damixa arc
Но прогулки пришлось прекратить.
В конце недели снова заявился Слюнявчик. Долго и нудно стучал в закрытую дверь, а, на вопрос Валерия что ему надо, разразился длинной и слюняво-угрожающей речью.
– Ты нас не уважаешь что ль? – вопрошал он, – Возгордился блин совсем?! Мы быдло, да?
Такое что и разговаривать с нами нельзя? Так ты хочешь сказать?!
– Уходи! – сказал Валерий, – иди прочь!
– Кого ты там прячешь?! Думаешь, если дверь закрыл, я не увижу, да?
В конце концов, он ушел, буркнув напоследок, что так лучших друзей обижать нельзя, и в следующий раз он придет с Волчком – популярно объяснить Валере, что так не поступают.
Валере было плевать. Волчка он не боялся. Он за себя вообще не боялся – отучила его жизнь думать о завтрашнем дне. Он боялся лишь за Чука.
– Ничего, – сказал он, слушая, как Слюнявчик, гулко топая, взбирается вверх по лестнице, чтобы выбраться на крышу, – Ничего Чук, не пристало нам их бояться.
Он протянул руку к клетке и Чук привычно прыгнул сначала на кисть, а потом ловко перебирая коготками на плечо. Там и замер.
Эх, ничего в тот момент не показалось Валере угрожающим. Не предупредил его внутренний голос, не звякнул внутри тонкий серебряный звоночек – обрати, мол, внимание – плохо это может кончиться.
Ничего этого не было. Жил Валера себе дальше – общался с Чуком, крутился, вертелся, а в последнее время вдруг заметил, что зачастую выходит на улицу просто так – погулять.
И вроде все та же серая зима, да снег сверху, а как-то иначе стал воспринимать окружающее. Может, потому что год кончался – и новогодье давало уже давало о себе знать цветными гирляндами в витринах дорогих магазинов? Может, люди стали чуть напряженнее, может быть веселее, а может просто более нервными? И все чаще слышны на улице чьи то резкие голоса – счастливые или злобные, но не нейтральные. Город слегка ожил, встряхнулся под снегом и многокилометровыми лентами цветных огней, вздохнул, и приготовился к новой своей фазе существования.
Было ли так всегда, или только в последний год? Валера не знал, но склонялся к тому, что было.
Было, просто он уже не видел и не слышал этого.
В конце декабря Валерий пришел домой и объявил Чуку, что собирается устроиться на работу.
– Хватит тунеядствовать, – сказал он восхищенно замершей морской свинке, – будет работа, будут деньги. Будут деньги, будет все остальное. Квартиру снимем настоящую, а Чук? С ванной! Меня теперь возьмут – они непьющих любят.
Чук фыркнул, и завозился в своей клетке. Как и Валера, он, похоже, приближался к своему счастью.
За полторы недели до нового, лучшего, чем прежний, года, ныне бездомный, но владеющий многочисленными мечтами, Валера возвращался домой.
Он гулял – снова гулял просто так, шел себе в толпе, глядел по сторонам и, похоже, наслаждался жизнью. Последний раз это было так давно, что он уже не помнил этого забавного ощущения, когда краски ярче, небо за тучами голубое, а грязный снег скрывает зимнюю сказку, жухлую траву и обещание весны. Хорошо было просто так идти. Гордо, как человек. И никто не трогал его, не приставал, даже не смотрел косо – просто потому, что так может идти только уверенный и ничего не боящийся человек. А одежда… что одежда – это был как раз тот случай, когда не она красит человека. Редкий случай.
Он был вполне счастлив, бомж Валера, счастлив до того момента, пока у подъезда его дома вдруг не появилась скособоченная тень и не метнулась к нему навстречу. Валера замер. Давешнюю подругу Маньку он не видел уже с месяц или около того – с тех самых пор как произошел тот досадный инцидент с собакой. Содрогнулся, вспомнив, как лупил ее ногами. У нее и сейчас были синяки под обоими глазами – совсем свежие.
И еще возникло нехорошее предчувствие – маленький серый авангард большой армии горя.
– Аа… В-валерка, мля!! – заплетающимся языком возвестила Манька на пол улицы, говорить ей, впрочем, мешали и разбитые до состояния полной недееспособности губы, – п-пришшел? А мы тут к те зашли, а т-тя нет? Где гуляешь, а?
– Зашли? – сказал Валера тихо, – когда зашли?
– Да п-прямо щаз! Я, Костюнчик и Волчок! Погудели!
Валере стало очень холодно – куда холоднее, чем было сейчас на улице. Много холоднее.
Мир сделался нечетким, кружащимся серым снегом.
– Что… Что вы сделали?! – прошептал он еле слышно.
Манька раскрыла по шире глаза, вгляделась в него, а потом испуганно отшатнулась. Что-то подсказало ей, что именно с такими глазами человек и совершает убийство.
