https://wodolei.ru/catalog/vanny/130cm/
– Я заранее уверен, что этот разговор меня расстроит, а я терпеть не могу всяких огорчений. Если ты намерен противиться моим планам, не хочешь упрочить свое положение и сохранить тот блеск и почет, которые так долго сохранял наш род, словом, если ты решаешься идти своим путем, иди и унеси с собой мое проклятие. Мне очень жаль, но другого исхода я не вижу.
– Что ж, проклинайте меня, – сказал Эдвард. – Проклятие – это пустой звук, не более. Я не верю, что человек может проклятиями навлечь несчастье на другого, а в особенности на собственных детей, – это так же не в его силах, как заставить хоть одну каплю дождя или снежинку упасть из туч на землю. Подумайте, сэр, о том, что вы делаете.
– Ты такой безбожник и нечестивец, такой возмутительно неблагодарный сын, – отпарировал его отец, лениво повернувшись к нему и продолжая щелкать орехи, – что я больше не могу тебя слушать. При таких условиях нам совершенно немыслимо жить вместе. Будь любезен, позвони слуге, пусть проводит тебя. И прошу тебя больше в мой дом не возвращаться. Убирайтесь, сэр, если у вас не осталось ни капли совести, ступайте к черту, искренне желаю вам попасть к нему в лапы. Прощайте.
Ни слова не говоря, ни разу не оглянувшись, Эдвард вышел и навсегда покинул отцовский дом.
Мистер Честер был несколько красен и возбужден, но держал себя как обычно. Когда на вторичный звонок вошел слуга, он сказал ему:
– Пик, если этот господин, который только что ушел… – Извините, сэр, – вы говорите о мистере Эдварде?
– Что за вопрос, болван? Разве тут был кто-нибудь еще? Так вот, если этот господин пришлет за своими вещами, отдайте их, понятно? А если он придет сам – меня нет дома. Так ему и скажите и захлопните перед ним дверь.
Вскоре везде стали шушукаться, что у мистера Честера очень неудачный сын, который причиняет ему много Забот и горя. И добрые люди, слышавшие и передававшие это другим, еще больше дивились выдержке и спокойствию несчастного отца. «Какой же это прекрасный человек, – говорили они, – если, столько пережив, он остался таким кротким и уравновешенным». При имени Эдварда в «свете» теперь качали головами, прикладывали палец к губам, вздыхали и делали серьезные мины. Те, у кого были сыновья в возрасте Эдварда, кипя благородным негодованием, желали ему смерти во имя торжеств добродетели. А земной шар продолжал вертеться, как и раньше, и вертелся все пять следующих лет, о которых наша повесть умалчивает.
Глава тридцать третья
В один холодный вечер в начале года тысяча семьсот восьмидесятого от рождества Христова, как только смерклось, подул резкий северный ветер, и быстро надвинулась темная жуткая ночь. Жестокие ледяные вихри секли мокрые улицы густой смесью дождя и снега и барабанили в дребезжавшие окна. Вывески, вырванные из скрипевших рам, с грохотом валились на мостовую. Старые расшатанные трубы качались под ветром и каждую минуту грозили упасть. И не одна колокольня дрожала в эту ночь, словно при землетрясении.
В такую ночь люди, имеющие хоть малейшую возможность укрыться там, где тепло и светло, не станут искушать ярость снежной бури. В кофейнях поприличнее, посетители, собравшись у камелька, на время утратив интерес к политике, с тайным удовлетворением сообщали друг другу, что ветер крепчает с каждой минутой. А во всех убогих харчевнях на берегу Темзы у огня сидели компании людей, неотесанных, странных на вид. Здесь толковали о кораблях, гибнущих в такую погоду в море со всем экипажем, здесь можно было услышать немало страшных рассказов о кораблекрушениях и утонувших моряках, и одни выражали надежду, что ушедшие в плавание знакомые матросы спасутся, другие в сомнении покачивали головами. В семейных домах дети теснились у камина, с упоением и страхом слушая сказки о привидениях, домовых и высоких фигурах в белом, которые появляются у кровати, о людях, уснувших в старой церкви, – их, не заметив, заперли там, и поздней ночью они просыпались одни в пустой церкви. Наслушавшись таких рассказов, дети дрожали при одной мысли о темной спальне наверху, но все же им весело было слушать, как ветер воет за окнами, и хотелось, чтобы он выл подольше. Время от времени счастливцы, защищенные надежным кровом, умолкали и прислушивались, или кто-нибудь из них, подняв палец, восклицал: «Tсc!» – и тогда в наступившем молчании, заглушая треск дров в камине и частый стук дождя и снежной крупы в оконные стекла, слышался то заунывный шум ветра, от которого дрожали стены, словно сотрясаемые рукой гиганта, то хриплый рев морского прибоя; а то поднимался такой грохот и бешеные вихри, что казалось – вся природа обезумела; затем вихри с протяжным воем улетали прочь, и ненадолго наступало затишье.
