https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/RGW/
А его свита? Девка, выдающая себя за собственную внучку! Слуги, кои никак не калмыки, как думают профаны, но вовсе другое! Я открылся ему, и он признал мою правоту! Он уже меж нами, но только ждет своего часу! Пусть о том знают кроме меня лишь Рыцарь Кадош да Превосходный Князь Царской Тайны, прибывающую силу чувствуют все! Уж скоро нам не трепетать, Сияющий отыграл сей мир у вашего Бога!
И тут глаза Игнотуса, устремленные на отца Модеста, сверкнули торжеством, расширились, снова показались велики. Переведя взгляд, Нелли испугалась до ледяных перстов. С отцом Модестом происходило нечто странное. Сидючи по-прежнему на стуле супротив Игнотуса, он наклонился вперед так, что сложился вдвое. Платком, коим небрежно игрывал до того, он зажал теперь лицо, словно пытаясь удержать звуки, похожие то ли на кашель, то ли на икоту. Плечи его тряслись.
В лице Роскофа Нелли уловила отражение собственной испуги.
– Плачь, плачь! Самое время теперь! – Игнотус выпятил грудь, словно голубь-дутыш.
Отец Модест, наконец, распрямился. Камень размером с Крепость упал с души Нелли. По щекам его, точно, струились слезы, но глаза были веселы. Откинувши теперь голову назад, отец Модест, уже не сдерживаясь, расхохотался. Хохотал он минут пять – всхлипывая и отирая слезы руками. Нелли, Роскоф и Танатов в изумлении наблюдали за весельем священника.
– Мочи нет… вовсе из приличия вышел… – наконец выговорил отец Модест. – Но не одно поколенье екзорсистов после меня сия штука развлечет! Ох, не могу! Надобно же так опростоволоситься, чтобы принять за Сатану безработного финикийского демонишку!
Глава XXXII
Невиданная ослепительная весна праздновала свою победу. На горных лугах зацвела горная лилея, под местным названьем саранка. Как и рассказывали здешние, корень ее вправду оказался наборным из ромбических кусочков, ополчившихся наружу крошечными щитками. Роскоф сравнил его с ягодою-ананасом, но Нелли ананасов видать не доводилось даже у Венедиктова. Тундра засверкала крошечными костерками жарков, а ручьи сплошь изукрасились вокруг темно-синим водосбором. Слишком нежные, алтайские цветы, будучи сорваны, не жили получасу, хоть ставь их в воду, хоть нет.
– Букеты у нас не в моде, – шутила Арина.
Было еще холодно, много холодней, чем этою порой в России, в особенности по ночам. И все ж весна здесь ликовала сильнее. Нелли невольно подумала, что, верно, так получается оттого, что здешней весне больше пришлось потрудиться, сбивая ледяные оковы и топя глубоченные снега. Всегда вить больше радуешься, как что труднее далось.
Но сие были размышления решительно праздные, и надлежало гнать их из головы, покуда Параша с Катькой не заприметили, что у ней в голове пустяки.
Подруги сидели на склоне Долины Духов, поросшем молодыми кедрами. Кедры прятались стволами за голубые валуны, а серебристые корни просовывали то там, то здесь сквозь мох, словно медные прутья, которыми в домах держат ковер. А ковер молочного ягеля был на диво пушистым и мягким – на нем девочки и сидели, утопая вершка на два.
– Негоже где ни попадя корону ту надевать, – Катя вонзила зубы в дольку лилейного корня: общипанный больше чем наполовину, он был зажат в ладони девочки, словно яблоко.
– Да брось ты эту гадость, – поморщилась Нелли. – Все одно что сырую репу грызть.
– Да и репа неплохо. Ты лучше слушай, я дело говорю. Особое место нужно для короны-то царской.
– Какое такое место? – Нелли нахмурилась.
– Вот и я думаю, какое? По моему разуменью, лучше не найдешь, чем Замок Духов. Чтобы самое место особую силу имело.
– С чего ты взяла, что Замок Духов такую силу имеет? – Параша нахмурилась в свою очередь, сведя брови, уже успевшие вовсе побелеть на загоревшем лице. А вить в России-то она, как и Нелли, даже полуденным летом загорала слабенько.
