https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/
Из-за постоянного страха не суметь выполнить свой долг, как он это называл, он едва осмеливался спать, потому что когда-то хозяину пожаловались на то, что слишком долго ждали перевоза. С тех пор отцу всегда казалось, что нашему существованию что-то угрожает, он вечно жаловался, молился и прямо-таки надрывался от усердия. Паром стал центром вселенной, а помещик, которому он принадлежал,— богом. В этих четырех стенах из перевоза сделали религию. Я была молода и глупа и на все говорила «да» и «аминь». Йоханнес не говорил ничего; он и думать не осмеливался о том, что произойдет с нами, если нас отсюда прогонят, и честно старался быть хорошим перевозчиком.
Изо дня в день я наблюдала его за работой. Он становился чужим, недосягаемым, как только оказывался на пароме. Левую руку он клал на руль, а обрубком правой руки отдавал приказы, сигналы причалить и отчалить, совершенно ненужные, ведь я давно могла бы все делать даже во сне. Но отец точно так же командовал мною, а Йоханнес хотел на него походить; он даже подражал его движениям, сначала угловато и неловко, а позже с блестящей самоуверенностью. Деловитый и углубленный в себя, он действовал на перевозе, не обращая ни малейшего внимания на людей, следя только за канатом, который перерезал водную поверхность, и волновался всякий раз, когда паром приближался к причалу. Когда паром был причален, он кивал одному-другому из тех, кто заговаривал с ним по Дороге, но глазами уже выискивал новых пассажиров и руль оставлял только в том случае, когда необходимо было что-либо подправить или проверить. Вечером они сидели с отцом, и редко у них заходил разговор о чем-то другом, кроме парома, уровня воды, течения, или они что-то мастерили на пристани. Они исполняли свою службу донельзя серьезно, а однообразнее ее трудно себе что-либо представить. Ведь не каждый же день обрывался канат, и в ледяную воду Йоханнес прыгнул только один раз в жизни. Наши будни были серыми и мрачными, как воды Эльбы. Снова и снова одни и те же люди собирались на пароме. Только во время отпусков иной раз появлялось несколько незнакомых людей, на которых любопытно было взглянуть. Я вспоминала, каким был Йоханнес, когда мы
познакомились, во что же он превратился за это время.
Вместе со своим красивым костюмом он как бы снял и свою молодость. Еще в день нашей свадьбы он ходил с гордо поднятой головой, хотя его все жалели из-за искалеченной руки. Но такого парня, как он, это не могло выбить из седла, и наверняка он мечтал тогда и о танцах, и о кружке пива в праздничный день. Я помню, он что-то шептал мне о путешествии по Эльбе, вниз или вверх по течению, чего мне и самой очень хотелось. Да, было бы наверняка лучше, если бы мы покинули нашу лачугу, но не на несколько недель, а надолго, навсегда. Далеко от Эльбы, от парома, где-нибудь в широком мире нужно было искать свое счастье, а здесь нам было слишком тесно. Моя мать сказала незадолго до смерти: «Теперь будет посвободнее». Может быть, зловонные туманы над Эльбой и не были настоящей причиной ее смерти, может быть, она хотела уступить место ребенку, которого я ждала. Ради куска хлеба мы надрывались на работе, а нам не хватало даже воздуха, даже своей постели никто не имел. Теснота делала нас тупыми и мелочными.
Мне не хотелось верить, но я снова и снова убеждалась в том, что Йоханнеса гораздо больше заботит этот злосчастный паром, чем я, мои родители или он сам. Подобные вещи замечаешь не сразу. Мы были чужими, когда поженились. И едва миновал год нашей совместной жизни и я родила ребенка, мне уже стало ясно, что я остаюсь с этим мужчиной только из чувства долга и никогда не буду с ним счастлива. В первую зиму после свадьбы— с горечью поняла я — он прыгнул в ледяную воду только по одной причине: спасти паром, средство нашего существования. Как человек совестливый, он принес себя ему в жертву. Он слишком жадно впитал в себя религию моего отца. Разве беда в том, что у него была искалечена рука? Искалеченная душа, сердце, биться которое заставляли только деньги, — вот из-за чего нашему счастью пришел конец.