Весело сияли в тот вечер огни «Майского Древа», хотя никто не мог их видеть, ибо дорога была безлюдна. Да будет благословенна ветхая занавеска на окне, красная, как жаркое пламя, как рубин, – сквозь нее смешанный поток яркого света, шедший от огня в камине, свечей, и, кажется, даже от яств, бутылок и веселых лиц, сиял приветливо манящим оком в мрачной пустыне ночи. А внутри! Какой ковер сравнится с хрустящим под ногами песком, какая музыка – с веселым потрескиванием дров в камине, какой аромат духов – с аппетитными запахами из кухни, какое тепло погожего дня – с живительным теплом этого дома? Благословенный старый дом, как стойко он выдерживал натиски стихий! Сердитый ветер бесновался и гудел вокруг его крепкой крыши, наскакивал на широкие трубы, а те, как ни в чем не бывало, выбрасывали из своих гостеприимных недр огромные клубы дыма и вызывающе пыхтели прямо ему в лицо; он с грохотом сотрясал все здание, словно жаждал запугать веселый огонек в окне, но огонек не сдавался и, казалось, назло ему разгорался еще ярче.
А как описать изобилие благ земных в этой прекрасной гостинице, размах и щедрость во всем! Мало того, что в большущем камине пылал огонь, – и в изразцах, которыми камин был выложен, так же ярко горели и плясало пятьсот веселых огней. Мало того, что красная занавеска не впускала сюда мрак и ярость ненастной ночи и придавала комнате веселый и уютный вид – в крышке каждой кастрюли, каждом подсвечнике, в медной, оловянной, жестяной посуде, развешанной по стенам, отражались бесчисленные красные занавески, словно загоравшиеся при каждой вспышке пламени, так что, куда ни глянь, пылали бесконечные ленты яркого пурпура. И в старых дубовых панелях и балках, стульях и скамьях отражался этот пурпурный свет, – только более тусклого и темного тона; огни и красные занавески отражались даже в зрачках собеседников, в их пуговицах, в вине, которое они пили, и трубках, которые они курили.
Мистер Уиллет сидел на том же месте, на котором сиживал пять лет назад, так же устремив глаза на неизменный котел. Сидел здесь с тех пор, как часы пробили восемь, и не подавал никаких признаков жизни, кроме шумного дыхания, сильно напоминавшего храп, хотя он вовсе не спал и даже по временам подносил ко рту стакан или выколачивал трубку и снова набивал ее табаком. Было уже половина одиннадцатого. Как и прежде, мистеру Уиллету составляли компанию мистер Кобб и долговязый Фил Паркс, и за два с половиной часа никто из них трех не вымолвил ни единого слова.
Быть может, люди, которые в течение многих лет встречаются в одной и той же обстановке, сидят на тех же местах и делают одно и то же, обретают какое-то шестое чувство или заменяющую его таинственную способность воздействовать друг на друга? Этот вопрос могут решить только философы. Достоверно только то, что старый Джон Уиллет, мистер Паркс и мистер Кобб считали себя самыми занимательными и веселыми собеседниками и, пожалуй, даже – людьми величайшего ума. Достоверно и то, что они, сидя у огня, часто переглядывались, словно между ними происходил беспрерывный обмен мыслями, и ни один из них отнюдь не считал себя и соседей молчаливыми. Встречая взгляд другого, каждый кивал ему, словно говоря: «Вы чрезвычайно ясно высказали свое мнение, сэр, и я с вами совершенно согласен».
