Сантехника, сайт для людей
у него была дочь восемнадцати лет — Наташа. Она-то и слушала песни пленника, сидя двумя этажами выше его в своей комнатушке.
Уроженка этого края, внучка крещёной башкирки, не раз ездившая на кумыс с отцом, она понимала башкирскую речь и в песнях Салавата заслушивалась не одним только напевом. Салават стал казаться ей самым красивым и самым желанным в мире, и не раз она даже всплакнула, когда Салават пел о своей доле. Она знала Чудинова, и старый солдат, карауливший магистратских арестантов, знал её. В одно из его дежурств она спустилась вниз.
— Ефим Фёдорович, — позвала она.
Чудинов вздрогнул и огляделся во все стороны.
— Уйди, барышня. Нельзя говорить на часах. После скажешь…
— Ефим Фёдорович, миленький, нет никого, старик в городе, — просила Наташа.
— Ну, что тебе надо, сказывай.
— Покажи мне башкирца.
— Какого башкирца? Что ты, башкирцев не видела?
— Нет, что поёт.
— Ш-ш-ш!.. Тише ты… Кто поёт у нас?! Арестантам нельзя петь…
— Ладно, ладно, я чую, да ты ведь знаешь, о ком говорю. Покажи…
— Нельзя, барышня, лучше уйди.
— Ну, ты сам говори с ним, а я мимо пройду — увижу.
— Нельзя, Наталья Федоровна.
— Ну, да так уж прошу я…
Чудинов всё-таки согласился, и она поглядела на Салавата. После этого, пока отец её Федор Третьяков ездил по делам по провинции, сама Наташа в каждую смену Чудинова подходила к нему. Сначала через солдата она передавала Салавату просьбу петь ту или другую песню, но певец не мог исполнить её желания — он забывал свои импровизированные напевы, они проходили мимо вместе с настроениями. Тогда Наташа прислала ему через того же Чудинова чернила, перо и бумагу. Салават записал и послал ей одну из песен. Благодаря Наташе он разговорился наконец и с Чудиновым и через него узнал, что отец Наташи, Третьяков, отбирает у башкир и у других жителей показания о нём, Салавате, для чего уже вторую неделю разъезжает по Уфимской провинции.
Беседуя как-то лунной майской ночью с Ефимом Чудиновым, Салават узнал от него, что на этом же самом месте стоял Ефим, карауля другого колодника — отважного полководца Чику Зарубина, которого, возвратив из Москвы, тут в Уфе и повесили…
Рассказ о казни удалого пугачёвского атамана смутил Салавата. «Неужто всё же повесят?!» — ударила мысль.
* * *
На площади перед зданием магистрата, под густыми, готовыми вот-вот зацвесть тенистыми липами, в присутственные дни собиралось немало народу, который часами тут ждал решения разных дел. Одни добирались сюда хлопотать о своих близких, схваченных после восстания и увезённых в город, другие приезжали с жалобами на обиду и утеснения, те привозили свои товары в Уфу и в магистрате скрепляли сделки с уфимскими купцами. Здесь же на площади стояли телеги, гружённые разным добром, которое, едучи в город по делу, всегда не преминет с собой захватить каждый сельский житель, и уфимские горожане толпами приходили сюда поспрошать у приезжих сельских товаров — барашков, шерсти, лебяжьих, лисьих и беличьих шкурок, верёвок, долблёной посуды, сюда приходили любители кумыса покупать целебный напиток — вся площадь у магистрата кишела шумной толпою народа и превращалась в базар. Иногда приказный или солдат, выскочив из магистрата, начинал с бранью и криками разгонять покупателей и продавцов, говоря, что от их галдёжа невозможно вести магистратские дела, но все кончалось лишь тем, что карманы приказного или солдата наполнялись горсткою меди и серебра, шум на площади на недолгое время несколько утихал, чтобы снова по-прежнему разгореться, как только возобновится прерванная торговля.
По одежде приезжих башкир, по племенным различиям в их одеянье опытный глаз мог сразу отметить, откуда приехал торговец или магистратский проситель.
Осторожно выглядывая в окно своего каземата, Салават уже давно замечал приезжих из тех юртов, где случалось ему набирать своих воинов. Там все знали его, Салаватовы, песни.
И песня его осмелела…
Ай, родная река Юрузень!