С парома и с причала далеко вниз по течению открывался широкий вид на пустошь, по-новому расцвеченную в каждое время года, изо дня в день здесь бывали знакомые и незнакомые люди, большинство из них приносили новости. Иной, правда, и «спасибо» не скажет, а плату дает как чаевые. А для меня ничего не могло быть хуже. Я была молодая и горячая, в голове у меня сотня-
ми рождались желания и планы. При однообразной работе, в часы затишья на перевозе меня не покидали беспокойные мысли. Я не видела смысла существования в том, в чем видел его Йоханнес.
Седьмого апреля 1932 года в этом доме появилась на свет девочка. Мы назвали ее Аннетой. По случаю крестин я устроила небольшое торжество и просила отца и мужа хотя бы в этот день поставить паром на прикол. Но они не выполнили мою просьбу. До самой последней минуты Йоханнес стоял у руля, а потом его сменил отец, вместо того чтобы сопровождать нас к церкви. Он упрямо покачал головой и сказал, что помещик никогда не простит, если он забудет о своем долге. Это было уже выше моих сил, и я кинулась прочь с ребенком на руках. У самого Ферхфельде меня нагнал Йоханнес и, с упреком глянув на меня, забрал ребенка. Меня ничуть не удивило то, что мой муж в это мрачное, дождливое утро одет в старый прорезиненный плащ, который я только что видела на плечах моего отца. Только в церкви я заметила под плащом его праздничный костюм. И мне стало до того радостно, что я пригласила на наш маленький праздник вдвое больше людей, чем у нас было стульев. Никто не отказался, несмотря на далекий путь и грязь, и в честь новорожденной получилась самая настоящая процессия. Казалось, Йоханнес радуется так же, как я, от волнения он даже забыл застегнуть дождевик и домой вернулся в мокром до нитки пиджаке.
Я гордо сидела с ним па кровати, которую мы пододвинули к столу, чтобы все могли за ним уместиться. Несмотря на тесноту, гости были в хорошем настроении и громко смеялись, сталкиваясь локтями во время еды. Друзья моего мужа, молодые батраки из усадьбы, даже получали от тесноты особое удовольствие: ближе, чем к тому вынуждала теснота, они прижимались к коленям незамужних двойняшек Лены и Греты Понпе. Тот маленький батрак из конюшни, который полтора года тому назад передал мне весть о несчастье, сидел напротив, и, хотя, глядя на него, я вспоминала о прошлом, на душе у меня было легко и радостно. Лучший друг мужа, тоже сирота, выросший в том же мрачном приюте, рассказал о школе, которую он посещал в городе,— политической школе. Никто не желал о ней слушать, и, когда он снова и снова заводил о ней речь, все стучали по столу.
В такую минуту я вырвалась из общего круга и побежала к моему отцу, который все еще был на пароме. Я умоляла его по крайней мере теперь пойти и сесть за праздничный стол, ведь это лучший день моей жизни. Но он отказывался, и мы наверняка поругались бы, если бы из дома не вышел Йоханнес. Я поспешила ему навстречу, схватила щетку и принялась чистить пиджак, который уже почти высох. Обняв Йоханнеса на глазах отца и гостей, я начала разглаживать воротник и карманы, водила щеткой по материалу, который уже утратил запах шерсти, но на ощупь был новым и дорогим, как тогда, на танцах. Я не произнесла ни слова. Мне хотелось так много высказать ему, ведь он не поменял костюм на рабочую одежду и наконец поспорил с буднями, с мелочностью и расчетливостью, которые мне были в нем неприятны. Мы вместе радовались нашим гостям, он шутил, громче всех стучал по столу. Конечно, мы пили домашнюю наливку, и я терялась от удивления, потому что Йоханнес опрокидывал стакан за стаканом, заявляя, что никто отсюда не выйдет, пока все не будет выпито до капли. Он даже угощал сигаретами и сам курил, подносил женщинам сладости, о чем обычно и не думал. В этот вечер ни в чем не должно быть недостатка, на этот счет мы были едины. Из признательности я сжала его руку и доверчиво посмотрела в глаза. Но он только сказал: «Ты должна быть с гостями». Я спросила озадаченно: «А ты?» Он покачал головой и объяснил, что ему надо сменить отца на пароме.