В комнате было так тепло, табак был так хорош, а огонь в камине горел так приятно, что мистер Уиллет задремал. Но, так как в силу давнишней привычки, он в совершенстве владел искусством курить во сне, а дышал он одинаково шумно, когда не спал и когда спал, – разке только с той разницей, что во сне дыхание у него иногда на миг застопоривалось (вроде как у плотника застопоривается работа, когда он, стругая дерево, наткнется на сучок), – то никто из его товарищей не заметил, что он спит, пока мистер Уиллет не наткнулся на такой «сучок» и на миг перестал храпеть.
– Дрыхнет наш Джонни, – шепотом заметил мистер Паркс.
– Как сурок, – подтвердил мистер Кобб.
Никто из них не вымолвил больше ни слова, пока у мистера Уиллета не вышла опять заминка с дыханием и на сей раз такая долгая, что она чуть не вывела его из равновесия. Однако он в конце концов каким-то сверхъестественным усилием преодолел ее и не проснулся.
– Удивительно крепкий у него сон, – сказал мистер Кобб.
Мистер Паркс, вероятно не уступавший в этом отношении Джону, довольно пренебрежительно буркнул: «Ну, не очень-то!» – и уставился на объявление, наклеенное над каминной полкой. Объявление это украшал рисунок некий отрок, весьма юный на вид, улепетывал во всю прыть с надетым на палку узелком через плечо, а рядом, для пущей ясности, изображен был дорожный столб и указатель со стрелкой. Мистер Кобб устремил взгляд туда же и долго созерцал объявление с таким интересом, словно видел его впервые. Документ этот сочинил сам мистер Уиллет после исчезновения своего сына Джозефа: в нем он оповещал аристократию, и мелкое дворянство, и все население вообще, при каких обстоятельствах сын его сбежал из дому, описывал его костюм и наружность, и обещал вознаграждение в пять фунтов тому или тем, кто его схватит и доставит в гостиницу «Майское Древо» в Чигуэлле, или же засадит в одну из королевских тюрем, пока отец его не востребует. В объявлении мистер Уиллет, несмотря на доводы и уговоры друзей, упорно именовал своего сына «мальчишкой» – мало того, указывал его рост на полтора-два фута ниже подлинного. Этими двумя неточностями, вероятно, в известной мере и объяснялось то, что Джо не был пойман, зато в Чигуэлл доставили в разное время не менее сорока пяти юных беглецов в возрасте от шести до двенадцати лет, и это стоило Джону немало денег.
Мистер Кобб и мистер Паркс многозначительно посматривали то на объявление, то друг на друга, то на старого Джона. С того дня, как мистер Уиллет собственноручно расклеил свое сочинение, он ни словом, ни взглядом не напоминал никому о бегстве Джо и никак не поощрял к этому других. Окружающие понятия не имели, что думает Джон об этом событии, вспоминает он о нем или забыл все так прочно, словно ничего и не случилось. Поэтому, даже когда он спал, никто не решался при нем упоминать об этом, и сейчас его два закадычных друга только молча смотрели на объявление.
Мистер Уиллет между тем наткнулся во сне на целое скопление «сучков», и было совершенно ясно, что он сейчас или проснется, или умрет. Он выбрал первое и открыл глаза. – Подождем еще пять минут, – сказал он, – и, если он не явится, будем ужинать без него.
Тот, о ком это было сказано, упоминался в их разговоре в восемь часов вечера, то есть ровно два с половиной часа тому назад. Но Паркс и Кобб, привыкшие к та кому стилю беседы, ответили, не задумываясь, что Соломон в самом деле очень опаздывает и непонятно, что могло его задержать.
– Надеюсь, его не унесло ветром, – сказал Паркс. Сегодняшний ветер легко может сбить с ног такого человечка, как Соломон. Слышите, как ревет? Ох, натворит он бед сегодня ночью в лесу, и завтра на земле будет лежать немало хворосту.
– В моей гостинице, полагаю, он ничего не натворит, сэр, – отрезал Джон. – Пусть только попробует… Это что еще за шум?
– Ветер, – воскликнул Паркс. – Воет, как человек. И так весь вечер.
– Слыхали вы когда-нибудь, – спросил Джон после минутного раздумья, – чтобы ветер кричал «Майское Древо»?!
