смеситель для душевых кабин вднх
* * *
Около двух лет уже бродил Салават с Хлопушейс места на место. Не всегда — в лесу, не всегда — на большой дороге. Он побывал вдоль по Яику до самых калмыцких степей, тех самых, где когда-то Юлай так горько встретился в последний раз с бывшим башкирским ханом Кара-Сакалом; побывал у калмыков и киргизов, по Волге дошёл до моря, посетил казацкие станицы и городки, и везде вместе с Хлопушей, для которого находились повсюду добрые люди, дававшие и ночлег и пищу. Эти добрые люди попадались и среди содержателей умётов, где собирались разные беглецы, и среди жителей городов и пограничных крепостей, и среди торговых и полевых казаков, и в городах — мелкие лавочники, и даже дьячки, и кладбищенские сторожа, и заводские рабочие, и казачки-вдовы.
И за всё это время немало наслышался молодой странник о жизни разных народов «под рукою» царицы, и не только наслышался — немало и видел такого, что сама рука тянулась за пояс к кинжалу, чтобы дружно вместе с острой сталью вступиться за слабого, обиженного и забитого нуждой, будь то татарин, кайсак, калмык или даже русский… Да и русским жилось не хуже ли, чем другим?
У чувашей отнимали их веру, калмыки платили ясак, у башкир отрезали клок за клоком широкую степь и богатый лес, а у русских, у которых нечего было уже отнять, отнимали последнее — волю: ими торговали, как лошадьми, их продавали… Не раз у ночных бурлацких костров слышал Салават страшные рассказы беглых солдат и каторжников о том, за что их послали на каторгу, почему бежали они от солдатчины.
Тоска по родным кочевкам одолела Салавата. Теперь ему шёл восемнадцатый год, и за это время он окреп и возмужал. Чёрные брови его гуще почернели и ближе сошлись на лбу, ещё больше окреп голос и шире стала и без того широкая грудь.
Вдвоём с Хлопушей брели они вдоль Иргиза, ещё не вполне вошедшего в берега, хотя белые пятна льдин уже вовсе исчезли с сизой воды. Вечерело.
— Стой, Салават, верно, придётся нам здесь ночевать, — сказал Хлопуша. — Вода высока, а до станицы далеко. По такой воде да без лодки плыть — вымокнем и простынем, а сушиться ночью в степи несподручно.
— Ну что же, не в первый раз, — отвечал Салават. — А где станем?
— Вот сейчас будет дом — тут рыбак жил.
Некоторое время путники шли молча. Рыбачьего домика не оказалось.
— Али его Иргиз унёс? — задумчиво выговорил Хлопуша. — Велик он был ныне.
— А вот! — обрадованно крикнул Салават, указывая на берег, где стояла большая рыбачья лодка с кровелькой, под которой в дурную погоду укрывался рыбак.
Они подошли к лодке, поискали весел и, не найдя, стали раскладывать костёр. Неподалёку, в камнях, Салават разыскал успевшие высохнуть кусты мохнатого мха для растопки, в стороне от берега набрал камыша, и вот затрещал в степи маленький живой огонёк. Закусив, Хлопуша растянулся на земле, выправляя уставшие ноги, а Салават, усевшись перед костром, вынул курай и заиграл. Хлопуша молча слушал игру. Он привык к этим чуждым для русского уха звукам и любил игру камышовой свирели, прерываемую тонким гортанным пением. Напевы Салавата в большинстве были грустные, но на этот раз в его пении звучала не глухая тоска, не грусть, а отчаянный зов к родному народу, к горам Урала, к его цветущим степям и кипучим рекам, к отцу, к молодой жене, к матери и маленькому сыну, который, конечно, был должен родиться…
Вдруг Салават резким движением сломал пополам свой курай и бросил в огонь. Камыш затрещал в огне.
— Ты что? — осторожно спросил Хлопуша.