У меня было такое чувство, словно у меня под ногами земля заходила ходуном. Тоненькие белые полоски на его коричневом костюме закружились и сплелись между собой, и я была излечена от заблуждения. Я видела, как он прыгнул на паром, взялся за руль и чем-то немедля занялся. Отец поднялся по откосу, подмигнул мне и сказал: «Ну, вот теперь я пропущу с тобой стаканчик, мотовка. Твой муж — молодец». Он положил мне руку на плечо и повел в круг шумящих гостей. Я села на кровать, опять напротив маленького батрака, на которого так беззастенчиво, ревнуя друг к другу, наседали сестры-близнецы, что добродушный парень не выдержал и закричал: «Отстаньте от меня. Не хочу попасть к жене под каблук!»
Эта поговорка утонула в смехе гостей, но мне она долго не давала покоя и после того, как все разошлись, а я собрала пустые бутылки, перемыла посуду и до поздней ночи не сомкнула глаз. Я замужем за человеком, кото-
рый равнодушно живет рядом, ни на один день не желая сбросить с себя ярмо. Раньше мне многие завидовали из-за него, а сейчас меня коробит даже от слов «под каблуком». Относятся они к нему? Ко мне? Я спрашивала себя, есть ли вообще для нас двоих какая-то другая жизнь, кроме этого монотонного, ненавистного существования. Мы движемся по замкнутому кругу. Мне представилось, что мы, люди, как попало разбросаны по земле, каждый человек на свой ограниченный клочок, который может ему нравиться или не нравиться, но на котором он должен быть терпеливым, уповая на чудо. Я не хотела больше верить в чудо. В этот день я особенно остро почувствовала, насколько безнадежно мое будущее.
У новорожденной были светло-голубые глаза, как у Йоханнеса. Когда ему об этом говорили, он смеялся счастливым смехом. Входя в дом, он снимал шапку и ходил только на цыпочках. Он был чересчур заботливым, нежным отцом. Он любил брать дочку на руки и заговаривать с нею. Тогда голос у него менялся, на лбу собирались морщинки, которые разглаживались, как только он переставал шептать. Однажды он долго и пристально смотрел на ребенка, потом резко выпрямился и сказал: «Рот!» Я сразу поняла, что он имеет в виду. Ротик у малышки был словно отлит по его рту. Если я неслышно подходила к нему, когда он сидел у ребенка, то наблюдала удивительные сцены. Он либо бывал серьезным и молчаливым и сидел перед ней как истукан, либо шаловливо подражал ее агуканью, ловил ее сучащие ножки, а иной раз пытался напевать.
Однажды вечером, стоя с отцом на пароме, я уловила обрывки слов. Услышанное ошеломило меня, поэтому я подошла к двери и стала слушать. Йоханнес разговаривал с ребенком, как со взрослым, откровенно говорил о том, что было у него на душе и что он всегда упорно скрывал. «Так не может продолжаться вечно,— говорил он,— но что я могу изменить? Я ничего не могу, и знаю это. Я не принес сюда счастья, я во всем виноват, для всех я только обуза. Мы не останемся вместе, твоя мать и я. Но что тогда станет с тобой, дочка? Ты — моя главная забота».