– Ну, где же это слыхано! – возразил Паркс.
– А чтобы ветер кричал «Эй!»?
– Нет, и этого никогда не слыхал.
– Очень хорошо, сэр, – продолжал с прежней невозмутимостью мистер Уиллет. – Тогда помолчите минутку, и вы ясно услышите, как ветер – если это ветер, по-вашему, – кричит эти три слова.
Мистер Уиллет был прав. После минуты напряженного ожидания они ясно услышали сквозь рев бури крик, такой пронзительный, отчаянный, что было ясно – это кричит человек в сильной тревоге или страхе. Все трое побледнели, переглянулись, притаили дыхание. Но ни один не двинулся с места.
И в этот-то критический момент мистер Уиллет проявил ту силу духа и замечательную находчивость, которыми так восхищал всех друзей и соседей. Некоторое время он молча смотрел на Паркса и Кобба, затем, сжав руками щеки, испустил такой рев, что в комнате задребезжали стекла и загудели балки под потолком. Этот протяжный крик, жуткий, оглушительный, как гонг, был подхвачен ветром, ему со всех сторон долго вторило эхо, и ночь стала еще во сто раз шумнее. Джон, у которого от сильной натуги вздулись жилы на висках и шее, а лицо, налившись кровью, стало багровым, придвинулся к огню и, грея спину, сказал с достоинством:
– Если это кому-нибудь поможет, – тем лучше. Если нет – очень жаль. Может, кто из вас, джентльмены, хочет выйти и посмотреть, что там приключилось? Тогда идите, пожалуйста. А меня это не интересует, я не любопытен.
В эту минуту крик повторился. Он слышался все ближе и ближе, и, наконец, кто-то пробежал под окном, поднял щеколду, открыл и затем с силой захлопнул входную дверь. В комнату ворвался Соломон Дэйзи с зажженным фонарем в руке. Одежда его была в полном беспорядке, и с нее ручьями текла вода.
Маленький причетник являл собой настоящее олицетворение ужаса. Лицо его было пепельно-серо и усеяно крупными каплями пота, колени подгибались, он весь трясся и не мог выговорить ни слова, – стоял, тяжело переводя дух, и смотрел на всех таким безжизненным взглядом, что заразил страхом остальных, хотя они не знали, в чем дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101
– Что ж, проклинайте меня, – сказал Эдвард. – Проклятие – это пустой звук, не более. Я не верю, что человек может проклятиями навлечь несчастье на другого, а в особенности на собственных детей, – это так же не в его силах, как заставить хоть одну каплю дождя или снежинку упасть из туч на землю. Подумайте, сэр, о том, что вы делаете.
– Ты такой безбожник и нечестивец, такой возмутительно неблагодарный сын, – отпарировал его отец, лениво повернувшись к нему и продолжая щелкать орехи, – что я больше не могу тебя слушать. При таких условиях нам совершенно немыслимо жить вместе. Будь любезен, позвони слуге, пусть проводит тебя. И прошу тебя больше в мой дом не возвращаться. Убирайтесь, сэр, если у вас не осталось ни капли совести, ступайте к черту, искренне желаю вам попасть к нему в лапы. Прощайте.
Ни слова не говоря, ни разу не оглянувшись, Эдвард вышел и навсегда покинул отцовский дом.
Мистер Честер был несколько красен и возбужден, но держал себя как обычно. Когда на вторичный звонок вошел слуга, он сказал ему:
– Пик, если этот господин, который только что ушел… – Извините, сэр, – вы говорите о мистере Эдварде?
– Что за вопрос, болван? Разве тут был кто-нибудь еще? Так вот, если этот господин пришлет за своими вещами, отдайте их, понятно? А если он придет сам – меня нет дома. Так ему и скажите и захлопните перед ним дверь.
Вскоре везде стали шушукаться, что у мистера Честера очень неудачный сын, который причиняет ему много Забот и горя. И добрые люди, слышавшие и передававшие это другим, еще больше дивились выдержке и спокойствию несчастного отца. «Какой же это прекрасный человек, – говорили они, – если, столько пережив, он остался таким кротким и уравновешенным». При имени Эдварда в «свете» теперь качали головами, прикладывали палец к губам, вздыхали и делали серьезные мины. Те, у кого были сыновья в возрасте Эдварда, кипя благородным негодованием, желали ему смерти во имя торжеств добродетели. А земной шар продолжал вертеться, как и раньше, и вертелся все пять следующих лет, о которых наша повесть умалчивает.