– А как у тебя лоза воду находит? – возразила Катя. – Словами такое не объяснишь, тут чуять надо. Да и ойроты, когда б издавна не знали, что Замок Духов – место Силы, с какой бы стати жертвы под ним забивали? Еще луну надо в нужное время увидеть, дни через три. Это ты дурью вить маялась, что днем корону нацепила. А коли в нужном месте да в нужное время – глядишь, Черный Камень лучше раскроется.
Не сговариваясь, Катя и Нелли оборотились на Парашу.
– Не хотелось мне того, касатка, – опустив голову и наглаживая загорелыми пальцами белых мох, словно был он живою зверушкой, тихо сказала Параша. – Я вить сама вроде как Нифонт…
– Что за гиль? – опешила Нелли, в ярких же Катиных глазах просверкнуло понимание.
– Ведовство, оно такое, не зря на деревне люди нашу избу обходили, – нерешительно продолжила девочка. – Бабка вить одно добро и делала. Иродиад выгонять, руду унять, в бессилии подсобить, утерянное найти – разве оно не добро? Только знаешь ли, касатка, чтобы сглаз снять, надобно его и навести уметь. О двух лезвиях нож-то. Бабка, я чаю, за всю жисть никого не сглазила, но как сглаз наводить – очень даже хорошо знала. Злое знанье у человека всю жизнь пролежать может в запертом сундуке, а все ж наотличку он от того, кто его не держит.
– Ты к чему клонишь? – Теперь уже и Нелли начинала понимать.
– Растенье тут добывают, золотым корнем названо. Много пользы от него человеку, а все ж золото оно золото и есть. Коли надобно, пособлю, касатка, только побожись, что другой раз о таком никогда не попросишь. Не дело это.
– О чем не попрошу? – Нелли начала уж терять терпение.
– Зелье я сварю к Катькиной луне, – Параша подняла голубые глаза и твердо взглянула на Нелли. – Пусть золоту травяное золото поможет, а меди – травяная медь. Найдется тут и для Черного Камня своя трава, ну да то пустое, тебе и знать не надобно. Не побоишься зелья испить?
– Небось не побоюсь.
– А зря, – Параша поджала губы. – Есть чего бояться-то. Ох, не лежит у меня душа. Побожись, что вдругорядь не попросишь.
– Божиться глупо, сколько раз говорила. Ну да леший с тобой, ей-богу! – Нелли старательно перекрестилась.
Солнце стояло в своем зените. Подругам почудилось отчего-то, что их словно бы меньше чем трое. Многие слова сделались ни к чему. Безмолвно поглядев друг на дружку, девочки направились к Крепости тремя различными путями. Сапожки их тонули по щиколотку в белом ягеле, но идти по нему, пружинистому, было куда легче, чем по снегу. Да он и не походил на снег.
Два дни, воспоследовавших сему совету, они почти не видались. Параша пропадала в тайге, Катя отчего-то в кузнице, а Нелли не покидала горницы, отговариваясь ото всех мигренью. По правде ей не хотелось разговаривать ни с Филиппом, ни с княжною Ариной. Но и ларец, странное дело, сейчас ее ничуть не привлекал.
Сбросивши сапоги, Нелли часами валялась на своей кровати, впрочем, то, пожалуй, делал Роман, а не Нелли. Что сказала б Елизавета Федоровна, увидавши такое неприличие?
«Даже и мужчине непристойно валяться одетым на кровати средь бела дня, нето, что девице, – вот с чего бы она начала. – Воспитанный человек, даже желая спокойства, сядет разве на диван, но и при том не станет подпирать его спинку своею спиною. Из достойных уважения разве какой пиит либо живописец может упасть на постелю в порыве простительной для творца меланхолии! Но ты вить не живописец, да женщины живописцами и не бывают. Хотя надобно признаться, что бабушка твоя Екатерина Панфиловна превосходно писала на кости миниатюры. Но то забава».
Впервые, пожалуй, за минувшие десять месяцев Сабурово вспоминалось Нелли. Вспоминались те скушные годы, что были до ларца, и задним числом напоминали ей длиннющее предисловие к какому рыцарскому либо просто гишторическому роману. Бывало, заглянешь в гравюрные картинки – а там рубятся на мечах, девица спускается по тонкой веревке из окна каменной башни, злодейского виду особы грузят под покровом ночи на отплывающий корабль тюк, в коем угадывается человеческое тело… Так нет! Сочинитель, вместо того чтоб сразу повествовать посуленное, пойдет на дюжину страниц рассуждать, какова суть в его понимании общественная добродетель. Скулы сведет, покуда одолеешь. Так и воспоминания детские, с тем лишь различием, что не знала она – еще малую толику поскучать, и уж оживут картинки.