Камни лежат по твоим берагам, Юрузень,
В тихих заводях камыши растут, Юрузень,
Рыбы плещут в твоей воде, Юрузень,
Звезды ты отражаешь в воде, Юрузень,
Быстра ты, река, шустра…
Чудинов стоял, слегка опершись на своё ружьё. Слышал ли он напев Салавата? Может быть, задумался о чём-то своём, вспоминал бесчисленные годы своей службы… Но народ на площади уже слыхал песню, два-три человека подвинулись ближе к зданию магистрата, чтобы послушать её.
Пусть ноздри мне вырвут враги,
Пусть язык и уши отрежут врага,
Пусть за любовь к красоте твоей, Юрузень,
Выколют очи мои стрелою враги.
Искалеченные уши услышат плеск твоих вод,
Юрузень…
Язык мой не сможет славить тебя,
Но мёртвые очи запомнят красу твою,
Юрузень…
Голос Салавата окреп. Песня подхватила его и несла на крыльях. Он забыл о своей хитрости, забыл о том, что ему, арестанту, колоднику, следует петь с опасением. Вдохновение охватило его. Он не видал своего каземата. Перед глазами его была Юрузень во всей своей красоте, сам он сидел в седле, возле него развевалось его знамя, и тысячи воинов с горящими отвагой глазами слушали его песню…
Не отдадим врагам красоты твоей, Юрузень,
Пока воды твои не покраснеют от нашей крови.
Пока с водою твоей, Юрузень,
Не станем пить кровь наших детей.
Никто уже больше на площади не торговался, никто ни о чём не спорил, никто не делился со встречным знакомцем своей заботой. Всё замерло. Могучая сила певца покорила всех. Горячий ветер войны летел над толпой в звуках песни. Сердца раскрылись навстречу ей, и Салават видел мысленным взором весь свой народ и читал в его сердце…
На войну! Седлайте своих жеребцов, жягеты,
И брюхатых кобыл не жалейте — после ожеребятся!
Девушки, продавайте мониста,
Вместо них нужны кольчуги на груди жягетов.
Все на последнюю войну,
На кровавую войну,
На войну!..
И только тогда, когда Салават уже замолчал, смотритель тюрьмы подоспел к окну, возле которого стоял с ружьём старый солдат Чудинов.
— Ты оглох, Ефимка?! Оглох?! — закричал смотритель. — Не знаешь закона?! Кто петь велел арестантам?!
Чудинов опомнился и застучал прикладом в решётку окна. Он что-то крикнул колоднику, наклонясь к окошку, и люди на площади только тогда догадались, откуда летела эта страстная песня. Многие узнали певца.
— Салават! — прошелестело в устах людей…
* * *
Прошло два-три дня, и толпа народа перед магистратом выросла вчетверо. Иные из толпы дерзко приближались почти к самым окнам арестантских казематов и старались в них заглянуть, но песня больше уж не звучала, и часовой больше уже не стоял перед заветным для народа окном. Салавата перевели в другой каземат, окошко которого выходило на задний двор магистрата, где лежали дрова и зловонные кучи гниющего мусора и где стоял теперь караульный солдат, сам побитый розгами за попустительство колоднику.
Дня через два Салавата и Юлая повезли в провинциальную канцелярию, где в присутствии воеводы прочли им приговор Тайной экспедиции Сената, по которому каждый из них сначала должен был быть подвергнут казни кнутом в тех местах, где они сражались и выжигали деревни, заводы и крепости, а затем, клеймённые калёным железом, с вырванными ноздрями, они должны были отправиться в вечную каторгу, куда-то в далёкую крепость Рогервик.
В эти дни возвратился в Уфу переводчик Третьяков. Он привёз двести показаний из разных волостей и аулов против Салавата. На основании этих показаний Тайная экспедиция определила бить Салавата кнутом в семи местах по двадцати пяти ударов.
Этот жестокий приговор обрекал Салавата на смерть.