Глава тридцать третья
В один холодный вечер в начале года тысяча семьсот восьмидесятого от рождества Христова, как только смерклось, подул резкий северный ветер, и быстро надвинулась темная жуткая ночь. Жестокие ледяные вихри секли мокрые улицы густой смесью дождя и снега и барабанили в дребезжавшие окна. Вывески, вырванные из скрипевших рам, с грохотом валились на мостовую. Старые расшатанные трубы качались под ветром и каждую минуту грозили упасть. И не одна колокольня дрожала в эту ночь, словно при землетрясении.
В такую ночь люди, имеющие хоть малейшую возможность укрыться там, где тепло и светло, не станут искушать ярость снежной бури. В кофейнях поприличнее, посетители, собравшись у камелька, на время утратив интерес к политике, с тайным удовлетворением сообщали друг другу, что ветер крепчает с каждой минутой. А во всех убогих харчевнях на берегу Темзы у огня сидели компании людей, неотесанных, странных на вид. Здесь толковали о кораблях, гибнущих в такую погоду в море со всем экипажем, здесь можно было услышать немало страшных рассказов о кораблекрушениях и утонувших моряках, и одни выражали надежду, что ушедшие в плавание знакомые матросы спасутся, другие в сомнении покачивали головами. В семейных домах дети теснились у камина, с упоением и страхом слушая сказки о привидениях, домовых и высоких фигурах в белом, которые появляются у кровати, о людях, уснувших в старой церкви, – их, не заметив, заперли там, и поздней ночью они просыпались одни в пустой церкви. Наслушавшись таких рассказов, дети дрожали при одной мысли о темной спальне наверху, но все же им весело было слушать, как ветер воет за окнами, и хотелось, чтобы он выл подольше. Время от времени счастливцы, защищенные надежным кровом, умолкали и прислушивались, или кто-нибудь из них, подняв палец, восклицал: «Tсc!» – и тогда в наступившем молчании, заглушая треск дров в камине и частый стук дождя и снежной крупы в оконные стекла, слышался то заунывный шум ветра, от которого дрожали стены, словно сотрясаемые рукой гиганта, то хриплый рев морского прибоя; а то поднимался такой грохот и бешеные вихри, что казалось – вся природа обезумела; затем вихри с протяжным воем улетали прочь, и ненадолго наступало затишье.
Весело сияли в тот вечер огни «Майского Древа», хотя никто не мог их видеть, ибо дорога была безлюдна. Да будет благословенна ветхая занавеска на окне, красная, как жаркое пламя, как рубин, – сквозь нее смешанный поток яркого света, шедший от огня в камине, свечей, и, кажется, даже от яств, бутылок и веселых лиц, сиял приветливо манящим оком в мрачной пустыне ночи. А внутри! Какой ковер сравнится с хрустящим под ногами песком, какая музыка – с веселым потрескиванием дров в камине, какой аромат духов – с аппетитными запахами из кухни, какое тепло погожего дня – с живительным теплом этого дома? Благословенный старый дом, как стойко он выдерживал натиски стихий! Сердитый ветер бесновался и гудел вокруг его крепкой крыши, наскакивал на широкие трубы, а те, как ни в чем не бывало, выбрасывали из своих гостеприимных недр огромные клубы дыма и вызывающе пыхтели прямо ему в лицо; он с грохотом сотрясал все здание, словно жаждал запугать веселый огонек в окне, но огонек не сдавался и, казалось, назло ему разгорался еще ярче.