Я колебалась, не зная, должна ли я убежать, молча ждать какого-то исхода. Может, ничего страшного и не случится? Но тут дверь отворилась, передо мной стоял муж «Ты все слышала?» —спросил он Я кивнула. Ложь не имела никакого смысла. Мне показалось, что, как тогда, меня, зажатую между льдин, несет по реке, все быстрее, быстрее, каждую секунду сталкивая с чем-то ужасным. Но ничего не произошло. Мои возбужденные мысли улеглись. Я видела перед собой светло-голубые глаза на гладком, таком знакомом лице, темные, тщательно расчесанные на пробор волосы, большие пылающие уши. И по тому, как он прислонился к низкому дверному косяку, склонив голову набок, закусив нижнюю губу и свесив руки вдоль худого тела, я поняла, что он страдает гораздо сильнее, чем я. И потому я сказала примирительно: «Ты не должен так думать, Ханнес. О том, чтобы расстаться, даже речи быть не может. Разве мы когда ссорились?» И тогда у него вырвалось: «Ссорились... да это было бы в тысячу раз лучше. Тогда я хотя бы знал, почему ты меня не уважаешь». Он снова закусил губу, заметно было, что он удивляется собственным словам. Я начала умолять его: «Послушай же! Мы должны обо всем поговорить, мы давно должны были это сделать. Нет, я уважаю тебя, кое-что мне не по душе, да. Но ты слишком близко все принимаешь к сердцу». Причин уклоняться от разговора больше не было, и я откровенно сказала о том, что меня давно тревожило. Я ожидала спора и представляла, как брошу к ногам моего мужа кожаную сумку-кассу с бренчащей в ней мелочью, до того я была разочарована в нашей семейной жизни. Когда я уже наговорила много сердитых слов об этом и пора было предложить, как изменить нашу жизнь, то я не знала, что же сказать дальше. Я оказалась в тупике со своей неудовлетворенностью, со своими вопросами без ответов. Где-то нам все равно надо было зарабатывать на хлеб, мы могли делать это здесь, на другие места надеяться не приходилось, тем более человеку с искалеченной рукой, ведь в Германии тогда было пять миллионов безработных. «Мы должны напрячь все силы, чтобы по крайней мере нашему ребенку когда-то жилось лучше,— утешали мы друг друга.— Только тогда наша жизнь имеет какой-то смысл».
И все пошло своим чередом. Мы стали немного лучше понимать друг друга, вместе радовались нашей девочке. Время от времени мы надевали праздничную одежду и шли в гости к кому-нибудь в деревню. Йоханнес стал откровеннее, иногда делился своими мыслями и уже не стучал по столу, когда его друг говорил о политике. Он дажеходил на собрания, и на те, куда его приглашал хозяин,
тоже. Это были нацистские собрания, в то время они собирались всюду, кое-кому очень хотелось, чтобы он вступил в партию и стал казначеем, потому что, как говорили, на него можно положиться. Но его друг решительно возражал против этого: голодным все равно не будет лучше.
Прусскую муштру они испытали в приюте, но ее масштабы там были малы, а Гитлер насадит ее повсюду, в большом и малом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Изо дня в день я наблюдала его за работой. Он становился чужим, недосягаемым, как только оказывался на пароме. Левую руку он клал на руль, а обрубком правой руки отдавал приказы, сигналы причалить и отчалить, совершенно ненужные, ведь я давно могла бы все делать даже во сне. Но отец точно так же командовал мною, а Йоханнес хотел на него походить; он даже подражал его движениям, сначала угловато и неловко, а позже с блестящей самоуверенностью. Деловитый и углубленный в себя, он действовал на перевозе, не обращая ни малейшего внимания на людей, следя только за канатом, который перерезал водную поверхность, и волновался всякий раз, когда паром приближался к причалу. Когда паром был причален, он кивал одному-другому из тех, кто заговаривал с ним по Дороге, но глазами уже выискивал новых пассажиров и руль оставлял только в том случае, когда необходимо было что-либо подправить или проверить. Вечером они сидели с отцом, и редко у них заходил разговор о чем-то другом, кроме парома, уровня воды, течения, или они что-то мастерили на пристани. Они исполняли свою службу донельзя серьезно, а однообразнее ее трудно себе что-либо представить. Ведь не каждый же день обрывался канат, и в ледяную воду Йоханнес прыгнул только один раз в жизни. Наши будни были серыми и мрачными, как воды Эльбы. Снова и снова одни и те же люди собирались на пароме. Только во время отпусков иной раз появлялось несколько незнакомых людей, на которых любопытно было взглянуть. Я вспоминала, каким был Йоханнес, когда мы
познакомились, во что же он превратился за это время.