По двадцать пять ударов кнутом палача в семи местах — это было сто семьдесят пять ударов кнута. Кто может вынести эти удары? После старинных восстаний башкир многих наказывали кнутами, и во многих башкирских родах сохранились предания о гибели дедов под кнутом палача. Некоторые палачи стяжали себе известность тем, что десятого их удара кнутом не мог пережить никто… Но приговор предусматривал бить Салавата кнутом в деревне Юлаевой, где он пожёг и побил братьев Абтраковых, в Симском заводе, в деревне Лок, где в сражении с гусарами Михельсона оказал Салават отвагу и стойкость, в Красноуфимске, Кунгуре, в Осе и невдалеке от Ельдяцкой крепости, где происходило сражение с полковником Рылеевым. Чтобы выполнить этот приговор, палачи должны были бить его так, чтобы доставить живым и в последнее место назначенной казни… А, впрочем, кто спросит с них, с палачей, если он умрёт под кнутом прежде полного исполнения приговора?! Зато он увидит Урал, ещё раз увидит горы, увидит родную свою Юрузень, вдохнёт запах горного ветра, услышит клёкот орлов, ржание табунов и блеяние стад… Близкие люди будут вокруг него, и слезы башкирских женщин облегчат его муки. Он будет мужествен, вынесет все, собрав волю. Он не покажет врагам слабости, и те, кто увидят его страдания, расскажут о нём своим детям и внукам, а певцы сложат песни о Салавате, и долго будут жить эти песни, будут жить, пока будет жить сам башкирский народ… Может быть, чья-нибудь близкая дружеская рука принесёт ему чашку кумыса, и молитва правоверных за душу его прозвучит при его смерти!..
Последняя ночь в магистратском каземате в этих мыслях прошла для Салавата бессонной.
При ясном рассвете вывели его на магистратский двор, посадили на телегу в ножной колодке, с руками, закованными в тяжёлые цепи. Конный конвой живым кольцом окружил телегу, и его повезли…
Был яркий июньский день, цвели липы, травы дышали мёдом. После сырости каземата палящее солнце только ласкало. По сторонам дороги пестрели цветы. Навстречу Салавату тянулись в Уфу на базар вереницы крестьянских телег, шли пешие с корзинками яиц и ранних ягод.
Конвой Салавата кричал на встречных, и встречные в страхе поспешно сторонились с дороги, освобождая путь для солдат. За облаком пыли, которую поднимали солдатские лошади, Салават не мог разглядеть в подробностях лиц. Он только смутно угадывал очертания людей в знакомых башкирских одеждах…
Дорожная раскалённая солнцем пыль! Даже она была отрадой. Запах пыли напоминал Салавату те времена, когда тысячи воинов мчались за ним, послушные его зову.
Народ не знал и не ждал, что его, прославленного и любимого всеми батыра, судьба ведёт снова в родные края. Если бы знал народ!..
Но солдаты остановились кормить лошадей в стороне от селений и от кочевий, на берегу реки, где не было никого из башкир.
И тут Салават увидал палача, подпоясанного толстым сыромятным кнутом. Солдаты брезговали есть с палачом. Он сидел с двумя помощниками в стороне от всех, у отдельного костра.
Переводчик Третьяков подошёл к Салавату.
— Ничего, ничего, не забьют! — сказал он. — А может, всё к лучшему будет, как знать!..
Третьяков протянул Салавату миску с едой, подал ему ложку и кус хлеба.
«Как знать… Может, к лучшему…» — продолжало звучать в ушах Салавата его бодрящее слово.
…Салават лежал в каземате под магистратом. Он лежал на животе, потому что на спину не мог лечь — она была сплошным куском рваного мяса и кожи.
Двадцать пять ударов кнута упало на широкую могучую спину батыра. Сыромятная кожа кнута рвала и терзала тело. Удары сотрясали все существо… Но переводчик сказал Салавату, что палач его бил «с береженном». Обречённый должен был вынести все сто семьдесят пять ударов…
Теперь его положили отлёживаться в тюрьме, чтобы через несколько дней снова поставить на муку. Его хорошо кормили. Каждый день приносили жирное мясо, давали кумыс. Третьяков принёс какую-то мазь для заживления ран, а она облегчила страдания Салавата.
— Отец твой покрепче тебя, — сказал Третьяков Салавату, — сорок пять кнутов получил, а бодрится… Богу молится все — знать, бог ему помогает.