А как описать изобилие благ земных в этой прекрасной гостинице, размах и щедрость во всем! Мало того, что в большущем камине пылал огонь, – и в изразцах, которыми камин был выложен, так же ярко горели и плясало пятьсот веселых огней. Мало того, что красная занавеска не впускала сюда мрак и ярость ненастной ночи и придавала комнате веселый и уютный вид – в крышке каждой кастрюли, каждом подсвечнике, в медной, оловянной, жестяной посуде, развешанной по стенам, отражались бесчисленные красные занавески, словно загоравшиеся при каждой вспышке пламени, так что, куда ни глянь, пылали бесконечные ленты яркого пурпура. И в старых дубовых панелях и балках, стульях и скамьях отражался этот пурпурный свет, – только более тусклого и темного тона; огни и красные занавески отражались даже в зрачках собеседников, в их пуговицах, в вине, которое они пили, и трубках, которые они курили.
Мистер Уиллет сидел на том же месте, на котором сиживал пять лет назад, так же устремив глаза на неизменный котел. Сидел здесь с тех пор, как часы пробили восемь, и не подавал никаких признаков жизни, кроме шумного дыхания, сильно напоминавшего храп, хотя он вовсе не спал и даже по временам подносил ко рту стакан или выколачивал трубку и снова набивал ее табаком. Было уже половина одиннадцатого. Как и прежде, мистеру Уиллету составляли компанию мистер Кобб и долговязый Фил Паркс, и за два с половиной часа никто из них трех не вымолвил ни единого слова.
Быть может, люди, которые в течение многих лет встречаются в одной и той же обстановке, сидят на тех же местах и делают одно и то же, обретают какое-то шестое чувство или заменяющую его таинственную способность воздействовать друг на друга? Этот вопрос могут решить только философы. Достоверно только то, что старый Джон Уиллет, мистер Паркс и мистер Кобб считали себя самыми занимательными и веселыми собеседниками и, пожалуй, даже – людьми величайшего ума. Достоверно и то, что они, сидя у огня, часто переглядывались, словно между ними происходил беспрерывный обмен мыслями, и ни один из них отнюдь не считал себя и соседей молчаливыми. Встречая взгляд другого, каждый кивал ему, словно говоря: «Вы чрезвычайно ясно высказали свое мнение, сэр, и я с вами совершенно согласен».
В комнате было так тепло, табак был так хорош, а огонь в камине горел так приятно, что мистер Уиллет задремал. Но, так как в силу давнишней привычки, он в совершенстве владел искусством курить во сне, а дышал он одинаково шумно, когда не спал и когда спал, – разке только с той разницей, что во сне дыхание у него иногда на миг застопоривалось (вроде как у плотника застопоривается работа, когда он, стругая дерево, наткнется на сучок), – то никто из его товарищей не заметил, что он спит, пока мистер Уиллет не наткнулся на такой «сучок» и на миг перестал храпеть.
– Дрыхнет наш Джонни, – шепотом заметил мистер Паркс.
– Как сурок, – подтвердил мистер Кобб.
Никто из них не вымолвил больше ни слова, пока у мистера Уиллета не вышла опять заминка с дыханием и на сей раз такая долгая, что она чуть не вывела его из равновесия. Однако он в конце концов каким-то сверхъестественным усилием преодолел ее и не проснулся.
– Удивительно крепкий у него сон, – сказал мистер Кобб.
Мистер Паркс, вероятно не уступавший в этом отношении Джону, довольно пренебрежительно буркнул: «Ну, не очень-то!» – и уставился на объявление, наклеенное над каминной полкой. Объявление это украшал рисунок некий отрок, весьма юный на вид, улепетывал во всю прыть с надетым на палку узелком через плечо, а рядом, для пущей ясности, изображен был дорожный столб и указатель со стрелкой. Мистер Кобб устремил взгляд туда же и долго созерцал объявление с таким интересом, словно видел его впервые. Документ этот сочинил сам мистер Уиллет после исчезновения своего сына Джозефа: в нем он оповещал аристократию, и мелкое дворянство, и все население вообще, при каких обстоятельствах сын его сбежал из дому, описывал его костюм и наружность, и обещал вознаграждение в пять фунтов тому или тем, кто его схватит и доставит в гостиницу «Майское Древо» в Чигуэлле, или же засадит в одну из королевских тюрем, пока отец его не востребует. В объявлении мистер Уиллет, несмотря на доводы и уговоры друзей, упорно именовал своего сына «мальчишкой» – мало того, указывал его рост на полтора-два фута ниже подлинного. Этими двумя неточностями, вероятно, в известной мере и объяснялось то, что Джо не был пойман, зато в Чигуэлл доставили в разное время не менее сорока пяти юных беглецов в возрасте от шести до двенадцати лет, и это стоило Джону немало денег.