Но вдруг сами по себе ценны показались те годы. Вот их Нелли четыре, и сидят они с папенькой в солнечный день на ветхих мосточках у пруда, удят рыбу. И все не может Нелли понять, как несколько волосьев из лошадиного хвоста скручиваются в папенькиных ловких пальцах в крепчайшую лесу, способную удержать изрядного голавля. Нелли же держит удочку обеими руками, но занимает ее вниманье не рыба, что все одно у ней не клюет, а лазоревые-изумрудные крылья стрекоз, скачущих над водой. Очень хочется содрать с головы неудобный белый чепец, что нахлобучили на нее в рассуждении зноя. Да нельзя – такое уж условье маменьки: хочешь удить, так сиди с покрытою головой. Неважной удильщик из Нелли, хоть и папенька, признаться, и сам мог быть лучше. Над рыбою положено молчать, так говорит старик Варфоломеич. Папенька ж все напевает себе под нос свое любимое.
«Помнят россов, помнят шведы,
Пули метки, сталь светла,
И парил орел Победы,
Под Полтавой брань была!
Преображенцы удалыя,
Дети грозного Петра!
Наша слава дни былые,
Также днесь славны, ура!
Песня хороша, Нелли, ее вить наши ребяты сами складывали. Одно плохо, слова всяк поет на свой лад, хоть бы кто взял да свел воедино…» Папенька вдруг закусывает губу: рука его скользит по сизой ткани домашнего сюртучка к правой стороне груди. Рука остановилась, пальцы растопырились, словно хотят что-то удержать. «Пустое, Нелли, – он замечает испугу малютки. – В сердце ить метили, сено-солома, деревенщина неученая. А я живехонек!» Папенька наконец отводит правую руку от правой груди и щелкает пальцем по носику Нелли. А вить потом сие прошло. Только в самых ранних воспоминаньях Нелли Кирилла Иваныч эдак морщился вдруг и зажимал что-то невидимое рукою. Хорошо, что память у ней ранняя. Хорошо, что воспоминаний много, самых житейских, обыденных. Это вить для нее, Нелли, они обыденные, а для девушки, живущей столетии в двадцатом, сделаются волшебными картинами из ларца. А когда б она только и делала, что перебирала содержимое ларца, ей бы самой нечего туда оказалось положить. Вот и выходит, что скушная жизнь людская тож ценна. Странные мысли!
Прочь их теперь! Пойти узнать, может, Парашка вернулась. Как там у ней с зельем? Куда она запихнула сапоги? Нелли подскочила на постеле и сунула ноги в ойротские некрасивые туфли из войлока, что нашивала в тереме. Как-то раз она спросила княжну Арину, отчего средь стольких нежных вещей из Китая у женщин Крепости не водится и красивых туфелек? Княжна хохотала, как незнамо кто. «Не заказываем мы тех туфель, Ленушка. Бедные китаянки обувь носят некрасивую. А те туфли, что у знатных и богатых в ходу, нам без надобности. Они и на семилетнюю девчушку не налезут». – «Неужто у китаянок такие ножки маленькие?» – Нелли сделалось обидно: всю жизнь в Сендерелы определяли только ее самое. Нето, чтоб она гордилась, но приобвыкла. И тут вдруг нате. «От рождения-то ножки у ихних девочек такие, как у всех прочих, – с непонятной миною ответила тогда Арина. – Только годочков с пяти начинают их бинтовать». – «Зачем бинтовать?» – не поняла Нелли. «Для препятства росту, – отвечала Арина, уже вовсе помрачнев. – Обматывают их грубыми портянками, кои подолгу не снимают. Ножки у малюток натираются, кровоточат, гноятся иной раз до червей, девочки плачут день и ночь. А взрослая женщина ходит хуже моего. Не держат ее крошечные-то ноги. Идет, качается, ровно пьяная. Руками плещет для равновесия. Пииты китайские такую походку зовут лилейным колебаньем на ветру. Башку бы таким пиитам сворачивать!» Тут Нелли была положительно согласна. «Аринушка, только по справедливости прежде башку надобно свернуть тому, кто первый придумал так богоданное тело уродовать». – «Золотой дух все сие, небось Модест тебе сказывал. Столько в мире уродства на тело живое напридумано, что перечислить дня не хватит. Книга есть в вифлиофике, но лучше не читай, меня так тошнило три дни».