Как только выходил Третьяков, так Салавата охватывало забытьё. Какие-то шумные сны, с битвами, со множеством воинов, роились в его воображении, то детские игры, то скачки… И всюду Урал…
Да, он вдохнул его ветер — ветер Урала, он увидал ещё раз родную деревню, услышал родную речь…
В первый раз его били в Юлаевой деревне. Люди разъехались на кочёвки. Солдаты хотели согнать башкир к его казни «для поученья», но не могли разыскать кочевок в лесах в степях. Они похватали проезжих людей по дорогам, пригнали русских людей из Муратовки. Все стояли мрачною молчаливой кучкой. Салават видел их лица; в них было сочувствие к нему и вражда к палачам…
Салават не издал ни стона, стоял под кнутом, стиснув зубы, пока багряный туман не хлынул откуда-то в голову, и он потерял сознание…
И вот рубцы на спине его начали подживать. Смотритель тюрьмы пришёл сам в каземат и повёл Салавата с собою наверх.
Румяный, усатый немец, казённый лекарь, заботливо осмотрел Салаватову израненную кнутом палача спину, ещё раз велел её смазать мазью, брезгливо сквозь трубку послушал сердце и с довольной улыбкой сказал: «Молодец!»
А наутро та же телега снова везла Салавата из города на Урал для продолжения лютой казни, для новых мучений.
И, несмотря на жестокую боль в спине, которую увеличила тряска телеги, юный узник был снова счастлив вырваться из каземата.
Вдыхая запахи леса, глядя на скалы, на голубое небо, по которому мчались гонимые ветром причудливые облака, слушая шум древесных вершин, пение птиц, Салават минутами забывал о том, что его ожидает новая казнь, более мучительная, чем прежде, потому что на этот раз кнут палача будет терзать уже наболевшее и едва начавшее заживляться тело…
Должно быть, будет опять женский плач и сдержанные проклятия мужчин. Салават увидит искривлённые состраданием лица сородичей, страх в глазах некоторых из них…
Но красота Урала снова брала Салавата в плен, чаровала и уводила от этих мыслей.
В этот раз везли его на Симский завод.
* * *
Работных людей согнали на заводский двор со всех деревенек, окрестных башкир тоже согнали к «поучительному» зрелищу казни.
Ровно год назад Салавата встречали здесь кличем радости. Толпы башкир и русских славили его имя.
И вот он теперь стоял среди толпы, привязанный к столбу в ожидании казни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Уроженка этого края, внучка крещёной башкирки, не раз ездившая на кумыс с отцом, она понимала башкирскую речь и в песнях Салавата заслушивалась не одним только напевом. Салават стал казаться ей самым красивым и самым желанным в мире, и не раз она даже всплакнула, когда Салават пел о своей доле. Она знала Чудинова, и старый солдат, карауливший магистратских арестантов, знал её. В одно из его дежурств она спустилась вниз.
— Ефим Фёдорович, — позвала она.
Чудинов вздрогнул и огляделся во все стороны.
— Уйди, барышня. Нельзя говорить на часах. После скажешь…
— Ефим Фёдорович, миленький, нет никого, старик в городе, — просила Наташа.
— Ну, что тебе надо, сказывай.
— Покажи мне башкирца.
— Какого башкирца? Что ты, башкирцев не видела?
— Нет, что поёт.
— Ш-ш-ш!.. Тише ты… Кто поёт у нас?! Арестантам нельзя петь…
— Ладно, ладно, я чую, да ты ведь знаешь, о ком говорю. Покажи…
— Нельзя, барышня, лучше уйди.
— Ну, ты сам говори с ним, а я мимо пройду — увижу.
— Нельзя, Наталья Федоровна.
— Ну, да так уж прошу я…
Чудинов всё-таки согласился, и она поглядела на Салавата. После этого, пока отец её Федор Третьяков ездил по делам по провинции, сама Наташа в каждую смену Чудинова подходила к нему. Сначала через солдата она передавала Салавату просьбу петь ту или другую песню, но певец не мог исполнить её желания — он забывал свои импровизированные напевы, они проходили мимо вместе с настроениями. Тогда Наташа прислала ему через того же Чудинова чернила, перо и бумагу. Салават записал и послал ей одну из песен. Благодаря Наташе он разговорился наконец и с Чудиновым и через него узнал, что отец Наташи, Третьяков, отбирает у башкир и у других жителей показания о нём, Салавате, для чего уже вторую неделю разъезжает по Уфимской провинции.