– Да ниче… – выговорила она, – Я ж грю, погудели хорошо. Слюнявчик обещание сдержал и крысу, что ты поймал, на закусь съел. Поймай еще, а?
Небо рухнуло на землю, соприкоснулось с ней в грохочущем и плавящем снег и мерзлую почву объятии. Он не верил, не мог поверить. Мир кончился, время вытекло из исполинской стеклянной половины апокалипсических песочных часов и замерло. Замерзло.
Все кончилось.
Валерий вдруг обнаружил, что все еще стоит на ногах – каким то образом держится и не падает, хотя хомут обрушившегося несчастья уже висит на шее, черный, неподъемный, и немилосердно давит.
Но силы были – и он, оттолкнув перепугавшуюся Маньку с дороги, побежал вперед к мигающей желтыми окнами громаде дома. Ноги несли его сквозь снег сами по себе, без малейшего понукания. Несли к двери, дальше по коридору мимо опешившей консьержки, вверх по лестнице – выше, выше, мимо разноцветных прямоугольников чужих дверей, за которыми живут себе счастливые обладатели своего жилья, много-много этажей без малейшей усталости, и дальше, к одинокой двери на чердак.
Рывком дернув дверь, он ворвался к себе домой, в свой пентхаус, в место, которое он привык считать домом и надежным убежищем. Ворвался, пылая от ярости, готовый бить и убивать, и твердо зная, что если застанет этих сволочей на месте преступления то живыми они не уйдут. О! Нет прощения этим мерзавцам и нелюдям! Этим человекообразным прямоходящим тварям! Скотам в человеческом обличье!
Валера стоял на пороге, тяжело и с хрипом дышал, и бессильно сжимал кулаки.
Потому что все уже закончилось, и на чердаке уже никого не было. Лишь сиротливо ютились на столике остатки нынешней трапезы.
Страшной трапезы. Останки Чука плавали в густом вонючем жиру закопченной сковороды, что стояла на печке. Их было не много, останков.
На негнущихся ногах Валерий подошел к печи и остановился. Он смотрел. Смотрел на тонкие желтые кости, на покрытый ошметками темной шерсти череп, что в неизбывной муке скалил длинные резцы. Смотрел на свитый колечками почерневший хвост и скрюченную переднюю лапу с растрескавшимися коготками.
Смотрел на свою новую жизнь – жизнь, сгоревшую в чаде паленой шерсти и запахе дешевого масла.
Окончательно. За окном падали и умирали снежинки – одна из другой.
Этим же днем Валерий запил. Да так, что все предыдущие запои казались на фоне этого легким вечерним коктейлем. Семь дней он пил беспробудно, а на восьмой день у него случилась белая горячка и он стал пускать изо рта пену и бросаться на прохожих, после чего был отловлен милицией и после соответствующих профилактических побоев отправлен в вытрезвитель. Сознание к нему не возвращалось еще два дня, и лишь к третьему дню случилось легкое просветление.
Тогда то, в тесной камере-палате районной наркологической больницы ему неожиданно пришло в голову, что у Чука не было длинного, вьющегося кольцами, хвоста, как не было таких выдающихся желтых резцов и серой шерсти. Но было уже поздно – затуманенный интоксикацией и дешевыми лекарствами мозг Валерия уже не мог логически сопоставить факты и пришедшая мысль погасла в очередном приступе горячечного бреда.
Выйдя на свободу, он снова запил. Жизнь вошла в привычную колею.
Почтальон.
Вот почтальон – всегда звонит дважды.
Он поднялся рано утром и вышел в хмурое, туманное, подобие рассвета. Было холодно, темно, шел колючий, резкий снег, но Константин Поляков не собирался оставаться сегодня дома. Как впрочем, и вчера, и позавчера. Как и завтра.
Он любил свою работу – пусть другие называют ее глупой и не соответствующей статусу.
Даже откровенно вчерашним днем – все равно любил. А когда любишь, все равно что, прощаешь многое.
Почтальон по имени Костя, тридцати лет от роду, без особых амбиций и жизненных планов, и, кроме того, единственный сотрудник мужеского полу в районном почтамте бодро топал сквозь вяло просыпающийся день и с удовольствием вдыхал морозный воздух.
Ну и что, что почтальон? Пусть другие подтрунивают – с толстой сумкой на ремне кто стучится в дверь ко мне? Есть работы и похуже, даже много похуже. Вот, например мусорщик – он их регулярно видит по утрам – злых, неопохмелившихся, с матом ворочающих смрадно воняющие ржавые бачки, а потом загружающих их на подъемник, глядя как вниз осенним дерьмопадом вялятся отходы жизнедеятельности окрестных домов. А ведь впереди целый день трястись в благоухающей таратайке, мерзнуть, вдыхать запах отбросов и перегара соседа.
Или вот, например, дворники. Они вообще то неплохие, хотя и необразованные. Просто с утра у них всегда плохое настроение – еще бы, вставать в такую рань и чистить тяжелый, нападавший за ночь снег, прекрасно сознавая, что та же перспектива будет и завтра и послезавтра, и вообще пока не закончится эта мерзкая зима.