Ну вот и сапоги нашлись. Да что, право, творится с ней, с Нелли? То Сабурово в голову вспадет, то страна Китай. Словно мысль крутится незваным гостем у заветной двери: то на крылечко подымется, то на дюжину шагов отбежит. Слишком затянулась история с Венедиктовым, вот Нелли и трусит. Даже занозу вытащить, и то сразу не так боязно, как погодя. А уж Венедиктов – заноза не в пальце, а во всей Неллиной судьбе. А выдирать надобно. Надобно расцепить их связь. И трусить не след. Впрочем, может, оттого она и страшиться так, что знает: уж теперь – наверное.
Нелли рванула край сапога вверх, поправляя голенище.
– Я не умру, но убью, – прошептала она.
Глава XXXIII
Параша, как, впрочем, и Катя, жила не с Нелли, а в другом тереме. Не мудрено – двух гостевых горниц в одном дому по здешней тесноте не бывало. Предоставивший девочке гостеприимство дом стоял проулка за три. Параша б охотней спала на оттоманке в светлице Нелли, да вить со своим уставом в чужой монастырь не лезь. Нету тут слуг, так уж у всех нету. Трудненько будет перевыкнуть к старым правилам, подумала Нелли, шагая по ровной, словно пол, деревянной мостовой. Еще трудней, чем отвыкнуть от здешней кухни, где нету яблок и картофели, а хлеб – самое лакомое лакомство, и пирог из пшеничной муки – украшенье праздничного застолья, а к завтраку чаще подают рисовые лепешки. С рисом же едят дичину – куда чаще, чем домашнюю убоину, хотя свой скот тут все ж есть. Заскучается и без кедровых орехов – из коих тут делают все – от постного молока до конфект.
О съестном Нелли вспомнила, как в воду глядела. Хозяйка, почтенная Соломония Иринеевна, месила тесто на огромном столе, сверкающем белыми скоблеными досками. Перед нею стояло три горшочка – из большего щедро сыпался смолотый в муку рис, из среднего – ореховая мука, а из меньшего, с осторожностью – пшеничная. Шел в дело и мед, верно, пирог готовился сладкий.
– Так все и охота мальчиком тебя назвать, – в ответ на приветствие улыбнулась Соломония, отводя локтем выбившуюся на лоб прядь волос – руки были в муке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
И тут глаза Игнотуса, устремленные на отца Модеста, сверкнули торжеством, расширились, снова показались велики. Переведя взгляд, Нелли испугалась до ледяных перстов. С отцом Модестом происходило нечто странное. Сидючи по-прежнему на стуле супротив Игнотуса, он наклонился вперед так, что сложился вдвое. Платком, коим небрежно игрывал до того, он зажал теперь лицо, словно пытаясь удержать звуки, похожие то ли на кашель, то ли на икоту. Плечи его тряслись.
В лице Роскофа Нелли уловила отражение собственной испуги.
– Плачь, плачь! Самое время теперь! – Игнотус выпятил грудь, словно голубь-дутыш.
Отец Модест, наконец, распрямился. Камень размером с Крепость упал с души Нелли. По щекам его, точно, струились слезы, но глаза были веселы. Откинувши теперь голову назад, отец Модест, уже не сдерживаясь, расхохотался. Хохотал он минут пять – всхлипывая и отирая слезы руками. Нелли, Роскоф и Танатов в изумлении наблюдали за весельем священника.
– Мочи нет… вовсе из приличия вышел… – наконец выговорил отец Модест. – Но не одно поколенье екзорсистов после меня сия штука развлечет! Ох, не могу! Надобно же так опростоволоситься, чтобы принять за Сатану безработного финикийского демонишку!
Глава XXXII
Невиданная ослепительная весна праздновала свою победу. На горных лугах зацвела горная лилея, под местным названьем саранка. Как и рассказывали здешние, корень ее вправду оказался наборным из ромбических кусочков, ополчившихся наружу крошечными щитками. Роскоф сравнил его с ягодою-ананасом, но Нелли ананасов видать не доводилось даже у Венедиктова. Тундра засверкала крошечными костерками жарков, а ручьи сплошь изукрасились вокруг темно-синим водосбором. Слишком нежные, алтайские цветы, будучи сорваны, не жили получасу, хоть ставь их в воду, хоть нет.