Беседуя как-то лунной майской ночью с Ефимом Чудиновым, Салават узнал от него, что на этом же самом месте стоял Ефим, карауля другого колодника — отважного полководца Чику Зарубина, которого, возвратив из Москвы, тут в Уфе и повесили…
Рассказ о казни удалого пугачёвского атамана смутил Салавата. «Неужто всё же повесят?!» — ударила мысль.
* * *
На площади перед зданием магистрата, под густыми, готовыми вот-вот зацвесть тенистыми липами, в присутственные дни собиралось немало народу, который часами тут ждал решения разных дел. Одни добирались сюда хлопотать о своих близких, схваченных после восстания и увезённых в город, другие приезжали с жалобами на обиду и утеснения, те привозили свои товары в Уфу и в магистрате скрепляли сделки с уфимскими купцами. Здесь же на площади стояли телеги, гружённые разным добром, которое, едучи в город по делу, всегда не преминет с собой захватить каждый сельский житель, и уфимские горожане толпами приходили сюда поспрошать у приезжих сельских товаров — барашков, шерсти, лебяжьих, лисьих и беличьих шкурок, верёвок, долблёной посуды, сюда приходили любители кумыса покупать целебный напиток — вся площадь у магистрата кишела шумной толпою народа и превращалась в базар. Иногда приказный или солдат, выскочив из магистрата, начинал с бранью и криками разгонять покупателей и продавцов, говоря, что от их галдёжа невозможно вести магистратские дела, но все кончалось лишь тем, что карманы приказного или солдата наполнялись горсткою меди и серебра, шум на площади на недолгое время несколько утихал, чтобы снова по-прежнему разгореться, как только возобновится прерванная торговля.
По одежде приезжих башкир, по племенным различиям в их одеянье опытный глаз мог сразу отметить, откуда приехал торговец или магистратский проситель.
Осторожно выглядывая в окно своего каземата, Салават уже давно замечал приезжих из тех юртов, где случалось ему набирать своих воинов. Там все знали его, Салаватовы, песни.
И песня его осмелела…
Ай, родная река Юрузень!
Камни лежат по твоим берагам, Юрузень,
В тихих заводях камыши растут, Юрузень,
Рыбы плещут в твоей воде, Юрузень,
Звезды ты отражаешь в воде, Юрузень,
Быстра ты, река, шустра…
Чудинов стоял, слегка опершись на своё ружьё. Слышал ли он напев Салавата? Может быть, задумался о чём-то своём, вспоминал бесчисленные годы своей службы… Но народ на площади уже слыхал песню, два-три человека подвинулись ближе к зданию магистрата, чтобы послушать её.
Пусть ноздри мне вырвут враги,
Пусть язык и уши отрежут врага,
Пусть за любовь к красоте твоей, Юрузень,
Выколют очи мои стрелою враги.
Искалеченные уши услышат плеск твоих вод,
Юрузень…
Язык мой не сможет славить тебя,
Но мёртвые очи запомнят красу твою,
Юрузень…
Голос Салавата окреп. Песня подхватила его и несла на крыльях. Он забыл о своей хитрости, забыл о том, что ему, арестанту, колоднику, следует петь с опасением. Вдохновение охватило его. Он не видал своего каземата. Перед глазами его была Юрузень во всей своей красоте, сам он сидел в седле, возле него развевалось его знамя, и тысячи воинов с горящими отвагой глазами слушали его песню…
Не отдадим врагам красоты твоей, Юрузень,
Пока воды твои не покраснеют от нашей крови.
Пока с водою твоей, Юрузень,
Не станем пить кровь наших детей.
Никто уже больше на площади не торговался, никто ни о чём не спорил, никто не делился со встречным знакомцем своей заботой. Всё замерло. Могучая сила певца покорила всех. Горячий ветер войны летел над толпой в звуках песни. Сердца раскрылись навстречу ей, и Салават видел мысленным взором весь свой народ и читал в его сердце…
На войну! Седлайте своих жеребцов, жягеты,
И брюхатых кобыл не жалейте — после ожеребятся!
Девушки, продавайте мониста,
Вместо них нужны кольчуги на груди жягетов.
Все на последнюю войну,
На кровавую войну,
На войну!..
И только тогда, когда Салават уже замолчал, смотритель тюрьмы подоспел к окну, возле которого стоял с ружьём старый солдат Чудинов.