— Плохо тут… Айда вместе в нашу деревню. Жена у меня скучает, сын растёт, тятьку не знает. Ему без отца жить?! Домой надо. Айда в нашу деревню, Хлопуша. В моём коше лежать будешь, кумыс пить…
— Изловят, смотри, — возразил Хлопуша.
— Врмя целый река ушёл! Начальник думать забыл, какой Салават… Сын Рамазан тоже отца не знает…
— Ладно, брат. Утро вечера мудрёнее. Утром сгадаем, куда нам с тобой поворот, — уклонился Хлопуша.
Салават замолчал.
Молчал и Хлопуша. Он умел молчать. При желании было легко позабыть о его присутствии. Может быть, именно потому Салават с ним легко сжился. Салават жаловался на свою судьбу, а Хлопуша впитывал жалобы, не перебивая пустым сочувственным словом, не жалуясь сам, не говоря о самом себе, как бы дожидаясь, когда его друг спросит о нём сам. Но, долгое время поглощённый, как большинство юношей, только самим собой, Салават и не думал о друге. Мысль о его судьбе даже не приходила юноше в голову.
По придорожным умётам, в рудничных шахтах, в станицах, где нанимались летом косить траву, в степях, по которым перегоняли купеческие овечьи гурты, — всюду видел теперь Салават тяжёлую подневольную жизнь тех, кого раньше считал врагами; научившись понимать русский язык, он всюду слышал их недовольство, ропот и стоны. Он слышал не раз их чаяния, разговоры об ожидании того дня, когда «объявится» государь, избавитель парода от всяческих бед, но ему никогда не могло прийти в голову, что судьбы царя могут как-то коснуться его самого…
— Слышь, Салават, не худы ты задумал, — вскинулся вдруг от костра Хлопуша. — Не я с тобою в башкирцы, а вместе на Волгу пойдём.
— Опять купцов грабить?! — с досадой спросил Салават. — Плохая жизнь, Хлопуша! В беду попадёшь, никогда ни жену, ни сына тогда не увидеть… Не хочу… Да что тебе — денег мало? Ай, жадный, Хлопуша!
— Не то! — отмахнулся Хлопуша. И, приблизив лицо к самому уху друга, он пояснил: — Государь объявился на Волге, народ призывает на помощь… Туды нам идти за волю и правду…
Салават не ответил. Ему не хотелось так скоро расстаться с мечтой о родных краях.
— Пойдёшь? — торопил с ответом Хлопуша.
— А куда мне теперь без тебя? Ты пойдёшь — значит, я пойду, как же!
— Одной верёвочкой бог нас с тобой связал. Теперь не распутать! — согласился Хлопуша.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Необъятные шири ковыльных степей с пролысинами мёртвых солончаков лежали по сторонам Яика. Ближе к реке лепились казацкие хутора, окружённые бахчами, где среди золотых подсолнечников, нежась, грелись под знойным солнцем бокастые полосатые арбузы, золотисто-жёлтые дыни и великаны-тыквы.
Степная дорога под ветром была всё время подёрнута лёгкой дымкой песчаной пыли, а изредка над нею вставало густое облако, скрывая длинный медлительный караван верблюдов, шествующих с надменной и глупой осанкой, скрипящий конный обоз или одинокого всадника, двигавшихся от хутора к хутору, от умёта к умёту.
Яик меняет картину степи. Возле его берегов выжженный бурый цвет сменяется зеленью. Ивы склоняются над водой, дубовые рощи окружают заливы. В камышистых заводях крякают утки, порою хрюкнет кабан, блаженствуя в разогретой воде на тенистой отмели.
Рыбачьи челны чернеют кое-где в камышах. По берегу курятся редкие одинокие костры…
Над хуторами меж ив и дубов высятся журавли колодцев, в августовский полдень под зноем на хуторах лениво движутся люди.