Вместе со своим красивым костюмом он как бы снял и свою молодость. Еще в день нашей свадьбы он ходил с гордо поднятой головой, хотя его все жалели из-за искалеченной руки. Но такого парня, как он, это не могло выбить из седла, и наверняка он мечтал тогда и о танцах, и о кружке пива в праздничный день. Я помню, он что-то шептал мне о путешествии по Эльбе, вниз или вверх по течению, чего мне и самой очень хотелось. Да, было бы наверняка лучше, если бы мы покинули нашу лачугу, но не на несколько недель, а надолго, навсегда. Далеко от Эльбы, от парома, где-нибудь в широком мире нужно было искать свое счастье, а здесь нам было слишком тесно. Моя мать сказала незадолго до смерти: «Теперь будет посвободнее». Может быть, зловонные туманы над Эльбой и не были настоящей причиной ее смерти, может быть, она хотела уступить место ребенку, которого я ждала. Ради куска хлеба мы надрывались на работе, а нам не хватало даже воздуха, даже своей постели никто не имел. Теснота делала нас тупыми и мелочными.
Мне не хотелось верить, но я снова и снова убеждалась в том, что Йоханнеса гораздо больше заботит этот злосчастный паром, чем я, мои родители или он сам. Подобные вещи замечаешь не сразу. Мы были чужими, когда поженились. И едва миновал год нашей совместной жизни и я родила ребенка, мне уже стало ясно, что я остаюсь с этим мужчиной только из чувства долга и никогда не буду с ним счастлива. В первую зиму после свадьбы— с горечью поняла я — он прыгнул в ледяную воду только по одной причине: спасти паром, средство нашего существования. Как человек совестливый, он принес себя ему в жертву. Он слишком жадно впитал в себя религию моего отца. Разве беда в том, что у него была искалечена рука? Искалеченная душа, сердце, биться которое заставляли только деньги, — вот из-за чего нашему счастью пришел конец.
С парома и с причала далеко вниз по течению открывался широкий вид на пустошь, по-новому расцвеченную в каждое время года, изо дня в день здесь бывали знакомые и незнакомые люди, большинство из них приносили новости. Иной, правда, и «спасибо» не скажет, а плату дает как чаевые. А для меня ничего не могло быть хуже. Я была молодая и горячая, в голове у меня сотня-
ми рождались желания и планы. При однообразной работе, в часы затишья на перевозе меня не покидали беспокойные мысли. Я не видела смысла существования в том, в чем видел его Йоханнес.
Седьмого апреля 1932 года в этом доме появилась на свет девочка. Мы назвали ее Аннетой. По случаю крестин я устроила небольшое торжество и просила отца и мужа хотя бы в этот день поставить паром на прикол. Но они не выполнили мою просьбу. До самой последней минуты Йоханнес стоял у руля, а потом его сменил отец, вместо того чтобы сопровождать нас к церкви. Он упрямо покачал головой и сказал, что помещик никогда не простит, если он забудет о своем долге. Это было уже выше моих сил, и я кинулась прочь с ребенком на руках. У самого Ферхфельде меня нагнал Йоханнес и, с упреком глянув на меня, забрал ребенка. Меня ничуть не удивило то, что мой муж в это мрачное, дождливое утро одет в старый прорезиненный плащ, который я только что видела на плечах моего отца. Только в церкви я заметила под плащом его праздничный костюм. И мне стало до того радостно, что я пригласила на наш маленький праздник вдвое больше людей, чем у нас было стульев. Никто не отказался, несмотря на далекий путь и грязь, и в честь новорожденной получилась самая настоящая процессия. Казалось, Йоханнес радуется так же, как я, от волнения он даже забыл застегнуть дождевик и домой вернулся в мокром до нитки пиджаке.
Я гордо сидела с ним па кровати, которую мы пододвинули к столу, чтобы все могли за ним уместиться. Несмотря на тесноту, гости были в хорошем настроении и громко смеялись, сталкиваясь локтями во время еды. Друзья моего мужа, молодые батраки из усадьбы, даже получали от тесноты особое удовольствие: ближе, чем к тому вынуждала теснота, они прижимались к коленям незамужних двойняшек Лены и Греты Понпе. Тот маленький батрак из конюшни, который полтора года тому назад передал мне весть о несчастье, сидел напротив, и, хотя, глядя на него, я вспоминала о прошлом, на душе у меня было легко и радостно. Лучший друг мужа, тоже сирота, выросший в том же мрачном приюте, рассказал о школе, которую он посещал в городе,— политической школе. Никто не желал о ней слушать, и, когда он снова и снова заводил о ней речь, все стучали по столу.