Или даже водители грузовиков коммунальных служб – что под утро выгоняют свои, похожие на огромных оранжевых жуков грузовики и начинают полировать ими обросшие снегом улицы.
Час за часом медленно ползут вдоль бордюра под заунывный, давящий на уши шум двигателя, и так хочется спать, и руки мерзнут на сколькой баранке.
Нет, хорошо быть почтальоном. Особенно здесь, у них. Район маленький, легко обходится за пару часов пешком. Места знакомые с детства. С детства знакомый народ, что под конец твоего обхода начинает спешить на работу. Опять же людям полезен. Вот здесь, в этой толстой, криво сшитой из кожзаменителя, сумке на ремне, газеты, журналы и письма – главное письма, которые отправили совсем незнакомые люди другим незнакомым людям, отослав вместе со строками часть себя – хорошую или плохую, поделившись надеждой, счастьем, тяжелыми предчувствием.
А ты работаешь перевозчиком – переносишь чужие эмоции тщательно скрытые от посторонних глаз белыми бумажными конвертами, и может быть поэтому, чувствуешь себя нужным. Это очень важно – чувство долга, чувство полезности. Тебе доверяют, а значит, изволь выполнять свою миссию качественно. И пусть в твоей сумке не секретный план военного наступления, а всего лишь вечный пересуды старушек, треп домохозяек, да воркование влюбленных парочек разлученных случаем, все равно – они на тебя надеяться, и вполне возможно, расстроятся, не получив желанного послания. У них будет испорчен день или даже сломана жизнь – на почте ведь не читают того, что пишется в письмах. Не позволяет им давно сформулировавшееся подобие кодекса чести.
И Константин Поляков не хотел никого расстраивать, а уж ломать жизнь и подавно – он был добрым и мягким по натуре, так что имелось у него одно правило: письма доставлять всегда. Даже если это требует лишних затрат времени и сил. В конце концов эти самые затраты не идут не в какое сравнение с чувством морального удовлетворения и гордости за себя после каждого такого внепланового акта доставки.
Воистину, немного народу может позволить себе такую гармонию. Полякову было чем гордиться. В итоге он был одним из немногих оставшихся настоящих энтузиастов своего дела. А таким людям смешки посторонних и даже язвительные замечания коллег по работе совершенно без разницы.
Вот и этим сумрачным утром самого конца декабря, Поляков вышел на обход в приподнятом настроении. Пускай сверху идет мокрый снег, а тучи так низко приникли к земле, что, того и гляди, породнятся с туманом, пускай серая холодная завесь скрывает яркую предновогоднюю мишуру. Пускай, ноги скользят и путаются в грязной, полужидкой каше.
Наплевать, когда в сумке лежат свежие письма, а где-то дальше – в городе, люди ждут их, с нетерпением или хотя бы с легкой заинтересованностью, что уже хорошо.
Константин топал вдоль улицы, сумка хлопала его по боку, он кивал дворникам и те хмуро зыркали на него в ответ, улыбался мусорщикам и они лишь глянув на него, обрушивали очередной мусорный водопад в недра своих машин, он даже приветливо кивал оборванным, вышедшим на дневное собирательство опустившимся бомжам и шутливо отдавал честь занявшим рыбные места милиционерам. Те ухмылялись скабрезно и тыкали в него пальцами – вот, мол, придурок пошел! Но Поляков на них не обижался – они явно не любили свою работу.
Утренние сонные фонари проплывали у него над головой оранжевые и синие, добрые и злые, теплые и холодные. Тени от него множились, дробились и играли в какую то свою игру, а со всех сторон, словно дыхание могучего многоглавого зверя доносился шум просыпающегося города, нехотя готовившегося встретить новый день.
Вот и первый дом – подъезд, почтовые ящики как соты приклеенные к стене. Ворох рекламных проспектов наверху и пара истоптанных листков под ногами.
– Вот и я, – сказал Константин, опуская первую порцию печатного слова в тонкую прорезь.
Сюда пара газет, сюда письмо, а сюда яркую цветастую открытку пестреющую еловыми лапами – их будет все больше, этих поздравлений с новым годом, официальных и не очень.
Толстый глянцевый журнал в пластиковой упаковке – яркий, модный и бессмысленный.
Пара писем – их становится все меньше, надо признать – народ все охотнее осваивает электронную почту, гонится за высокими технологиями. Придет день, и они совсем исчезнут, конверты из плотной бумаги с синими завитками букв внутри. Полякова это слегка печалило, он видел, что день этот уже не за горами. А жаль – есть что-то романтичное в написанных живой рукой строчках.
Он обошел еще один подъезд, и еще, и в каждом оставлял что-то от себя, словно странный сеятель, что вместо зерен рассыпает хрустящие белые листы бумаги.
Константин довольно давно работал почтальоном – он знал свой участок, и почти знал людей, что живут на нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80