На умёты заедет редкий проезжий, и хозяин рад ему уже не ради дохода, а просто от скуки, видючи свежего человека. И вот сидят они, коротая часы, покуда покормятся в тени под навесом и отдохнут кони от проклятых мух и слепней, покуда спадёт жара…
Одинокий гость сидел на умёте Дениса Кузнецова, по прозванию Ерёмина Курица, в ожидании, когда хозяин вернётся со штофом вина с соседнего хутора. Гость сидел, расстегнув от жары ворот белой рубахи, кинув на лавку шапку. Сидел в глубокой задумчивости, облокотясь на стол и теребя свою преждевременно начинавшую седеть густую тёмно-русую бороду. Он видел в окно, как молоденькая, стройная и красивая казачка прошла на зады умёта с подойником, как воротилась, слышал, как она потопталась в сенях, загремела вёдрами, и видел, как снова прошла через двор. Он видел и не видал и двор, и широкие крупы пары своих коней, лениво кормившихся под тенистым навесом, и девушку. Погружённый в свои думы, он не замечал и течения времени…
— Задумался, гостёк?! Я девку хотел спосылать за вином, ан, ерёмина курица, опять она ускочила куда-то! — входя в избу и ставя на стол глиняный штоф, произнёс хозяин, небольшого роста, коренастый светловолосый казак с широкою бородой.
— Напрасно коришь девицу. Вот только что проходила с подойником по двору и снова с ведром пошла. Все хлопочет, — ответил гость. — Красавица дочка-то! — похвалил он, желая сказать приятное слово хозяину.
— Да, удалась и лицом, и всей выходкой, и по хозяйству в мать… — с радостной гордостью подхватил хозяин. — Каков ни случись жених, а всю жизнь на неё не нарадуется. Кабы по старому казацкому житью, то моей бы Насте только песни петь да рядиться, а тут на ней, ерёмина курица, заботы да хозяйство. Умёт на большой дороге. В иную пору гостей человек по десять, а то и больше случится.
Говоря, хозяин доставал с широкой полки и ставил на стол закуску: огурцы, лук, яйца, варёную солонину, с которой с гудением взлетела туча тяжёлых, разъевшихся мух.
— А ты бы женился, — сказал гость.
Хозяин остановился на полпути к столу посреди избы с оловянной кружкой в руке.
— Ерёмина курица, мачеху в дом?! Ну, не-ет, — отрезал он. — Дочь выдам, тогда без хозяйки мне не управиться будет — обокрадут в неделю… Прохожего люда бывает по стольку! И отколе берётся? Едут, идут, бредут… Ерёмина курица, не сидится им дома! Кажись, вот вся Россия вышла на дорогу…
Гость принял кружку, налил вино, пошарил глазами по комнате и своею рукой, достав ещё такую же кружку с полки, налил вина во вторую.
— Ну что же, не одному ведь мне пить, — сказал он. — Стукнемся, что ли, хозяин! Пей, казак, — пригласил он, придвинув кружку хозяину и поднимая свою, — со встречей!
— Дай бог не последнюю! — отозвался тот.
Гость покрутил головой, понюхал хлеб после выпитого стакана и отрезал кусок солонины.
— От сладкого житья не кидают люди домов! — произнёс со вздохом. — Доли ищут люди, за тем и бродят. Мне по купечеству довелось всю Россию изъездить за разным товаром, а лёгкой жизни нигде я не видел. Ну, скажи ты, кому на Руси хорошо? Дворянам, откупщикам да попам…
— Чиновникам тоже! — подхватил и хозяин. — А прочие бегут: и ремесленный люд, и купчишки помельче, крестьяне, заводчина и солдаты — кто хошь…
— А казаков слыхал? — спросил гость, прищурив карие глаза из-под мягких собольих бровей.
— Да что же тут дивного! И казаки, бывает, бегут. У нас на Яике казацкая жизнь такая стала…
— Пей да закусывай! — перебил гость, наливая сызнова чарки.
Они снова стукнулись.
— Да-а… Под женской рукой все во скудость пришло, все в шатость… Корыстники рвут на куски Россию, — задумчиво говорил гость.