— Ты оглох, Ефимка?! Оглох?! — закричал смотритель. — Не знаешь закона?! Кто петь велел арестантам?!
Чудинов опомнился и застучал прикладом в решётку окна. Он что-то крикнул колоднику, наклонясь к окошку, и люди на площади только тогда догадались, откуда летела эта страстная песня. Многие узнали певца.
— Салават! — прошелестело в устах людей…
* * *
Прошло два-три дня, и толпа народа перед магистратом выросла вчетверо. Иные из толпы дерзко приближались почти к самым окнам арестантских казематов и старались в них заглянуть, но песня больше уж не звучала, и часовой больше уже не стоял перед заветным для народа окном. Салавата перевели в другой каземат, окошко которого выходило на задний двор магистрата, где лежали дрова и зловонные кучи гниющего мусора и где стоял теперь караульный солдат, сам побитый розгами за попустительство колоднику.
Дня через два Салавата и Юлая повезли в провинциальную канцелярию, где в присутствии воеводы прочли им приговор Тайной экспедиции Сената, по которому каждый из них сначала должен был быть подвергнут казни кнутом в тех местах, где они сражались и выжигали деревни, заводы и крепости, а затем, клеймённые калёным железом, с вырванными ноздрями, они должны были отправиться в вечную каторгу, куда-то в далёкую крепость Рогервик.
В эти дни возвратился в Уфу переводчик Третьяков. Он привёз двести показаний из разных волостей и аулов против Салавата. На основании этих показаний Тайная экспедиция определила бить Салавата кнутом в семи местах по двадцати пяти ударов.
Этот жестокий приговор обрекал Салавата на смерть.
По двадцать пять ударов кнутом палача в семи местах — это было сто семьдесят пять ударов кнута. Кто может вынести эти удары? После старинных восстаний башкир многих наказывали кнутами, и во многих башкирских родах сохранились предания о гибели дедов под кнутом палача. Некоторые палачи стяжали себе известность тем, что десятого их удара кнутом не мог пережить никто… Но приговор предусматривал бить Салавата кнутом в деревне Юлаевой, где он пожёг и побил братьев Абтраковых, в Симском заводе, в деревне Лок, где в сражении с гусарами Михельсона оказал Салават отвагу и стойкость, в Красноуфимске, Кунгуре, в Осе и невдалеке от Ельдяцкой крепости, где происходило сражение с полковником Рылеевым. Чтобы выполнить этот приговор, палачи должны были бить его так, чтобы доставить живым и в последнее место назначенной казни… А, впрочем, кто спросит с них, с палачей, если он умрёт под кнутом прежде полного исполнения приговора?! Зато он увидит Урал, ещё раз увидит горы, увидит родную свою Юрузень, вдохнёт запах горного ветра, услышит клёкот орлов, ржание табунов и блеяние стад… Близкие люди будут вокруг него, и слезы башкирских женщин облегчат его муки. Он будет мужествен, вынесет все, собрав волю. Он не покажет врагам слабости, и те, кто увидят его страдания, расскажут о нём своим детям и внукам, а певцы сложат песни о Салавате, и долго будут жить эти песни, будут жить, пока будет жить сам башкирский народ… Может быть, чья-нибудь близкая дружеская рука принесёт ему чашку кумыса, и молитва правоверных за душу его прозвучит при его смерти!..
Последняя ночь в магистратском каземате в этих мыслях прошла для Салавата бессонной.
При ясном рассвете вывели его на магистратский двор, посадили на телегу в ножной колодке, с руками, закованными в тяжёлые цепи. Конный конвой живым кольцом окружил телегу, и его повезли…
Был яркий июньский день, цвели липы, травы дышали мёдом. После сырости каземата палящее солнце только ласкало. По сторонам дороги пестрели цветы. Навстречу Салавату тянулись в Уфу на базар вереницы крестьянских телег, шли пешие с корзинками яиц и ранних ягод.
Конвой Салавата кричал на встречных, и встречные в страхе поспешно сторонились с дороги, освобождая путь для солдат. За облаком пыли, которую поднимали солдатские лошади, Салават не мог разглядеть в подробностях лиц. Он только смутно угадывал очертания людей в знакомых башкирских одеждах…
Дорожная раскалённая солнцем пыль! Даже она была отрадой. Запах пыли напоминал Салавату те времена, когда тысячи воинов мчались за ним, послушные его зову.