Мистер Кобб и мистер Паркс многозначительно посматривали то на объявление, то друг на друга, то на старого Джона. С того дня, как мистер Уиллет собственноручно расклеил свое сочинение, он ни словом, ни взглядом не напоминал никому о бегстве Джо и никак не поощрял к этому других. Окружающие понятия не имели, что думает Джон об этом событии, вспоминает он о нем или забыл все так прочно, словно ничего и не случилось. Поэтому, даже когда он спал, никто не решался при нем упоминать об этом, и сейчас его два закадычных друга только молча смотрели на объявление.
Мистер Уиллет между тем наткнулся во сне на целое скопление «сучков», и было совершенно ясно, что он сейчас или проснется, или умрет. Он выбрал первое и открыл глаза. – Подождем еще пять минут, – сказал он, – и, если он не явится, будем ужинать без него.
Тот, о ком это было сказано, упоминался в их разговоре в восемь часов вечера, то есть ровно два с половиной часа тому назад. Но Паркс и Кобб, привыкшие к та кому стилю беседы, ответили, не задумываясь, что Соломон в самом деле очень опаздывает и непонятно, что могло его задержать.
– Надеюсь, его не унесло ветром, – сказал Паркс. Сегодняшний ветер легко может сбить с ног такого человечка, как Соломон. Слышите, как ревет? Ох, натворит он бед сегодня ночью в лесу, и завтра на земле будет лежать немало хворосту.
– В моей гостинице, полагаю, он ничего не натворит, сэр, – отрезал Джон. – Пусть только попробует… Это что еще за шум?
– Ветер, – воскликнул Паркс. – Воет, как человек. И так весь вечер.
– Слыхали вы когда-нибудь, – спросил Джон после минутного раздумья, – чтобы ветер кричал «Майское Древо»?!
– Ну, где же это слыхано! – возразил Паркс.
– А чтобы ветер кричал «Эй!»?
– Нет, и этого никогда не слыхал.
– Очень хорошо, сэр, – продолжал с прежней невозмутимостью мистер Уиллет. – Тогда помолчите минутку, и вы ясно услышите, как ветер – если это ветер, по-вашему, – кричит эти три слова.
Мистер Уиллет был прав. После минуты напряженного ожидания они ясно услышали сквозь рев бури крик, такой пронзительный, отчаянный, что было ясно – это кричит человек в сильной тревоге или страхе. Все трое побледнели, переглянулись, притаили дыхание. Но ни один не двинулся с места.
И в этот-то критический момент мистер Уиллет проявил ту силу духа и замечательную находчивость, которыми так восхищал всех друзей и соседей. Некоторое время он молча смотрел на Паркса и Кобба, затем, сжав руками щеки, испустил такой рев, что в комнате задребезжали стекла и загудели балки под потолком. Этот протяжный крик, жуткий, оглушительный, как гонг, был подхвачен ветром, ему со всех сторон долго вторило эхо, и ночь стала еще во сто раз шумнее. Джон, у которого от сильной натуги вздулись жилы на висках и шее, а лицо, налившись кровью, стало багровым, придвинулся к огню и, грея спину, сказал с достоинством:
– Если это кому-нибудь поможет, – тем лучше. Если нет – очень жаль. Может, кто из вас, джентльмены, хочет выйти и посмотреть, что там приключилось? Тогда идите, пожалуйста. А меня это не интересует, я не любопытен.
В эту минуту крик повторился. Он слышался все ближе и ближе, и, наконец, кто-то пробежал под окном, поднял щеколду, открыл и затем с силой захлопнул входную дверь. В комнату ворвался Соломон Дэйзи с зажженным фонарем в руке. Одежда его была в полном беспорядке, и с нее ручьями текла вода.
Маленький причетник являл собой настоящее олицетворение ужаса. Лицо его было пепельно-серо и усеяно крупными каплями пота, колени подгибались, он весь трясся и не мог выговорить ни слова, – стоял, тяжело переводя дух, и смотрел на всех таким безжизненным взглядом, что заразил страхом остальных, хотя они не знали, в чем дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101