– Букеты у нас не в моде, – шутила Арина.
Было еще холодно, много холодней, чем этою порой в России, в особенности по ночам. И все ж весна здесь ликовала сильнее. Нелли невольно подумала, что, верно, так получается оттого, что здешней весне больше пришлось потрудиться, сбивая ледяные оковы и топя глубоченные снега. Всегда вить больше радуешься, как что труднее далось.
Но сие были размышления решительно праздные, и надлежало гнать их из головы, покуда Параша с Катькой не заприметили, что у ней в голове пустяки.
Подруги сидели на склоне Долины Духов, поросшем молодыми кедрами. Кедры прятались стволами за голубые валуны, а серебристые корни просовывали то там, то здесь сквозь мох, словно медные прутья, которыми в домах держат ковер. А ковер молочного ягеля был на диво пушистым и мягким – на нем девочки и сидели, утопая вершка на два.
– Негоже где ни попадя корону ту надевать, – Катя вонзила зубы в дольку лилейного корня: общипанный больше чем наполовину, он был зажат в ладони девочки, словно яблоко.
– Да брось ты эту гадость, – поморщилась Нелли. – Все одно что сырую репу грызть.
– Да и репа неплохо. Ты лучше слушай, я дело говорю. Особое место нужно для короны-то царской.
– Какое такое место? – Нелли нахмурилась.
– Вот и я думаю, какое? По моему разуменью, лучше не найдешь, чем Замок Духов. Чтобы самое место особую силу имело.
– С чего ты взяла, что Замок Духов такую силу имеет? – Параша нахмурилась в свою очередь, сведя брови, уже успевшие вовсе побелеть на загоревшем лице. А вить в России-то она, как и Нелли, даже полуденным летом загорала слабенько.
– А как у тебя лоза воду находит? – возразила Катя. – Словами такое не объяснишь, тут чуять надо. Да и ойроты, когда б издавна не знали, что Замок Духов – место Силы, с какой бы стати жертвы под ним забивали? Еще луну надо в нужное время увидеть, дни через три. Это ты дурью вить маялась, что днем корону нацепила. А коли в нужном месте да в нужное время – глядишь, Черный Камень лучше раскроется.
Не сговариваясь, Катя и Нелли оборотились на Парашу.
– Не хотелось мне того, касатка, – опустив голову и наглаживая загорелыми пальцами белых мох, словно был он живою зверушкой, тихо сказала Параша. – Я вить сама вроде как Нифонт…
– Что за гиль? – опешила Нелли, в ярких же Катиных глазах просверкнуло понимание.
– Ведовство, оно такое, не зря на деревне люди нашу избу обходили, – нерешительно продолжила девочка. – Бабка вить одно добро и делала. Иродиад выгонять, руду унять, в бессилии подсобить, утерянное найти – разве оно не добро? Только знаешь ли, касатка, чтобы сглаз снять, надобно его и навести уметь. О двух лезвиях нож-то. Бабка, я чаю, за всю жисть никого не сглазила, но как сглаз наводить – очень даже хорошо знала. Злое знанье у человека всю жизнь пролежать может в запертом сундуке, а все ж наотличку он от того, кто его не держит.
– Ты к чему клонишь? – Теперь уже и Нелли начинала понимать.
– Растенье тут добывают, золотым корнем названо. Много пользы от него человеку, а все ж золото оно золото и есть. Коли надобно, пособлю, касатка, только побожись, что другой раз о таком никогда не попросишь. Не дело это.
– О чем не попрошу? – Нелли начала уж терять терпение.
– Зелье я сварю к Катькиной луне, – Параша подняла голубые глаза и твердо взглянула на Нелли. – Пусть золоту травяное золото поможет, а меди – травяная медь. Найдется тут и для Черного Камня своя трава, ну да то пустое, тебе и знать не надобно. Не побоишься зелья испить?
– Небось не побоюсь.
– А зря, – Параша поджала губы. – Есть чего бояться-то. Ох, не лежит у меня душа. Побожись, что вдругорядь не попросишь.
– Божиться глупо, сколько раз говорила. Ну да леший с тобой, ей-богу! – Нелли старательно перекрестилась.
Солнце стояло в своем зените. Подругам почудилось отчего-то, что их словно бы меньше чем трое. Многие слова сделались ни к чему. Безмолвно поглядев друг на дружку, девочки направились к Крепости тремя различными путями. Сапожки их тонули по щиколотку в белом ягеле, но идти по нему, пружинистому, было куда легче, чем по снегу. Да он и не походил на снег.