— И то ведь, ерёмина курица, чтобы Российское царство держать, женская рука слабовата. У государыни, сказывают, личико белое, ручки-то — бархат, ерёмина курица…
В это время раздался стук в ворота.
— Вот и ещё бог гостей посылает! — сказал хозяин, идя во двор отпирать.
Гость остался один.
«Да, ручки — ба-архат! — подумал он и усмехнулся. — В глотку вцепится, так запищишь чижом от этих ручек… Вон царь-то пискнул — да и душу богу! С того и воцарилась… и пошло-о! Душно, душно в твоей державе, сударыня матушка! Боярам простор, а народу куды как тесно! Оттого-то народ и надумал, что жив государь да ходит повсюду!.. Народ, мол, в бегах, и царь тоже беглый!.. Хе-хе! Он, мол, все видит! И панихиды-то, вишь ты, не помогают: ты ему „вечну память“, а народ — „добра здоровьица“! Дескать, время придёт — и объявится в силе и славе… А и вправду придёт ведь! — подумал гость с уверенностью и радостью. — Придёт… боярам рвать хвосты, бобровые, собольи, лисьи хвосты трепать… Эх, будет шерти! Эх, пух-то полети-ит!.. А мы-то уж не оплошаем вступиться за законного царя — пух-то рвать из хвостов пособи-им! Только бы поскорей объявился…»
Вся Россия верила в бродячего царя-правдолюбца, в царя-страстотерпца, который изведал сам все народные беды, невзгоды, все горе…
Народ не хранил бумажных свитков с печатями, народ не писал истории, но свято передавал от дедов ко внукам в изустных сказаниях все трудные были и память о всех невзгодах и радостях. Народ вёл точный счёт бесконечно щедрым обидам и бедам и невеликому числу скупых, сирых просветов своей многотрудной судьбы и сознавал их порою невидимые и тонкие связи.
Так сознание народа хранило память о том, что крепостное помещичье иго легло на крестьянские плечи с тех пор, как цари обязали дворян нести ратную службу «для блага родной земли». Когда временами крестьяне пытались стряхнуть тяжёлую ношу — их усмиряли огней и железом, после увещевая, для верности, что восстания их неправедны: служилые люди, дворяне несут свою долю кровавых ратных тягот, а вы, мужики, несите свою долю, в поте лица трудясь на дворян.
И вот пришёл царь, объявивший вольность дворянству, сложивший с дворян тяготу государственной службы. Народ всколыхнулся и зашептал, что не нынче-завтра выйдет другой манифест — о вольности для крестьян…
И вышел такой манифест, но он давал волю не всем крестьянам, а только одним монастырским да церковным крестьянам, которые из крепостных становились вольными и платили оброк лишь в казну государя. Этим указом недовольны были одни попы да монахи. Крестьяне роптали, что воля дана не всем, но были и утешители среди них, которые говорили, что сразу все сделать не можно, что вскоре выйдет другой закон, в котором помещичьим мужикам тоже будет объявлена воля…
И вдруг царя, от которого ждали крестьяне свободы, свергла с престола царица, его жена, и провозгласила себя императрицей. А вслед за тем пролетела весть о таинственной смерти государя.
Словно померкло солнце, погибла едва рождённая надежда. «Злодеи-дворяне убили царя за то, что хотел дать волю крестьянам», — упорно зашептали в народе.
Но нельзя угасить без следа надежды и чаяния миллионов людей — нет такой силы! И, недолго спустя после смерти царя, из затаённых народных глубин вышел слух о спасении от убийц «вольнолюбца» — царя Петра Третьего…
Народ ничего не знал о настоящем лице этого царя-полунемца, деревянного солдатика, просидевшего на престоле без году неделю, ни о его презрении к своим подданным, ни о слепом преклонении его перед всем немецким, ни о его шпионской измене России, ни о грубой жестокости, тупости, трусости и себялюбии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64