту» он сказал: «Смотрите, на немецкой сцене Резвится, кто во что гораздо, Скажите — бутафор вам даст/ Все нужные приспособленья»
В Бухенвальде имеются все нужные приспособления — мрачные бараки, где рыдают и умирают; веревки, колодки, цепи; площадь, на которой заключенных заставляют стоять неподвижно по восемь-десять часов; тюрьма, как в «Фиделио», с той лишь разницей, что в камерах можно поместиться только стоя. Есть гам и крематорий, и даже «больница» — невероятно, невозможно себе представить: будто в жутком кошмаре, стоят рядами столы из серого мрамора, ходят между столами хирурги, проводят опыты над людьми физически неполноценными, над карликами, близнецами, делают операции, ненужные, просто для пробы, роются во внутренностях, переставляют органы, рвут, режут, пилят, сверлят живую плоть живых людей, которые почему-либо мешают режиму... А над воротами, ведущими в лагерь ужаса, гнусная надпись: каждому свое... «Mehr Licht»,— сказал Гёте. Но вот он перенесся в 1937 год, взгляд-его пролетел над вершинами деревьев Эттерсберга, и поэт умер снова от отвращения и стыда». Рыжий опять перешел на другую сторону улицы, он замедлял шаги, будто ноги его с трудом несли тяжелое тело... Снова остановились, и я спросил: «Евреи там есть?» — «Конечно. Но арестованы они, в основном, как коммунисты».— «И женщины?» (голос мой дрогнул).— «Кажется, нет. Пока еще пет». Наступило молчание. Мы шли из улицы в улицу, мы ступали по той земле, по которой ходили Иоганн Себастьян Бах, Виланд и Ференц Лист. Но не затем приехал я сюда, чтобы вспоминать Баха, Гердера и Листа, пропади они все пропадом! И вдруг вопрос, давно уже меня мучивший, сорвался с моих губ: «Какого дьявола ты приволок меня сюда?» — «Я все не решаюсь сказать тебе. Моя квартира в Берлине — не знаю, точно ничего не известно, такие вещи никогда нельзя знать наверное, но говорят... там микрофоны, и кажется — я, конечно, не знаю, это нельзя знать, никто не может сказать наверное...— кажется, все, что говорится в моей квартире, доходит до Всеслышащих Ушей, до тех, кто облечен правом решать судьбы людей; решения их не подлежа! обжалованию, невидимые, безымянные, официально одобренная инквизиция, они собираются на свои тайные судилища в каком-нибудь самом обыкновенном доме, где стоят на окнах герани и висят клетки с канарейками. Я хотел было пойти с тобой в пивной бар возле станции надземки Фридрихштрассе, но там слишком много народу, и опять же, кто знает, какой-нибудь случайный сосед, что сидит рядом за столиком и вроде бы читает газету, может быть, он... Хотел пойти еще куда-нибудь — везде меня знают... Велят поддерживать дружбу с латиноамериканцами, а сами, когда кто-нибудь из вас приезжает ко мне в Берлин,— чувствую — следят за мной... Скажем прямо — я боюсь, я привез тебя сюда потому, что здесь все-таки не у всех стен есть уши, я рассказал тебе про Бухенвальд; самое страшное, что все делается тут, в самой колыбели Aufklarung'a, и называется «концентрационный лагерь», так просто—«концентрационный лагерь»...— «А жители Веймара знают о его существовании?» — «Как же не знать, когда он тут, рядом? Стоит проехать немного на машине в ту сторону, увидишь: дорога перекрыта, надпись не оставляет никаких сомнений, а за ней проволочное ограждение...»— «И знают, что там делается?» — «Кое-что просачивается. Но кроме тех, кто знает больше, чем нам говорят, есть много таких, что предпочитают зная не знать. Во всяком случае, разговаривать на эту тему избегают... во славу этих вот двух, что поздравляют друг друга, упиваясь ароматом своих лавров»,— прибавил Ганс с горьким сарказмом и указал на памятник— бронзовый Шиллер с романтически расстегнутым воротом и свернутой рукописью в руке, Гёте по моде XVIII века в длинном камзоле, в туфлях с пряжками, оба—с толстыми икрами, оба гениальные, снисходительные, стояли на высоком пьедестале посреди Театральной площади. «Но именно эти двое,— сказал я,— должны бы, кажется, вдохновить здешних жителей; почему они не восстанут против этой мерзости, почему не возьмут в руки ружья, пистолеты, древние шпаги, мечи, дубины, косы, что попало, лишь бы покончить с поношением немецкого духа».— «Ну, конечно, держи карман, как говорится! Для жителей Веймара концентрационный лагерь в Бухенвальде доходнее даже самого дома Гёте. Булочники работают дни и ночи, и все-таки не хватает хлеба, ведь сторожей и заключенных огромное количество. Великолепно идут дела у аптекарей, продуктовые лавки процветают. Ты сам вчера видел; кабачок «У черного медведя» битком набит людьми в форме. Тюремщики всех мае гей, крупные и мелкие, почем зря покупают книги, эстампы, сувениры — виды Веймара, открытки с портретом Христины Вульпиус и Шарлотты фон Штейн, пресс-папье, гравюры, путеводители и даже миниатюрные домики Гёте, деревянные, складные, прелестная безделушка, лучше не придумаешь, можно послать невесте, супруге, детишкам... Бухенвальд — это золотое дно, Big-money1. Мы процветаем... Рюккерт назвал Гёте, Виланда и Гердера «тремя мясниками». Теперь можно говорить о тысяче, двух тысячах, трех тысячах мясников. Целый город мясников...»— «Но не будешь же ты утверждать, будто все здесь согласны с...» — «По всей видимости, нет. Но тех, кто занимается Liisser-faire, кто говорит «я ни при чем», таких громадное большинство. Знают, что происходит за проволочными ограждениями, но делают вид, будто не знают. Что есть, то есть, ни ты, ни я все равно ничего изменить не можем, ну и... не стесняйся, жми вовсю, как говорят».— «Но ведь это, в конце концов, противно разуму, чувству, противно инстинкту человеческой солидарности». Рыжий посмотрел мне прямо в лицо: «Послушай: в мае 1933 года в Берлине было много костров, в которых горела культура; тогда нацисты сожгли и книги Фрейда; по-моему, они правильно сделали, никто уже не нуждался в этих книгах, Гитлер отбил у Фрейда всех клиентов, методы его гораздо проще и рентабельнее, чем психоанализ. Адольф manu militari захватил консультативный пункт Зигмунда. Бездарные, неспособные, неумелые стали сильными; никчемные, униженные освободились от страхов и комплексов; разочарованные, неудовлетворенные, рогоносцы, фетишисты, садомазохисты, тайные мужеложцы, одержимые, жалкие люмпены, жаждущие преклонения, деспоты в дырявых носках, алчущие почета и власти, фусливые отцеубийцы — все они получили в дар пару сапог, туго затянутый пояс с пряжкой да красную с черным повязку. Им дано право орать «Зигхайль» в любое время суток, и это с успехом заменило сложную, долгую работу по постепенному погружению подсознания пациента в состояние катарсиса. В тот день, когда запах ремней наполнил страну, дело было выиграно. Миллионы грязных душонок ожили, сердца забились в такт военным маршам; ничтожества обнаглели, бездарность полезла вверх, тот, кто прежде пресмыкался, глядит теперь грозно, не надо больше скрывать мерзкие помыслы и побуждения, мужеложцы в сапогах, обвешанные оружием, наслаждаются, воображая себя настоящими мужчинами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я