В такую минуту я вырвалась из общего круга и побежала к моему отцу, который все еще был на пароме. Я умоляла его по крайней мере теперь пойти и сесть за праздничный стол, ведь это лучший день моей жизни. Но он отказывался, и мы наверняка поругались бы, если бы из дома не вышел Йоханнес. Я поспешила ему навстречу, схватила щетку и принялась чистить пиджак, который уже почти высох. Обняв Йоханнеса на глазах отца и гостей, я начала разглаживать воротник и карманы, водила щеткой по материалу, который уже утратил запах шерсти, но на ощупь был новым и дорогим, как тогда, на танцах. Я не произнесла ни слова. Мне хотелось так много высказать ему, ведь он не поменял костюм на рабочую одежду и наконец поспорил с буднями, с мелочностью и расчетливостью, которые мне были в нем неприятны. Мы вместе радовались нашим гостям, он шутил, громче всех стучал по столу. Конечно, мы пили домашнюю наливку, и я терялась от удивления, потому что Йоханнес опрокидывал стакан за стаканом, заявляя, что никто отсюда не выйдет, пока все не будет выпито до капли. Он даже угощал сигаретами и сам курил, подносил женщинам сладости, о чем обычно и не думал. В этот вечер ни в чем не должно быть недостатка, на этот счет мы были едины. Из признательности я сжала его руку и доверчиво посмотрела в глаза. Но он только сказал: «Ты должна быть с гостями». Я спросила озадаченно: «А ты?» Он покачал головой и объяснил, что ему надо сменить отца на пароме.
У меня было такое чувство, словно у меня под ногами земля заходила ходуном. Тоненькие белые полоски на его коричневом костюме закружились и сплелись между собой, и я была излечена от заблуждения. Я видела, как он прыгнул на паром, взялся за руль и чем-то немедля занялся. Отец поднялся по откосу, подмигнул мне и сказал: «Ну, вот теперь я пропущу с тобой стаканчик, мотовка. Твой муж — молодец». Он положил мне руку на плечо и повел в круг шумящих гостей. Я села на кровать, опять напротив маленького батрака, на которого так беззастенчиво, ревнуя друг к другу, наседали сестры-близнецы, что добродушный парень не выдержал и закричал: «Отстаньте от меня. Не хочу попасть к жене под каблук!»
Эта поговорка утонула в смехе гостей, но мне она долго не давала покоя и после того, как все разошлись, а я собрала пустые бутылки, перемыла посуду и до поздней ночи не сомкнула глаз. Я замужем за человеком, кото-
рый равнодушно живет рядом, ни на один день не желая сбросить с себя ярмо. Раньше мне многие завидовали из-за него, а сейчас меня коробит даже от слов «под каблуком». Относятся они к нему? Ко мне? Я спрашивала себя, есть ли вообще для нас двоих какая-то другая жизнь, кроме этого монотонного, ненавистного существования. Мы движемся по замкнутому кругу. Мне представилось, что мы, люди, как попало разбросаны по земле, каждый человек на свой ограниченный клочок, который может ему нравиться или не нравиться, но на котором он должен быть терпеливым, уповая на чудо. Я не хотела больше верить в чудо. В этот день я особенно остро почувствовала, насколько безнадежно мое будущее.
У новорожденной были светло-голубые глаза, как у Йоханнеса. Когда ему об этом говорили, он смеялся счастливым смехом. Входя в дом, он снимал шапку и ходил только на цыпочках. Он был чересчур заботливым, нежным отцом. Он любил брать дочку на руки и заговаривать с нею. Тогда голос у него менялся, на лбу собирались морщинки, которые разглаживались, как только он переставал шептать. Однажды он долго и пристально смотрел на ребенка, потом резко выпрямился и сказал: «Рот!» Я сразу поняла, что он имеет в виду. Ротик у малышки был словно отлит по его рту. Если я неслышно подходила к нему, когда он сидел у ребенка, то наблюдала удивительные сцены. Он либо бывал серьезным и молчаливым и сидел перед ней как истукан, либо шаловливо подражал ее агуканью, ловил ее сучащие ножки, а иной раз пытался напевать.