Народ не знал и не ждал, что его, прославленного и любимого всеми батыра, судьба ведёт снова в родные края. Если бы знал народ!..
Но солдаты остановились кормить лошадей в стороне от селений и от кочевий, на берегу реки, где не было никого из башкир.
И тут Салават увидал палача, подпоясанного толстым сыромятным кнутом. Солдаты брезговали есть с палачом. Он сидел с двумя помощниками в стороне от всех, у отдельного костра.
Переводчик Третьяков подошёл к Салавату.
— Ничего, ничего, не забьют! — сказал он. — А может, всё к лучшему будет, как знать!..
Третьяков протянул Салавату миску с едой, подал ему ложку и кус хлеба.
«Как знать… Может, к лучшему…» — продолжало звучать в ушах Салавата его бодрящее слово.
…Салават лежал в каземате под магистратом. Он лежал на животе, потому что на спину не мог лечь — она была сплошным куском рваного мяса и кожи.
Двадцать пять ударов кнута упало на широкую могучую спину батыра. Сыромятная кожа кнута рвала и терзала тело. Удары сотрясали все существо… Но переводчик сказал Салавату, что палач его бил «с береженном». Обречённый должен был вынести все сто семьдесят пять ударов…
Теперь его положили отлёживаться в тюрьме, чтобы через несколько дней снова поставить на муку. Его хорошо кормили. Каждый день приносили жирное мясо, давали кумыс. Третьяков принёс какую-то мазь для заживления ран, а она облегчила страдания Салавата.
— Отец твой покрепче тебя, — сказал Третьяков Салавату, — сорок пять кнутов получил, а бодрится… Богу молится все — знать, бог ему помогает.
Как только выходил Третьяков, так Салавата охватывало забытьё. Какие-то шумные сны, с битвами, со множеством воинов, роились в его воображении, то детские игры, то скачки… И всюду Урал…
Да, он вдохнул его ветер — ветер Урала, он увидал ещё раз родную деревню, услышал родную речь…
В первый раз его били в Юлаевой деревне. Люди разъехались на кочёвки. Солдаты хотели согнать башкир к его казни «для поученья», но не могли разыскать кочевок в лесах в степях. Они похватали проезжих людей по дорогам, пригнали русских людей из Муратовки. Все стояли мрачною молчаливой кучкой. Салават видел их лица; в них было сочувствие к нему и вражда к палачам…
Салават не издал ни стона, стоял под кнутом, стиснув зубы, пока багряный туман не хлынул откуда-то в голову, и он потерял сознание…
И вот рубцы на спине его начали подживать. Смотритель тюрьмы пришёл сам в каземат и повёл Салавата с собою наверх.
Румяный, усатый немец, казённый лекарь, заботливо осмотрел Салаватову израненную кнутом палача спину, ещё раз велел её смазать мазью, брезгливо сквозь трубку послушал сердце и с довольной улыбкой сказал: «Молодец!»
А наутро та же телега снова везла Салавата из города на Урал для продолжения лютой казни, для новых мучений.
И, несмотря на жестокую боль в спине, которую увеличила тряска телеги, юный узник был снова счастлив вырваться из каземата.
Вдыхая запахи леса, глядя на скалы, на голубое небо, по которому мчались гонимые ветром причудливые облака, слушая шум древесных вершин, пение птиц, Салават минутами забывал о том, что его ожидает новая казнь, более мучительная, чем прежде, потому что на этот раз кнут палача будет терзать уже наболевшее и едва начавшее заживляться тело…
Должно быть, будет опять женский плач и сдержанные проклятия мужчин. Салават увидит искривлённые состраданием лица сородичей, страх в глазах некоторых из них…
Но красота Урала снова брала Салавата в плен, чаровала и уводила от этих мыслей.
В этот раз везли его на Симский завод.
* * *
Работных людей согнали на заводский двор со всех деревенек, окрестных башкир тоже согнали к «поучительному» зрелищу казни.
Ровно год назад Салавата встречали здесь кличем радости. Толпы башкир и русских славили его имя.
И вот он теперь стоял среди толпы, привязанный к столбу в ожидании казни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64