Два дни, воспоследовавших сему совету, они почти не видались. Параша пропадала в тайге, Катя отчего-то в кузнице, а Нелли не покидала горницы, отговариваясь ото всех мигренью. По правде ей не хотелось разговаривать ни с Филиппом, ни с княжною Ариной. Но и ларец, странное дело, сейчас ее ничуть не привлекал.
Сбросивши сапоги, Нелли часами валялась на своей кровати, впрочем, то, пожалуй, делал Роман, а не Нелли. Что сказала б Елизавета Федоровна, увидавши такое неприличие?
«Даже и мужчине непристойно валяться одетым на кровати средь бела дня, нето, что девице, – вот с чего бы она начала. – Воспитанный человек, даже желая спокойства, сядет разве на диван, но и при том не станет подпирать его спинку своею спиною. Из достойных уважения разве какой пиит либо живописец может упасть на постелю в порыве простительной для творца меланхолии! Но ты вить не живописец, да женщины живописцами и не бывают. Хотя надобно признаться, что бабушка твоя Екатерина Панфиловна превосходно писала на кости миниатюры. Но то забава».
Впервые, пожалуй, за минувшие десять месяцев Сабурово вспоминалось Нелли. Вспоминались те скушные годы, что были до ларца, и задним числом напоминали ей длиннющее предисловие к какому рыцарскому либо просто гишторическому роману. Бывало, заглянешь в гравюрные картинки – а там рубятся на мечах, девица спускается по тонкой веревке из окна каменной башни, злодейского виду особы грузят под покровом ночи на отплывающий корабль тюк, в коем угадывается человеческое тело… Так нет! Сочинитель, вместо того чтоб сразу повествовать посуленное, пойдет на дюжину страниц рассуждать, какова суть в его понимании общественная добродетель. Скулы сведет, покуда одолеешь. Так и воспоминания детские, с тем лишь различием, что не знала она – еще малую толику поскучать, и уж оживут картинки.
Но вдруг сами по себе ценны показались те годы. Вот их Нелли четыре, и сидят они с папенькой в солнечный день на ветхих мосточках у пруда, удят рыбу. И все не может Нелли понять, как несколько волосьев из лошадиного хвоста скручиваются в папенькиных ловких пальцах в крепчайшую лесу, способную удержать изрядного голавля. Нелли же держит удочку обеими руками, но занимает ее вниманье не рыба, что все одно у ней не клюет, а лазоревые-изумрудные крылья стрекоз, скачущих над водой. Очень хочется содрать с головы неудобный белый чепец, что нахлобучили на нее в рассуждении зноя. Да нельзя – такое уж условье маменьки: хочешь удить, так сиди с покрытою головой. Неважной удильщик из Нелли, хоть и папенька, признаться, и сам мог быть лучше. Над рыбою положено молчать, так говорит старик Варфоломеич. Папенька ж все напевает себе под нос свое любимое.
«Помнят россов, помнят шведы,
Пули метки, сталь светла,
И парил орел Победы,
Под Полтавой брань была!
Преображенцы удалыя,
Дети грозного Петра!
Наша слава дни былые,
Также днесь славны, ура!
Песня хороша, Нелли, ее вить наши ребяты сами складывали. Одно плохо, слова всяк поет на свой лад, хоть бы кто взял да свел воедино…» Папенька вдруг закусывает губу: рука его скользит по сизой ткани домашнего сюртучка к правой стороне груди. Рука остановилась, пальцы растопырились, словно хотят что-то удержать. «Пустое, Нелли, – он замечает испугу малютки. – В сердце ить метили, сено-солома, деревенщина неученая. А я живехонек!» Папенька наконец отводит правую руку от правой груди и щелкает пальцем по носику Нелли. А вить потом сие прошло. Только в самых ранних воспоминаньях Нелли Кирилла Иваныч эдак морщился вдруг и зажимал что-то невидимое рукою. Хорошо, что память у ней ранняя. Хорошо, что воспоминаний много, самых житейских, обыденных. Это вить для нее, Нелли, они обыденные, а для девушки, живущей столетии в двадцатом, сделаются волшебными картинами из ларца. А когда б она только и делала, что перебирала содержимое ларца, ей бы самой нечего туда оказалось положить. Вот и выходит, что скушная жизнь людская тож ценна. Странные мысли!