Однажды вечером, стоя с отцом на пароме, я уловила обрывки слов. Услышанное ошеломило меня, поэтому я подошла к двери и стала слушать. Йоханнес разговаривал с ребенком, как со взрослым, откровенно говорил о том, что было у него на душе и что он всегда упорно скрывал. «Так не может продолжаться вечно,— говорил он,— но что я могу изменить? Я ничего не могу, и знаю это. Я не принес сюда счастья, я во всем виноват, для всех я только обуза. Мы не останемся вместе, твоя мать и я. Но что тогда станет с тобой, дочка? Ты — моя главная забота».
Я колебалась, не зная, должна ли я убежать, молча ждать какого-то исхода. Может, ничего страшного и не случится? Но тут дверь отворилась, передо мной стоял муж «Ты все слышала?» —спросил он Я кивнула. Ложь не имела никакого смысла. Мне показалось, что, как тогда, меня, зажатую между льдин, несет по реке, все быстрее, быстрее, каждую секунду сталкивая с чем-то ужасным. Но ничего не произошло. Мои возбужденные мысли улеглись. Я видела перед собой светло-голубые глаза на гладком, таком знакомом лице, темные, тщательно расчесанные на пробор волосы, большие пылающие уши. И по тому, как он прислонился к низкому дверному косяку, склонив голову набок, закусив нижнюю губу и свесив руки вдоль худого тела, я поняла, что он страдает гораздо сильнее, чем я. И потому я сказала примирительно: «Ты не должен так думать, Ханнес. О том, чтобы расстаться, даже речи быть не может. Разве мы когда ссорились?» И тогда у него вырвалось: «Ссорились... да это было бы в тысячу раз лучше. Тогда я хотя бы знал, почему ты меня не уважаешь». Он снова закусил губу, заметно было, что он удивляется собственным словам. Я начала умолять его: «Послушай же! Мы должны обо всем поговорить, мы давно должны были это сделать. Нет, я уважаю тебя, кое-что мне не по душе, да. Но ты слишком близко все принимаешь к сердцу». Причин уклоняться от разговора больше не было, и я откровенно сказала о том, что меня давно тревожило. Я ожидала спора и представляла, как брошу к ногам моего мужа кожаную сумку-кассу с бренчащей в ней мелочью, до того я была разочарована в нашей семейной жизни. Когда я уже наговорила много сердитых слов об этом и пора было предложить, как изменить нашу жизнь, то я не знала, что же сказать дальше. Я оказалась в тупике со своей неудовлетворенностью, со своими вопросами без ответов. Где-то нам все равно надо было зарабатывать на хлеб, мы могли делать это здесь, на другие места надеяться не приходилось, тем более человеку с искалеченной рукой, ведь в Германии тогда было пять миллионов безработных. «Мы должны напрячь все силы, чтобы по крайней мере нашему ребенку когда-то жилось лучше,— утешали мы друг друга.— Только тогда наша жизнь имеет какой-то смысл».
И все пошло своим чередом. Мы стали немного лучше понимать друг друга, вместе радовались нашей девочке. Время от времени мы надевали праздничную одежду и шли в гости к кому-нибудь в деревню. Йоханнес стал откровеннее, иногда делился своими мыслями и уже не стучал по столу, когда его друг говорил о политике. Он дажеходил на собрания, и на те, куда его приглашал хозяин,
тоже. Это были нацистские собрания, в то время они собирались всюду, кое-кому очень хотелось, чтобы он вступил в партию и стал казначеем, потому что, как говорили, на него можно положиться. Но его друг решительно возражал против этого: голодным все равно не будет лучше.
Прусскую муштру они испытали в приюте, но ее масштабы там были малы, а Гитлер насадит ее повсюду, в большом и малом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21