Прочь их теперь! Пойти узнать, может, Парашка вернулась. Как там у ней с зельем? Куда она запихнула сапоги? Нелли подскочила на постеле и сунула ноги в ойротские некрасивые туфли из войлока, что нашивала в тереме. Как-то раз она спросила княжну Арину, отчего средь стольких нежных вещей из Китая у женщин Крепости не водится и красивых туфелек? Княжна хохотала, как незнамо кто. «Не заказываем мы тех туфель, Ленушка. Бедные китаянки обувь носят некрасивую. А те туфли, что у знатных и богатых в ходу, нам без надобности. Они и на семилетнюю девчушку не налезут». – «Неужто у китаянок такие ножки маленькие?» – Нелли сделалось обидно: всю жизнь в Сендерелы определяли только ее самое. Нето, чтоб она гордилась, но приобвыкла. И тут вдруг нате. «От рождения-то ножки у ихних девочек такие, как у всех прочих, – с непонятной миною ответила тогда Арина. – Только годочков с пяти начинают их бинтовать». – «Зачем бинтовать?» – не поняла Нелли. «Для препятства росту, – отвечала Арина, уже вовсе помрачнев. – Обматывают их грубыми портянками, кои подолгу не снимают. Ножки у малюток натираются, кровоточат, гноятся иной раз до червей, девочки плачут день и ночь. А взрослая женщина ходит хуже моего. Не держат ее крошечные-то ноги. Идет, качается, ровно пьяная. Руками плещет для равновесия. Пииты китайские такую походку зовут лилейным колебаньем на ветру. Башку бы таким пиитам сворачивать!» Тут Нелли была положительно согласна. «Аринушка, только по справедливости прежде башку надобно свернуть тому, кто первый придумал так богоданное тело уродовать». – «Золотой дух все сие, небось Модест тебе сказывал. Столько в мире уродства на тело живое напридумано, что перечислить дня не хватит. Книга есть в вифлиофике, но лучше не читай, меня так тошнило три дни».
Ну вот и сапоги нашлись. Да что, право, творится с ней, с Нелли? То Сабурово в голову вспадет, то страна Китай. Словно мысль крутится незваным гостем у заветной двери: то на крылечко подымется, то на дюжину шагов отбежит. Слишком затянулась история с Венедиктовым, вот Нелли и трусит. Даже занозу вытащить, и то сразу не так боязно, как погодя. А уж Венедиктов – заноза не в пальце, а во всей Неллиной судьбе. А выдирать надобно. Надобно расцепить их связь. И трусить не след. Впрочем, может, оттого она и страшиться так, что знает: уж теперь – наверное.
Нелли рванула край сапога вверх, поправляя голенище.
– Я не умру, но убью, – прошептала она.
Глава XXXIII
Параша, как, впрочем, и Катя, жила не с Нелли, а в другом тереме. Не мудрено – двух гостевых горниц в одном дому по здешней тесноте не бывало. Предоставивший девочке гостеприимство дом стоял проулка за три. Параша б охотней спала на оттоманке в светлице Нелли, да вить со своим уставом в чужой монастырь не лезь. Нету тут слуг, так уж у всех нету. Трудненько будет перевыкнуть к старым правилам, подумала Нелли, шагая по ровной, словно пол, деревянной мостовой. Еще трудней, чем отвыкнуть от здешней кухни, где нету яблок и картофели, а хлеб – самое лакомое лакомство, и пирог из пшеничной муки – украшенье праздничного застолья, а к завтраку чаще подают рисовые лепешки. С рисом же едят дичину – куда чаще, чем домашнюю убоину, хотя свой скот тут все ж есть. Заскучается и без кедровых орехов – из коих тут делают все – от постного молока до конфект.
О съестном Нелли вспомнила, как в воду глядела. Хозяйка, почтенная Соломония Иринеевна, месила тесто на огромном столе, сверкающем белыми скоблеными досками. Перед нею стояло три горшочка – из большего щедро сыпался смолотый в муку рис, из среднего – ореховая мука, а из меньшего, с осторожностью – пшеничная. Шел в дело и мед, верно, пирог готовился сладкий.
– Так все и охота мальчиком тебя назвать, – в ответ на приветствие улыбнулась Соломония, отводя локтем выбившуюся на лоб прядь волос – руки были в муке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83