https://wodolei.ru/catalog/unitazy/monoblok/
Я едва мог смотреть ей в глаза, по мере того, как наш призрачный мир делался ее собственным миром. Однако я не видел никакой возможности вызвать у нее большее доверие или изолировать от всякого неподходящего влияния, которому она подвергалась изо дня в день, и не только в нашем доме. Полный беспокойства возвращался я из каждой поездки, еще более обеспокоенным я снова уезжал. Чаще, чем это было нужно, я задерживался в Бангкоке и Нью-Дели, создавал новые филиалы и как плейбой вел себя с хорошенькими девушками, кое-кто из них так же, как и я, получил подготовку в дельте Меконга. В Таиланде размещались пять опорных пунктов американских подразделений бомбардировщиков, среди них стартовые площадки Б-52 для стратегического использования в Северном Вьетнаме. К счастью, Утапау и Корат, главные базы Б-52, удаленные от Ханоя не более чем на полчаса полета, были окружены хлопковыми плантациями, так что я смог незаметно установить предупреждающие передатчики в закупочных филиалах «Медтекса», в складских помещениях и задних комнатках. И как только пилоты или техники. Это поглощало меня целиком и наполняло гордостью, хотя и было больно, что я ни с кем не могу поговорить об этом, даже с Хоа Хонг, которую убивала наша обычная, мелкая работа и которая порой не видела в этом больше никакого смысла. С какой радостью я показал бы ей то письмо, которое по тайным тропам пришло ко мне с Севера и после прочтения подлежало уничтожению. «Донг ти дык,— говорилось в нем,— мы бережем связи с Тхо как зеницу ока. Укрепляйте и развивайте их любой ценой!» В Сайгон я всегда возвращался лишь на несколько дней, заботясь о передатчике с широким радиусом действия, запасных частях, пытаясь предусмотреть все возможности, чтобы не было ни единой секунды промедления или простоя. Повсюду, куда бы я ни приезжал, я показывался на приемах и вечеринках в обществе американцев, болтал, говорил о политике, высказывал критические замечания об экономике, как это и подобает деловому человеку. У себя дома, в присутствии Хоа и Бинь, я лишь изредка позволял себе публичное замечание о военном положении, когда задирающая нос компания сидела за столом, ела и пила за счет «Медтекса». «Папочка, ты что, сомневаешься в том, что Америка выиграет войну? — спросила Бинь в присутствии всех.— Но ты же знаешь, что Америка еще никогда не была побеждена».
На это мне ничего не оставалось, как сказать «да» и «аминь», да еще терпеливо сидеть на месте, когда она по радио или телевидению следила за бомбардировками Севера, не выказывая ни следа печали, ни возмущения, напротив: американская война казалась ей недостаточно эффективной. Между тем все крупные города Севера пострадали от бомбардировок, двадцать восемь административных центров из тридцати, все без исключения индустриальные области и электростанции, четыре тысячи общин из шести тысяч, триста пятьдесят больниц, три тысячи школ, пятьсот пагод и храмов, тысяча шестьсот оросительных сооружений, все мосты, большие и малые, любой бамбуковый мостик. Но все же было сбито более четырех тысяч американских самолетов, среди них шестьдесят Б-52. «Шестьдесят - это хорошо, это очень хорошо,— сказал я.— Это очень много бомб, тысячи тонн, которые никого уже больше не убьют и ничего не уничтожат». Я вынужден был сказать это громко, выдержав сверлящий, почти ненавидящий взгляд Бинь и испуг Хоа. Да, я довел дело до того, что Бинь еще больше отдалилась от меня и дискредитировала, рассказав об этом в колледже Абрахама Линкольна, куда ее приняли за добропорядочные американские убеждения. Завеса обмана, окружавшая нас, стала невыносимой, словно смирительная рубашка, в которой нам всем предстояло задохнуться. Хотя на карту было поставлено больше, чем наше благосостояние, наша семья или «Медтекс», я облегченно вздохнул, когда в этой завесе наметился один крошечный прорыв, возможно, единственный шанс для Бинь. Потому что она заметила все-таки: «Кто зарабатывает на войне, не может выступать против нее, папочка. Зачем же ты приехал сюда со своими лейкопластырями?»
Возможно, мне следовало хотя бы раз взять Бинь с собой в Бангкок, сводить в бар, где пилоты бомбардировщиков и фронтовики-отпускники бахвалились своими «геройскими» делами в других выражениях, чем в велеречивых телевизионных и газетных сообщениях. Мне все труднее бывало слышать и скрывать свою безудержную ненависть, которая вспыхивала, как и прежде. Когда я с какого-либо почтамта созванивался с Утапау или Ко-рат, я бывал почти близок к тому, чтобы посоветовать доставить наконец парочку минометов на позицию и обстрелять базы, чтобы ни единый самолет не мог больше взлететь. «Выгодные закупки»,— лаконично сообщали из филиалов, и это означало: радиосвязь существует и все ежедневно, ежечасно взлетающие отряды бомбардировщиков фиксируются и сведения передаются. Большего нельзя было сделать, любое лишнее слово по телефону, которое меня так и тянуло произнести, означало опасность для радистов, для меня, для нашей борьбы. «О'кей,— только и мог я ответить.— Спасибо за хорошую работу!»
На оживленных уличных перекрестках я встречался с курьерами, передавал деньги, бумаги, маленькие пакетики с транзисторами и снова тонул в людской толпе, не произносил ничего, кроме «да», «нет» или «все в порядке». Я чувствовал себя немного потерянным и ненужным, когда все было доведено до конца, мне наскучили закупки «Медтекса» и залы «Хилтона» в Бангкоке, роскошные апартаменты и огромный ресторан, где я молчаливо и одиноко сидел за столом, пил виски и ел превосходные, только что доставленные самолетом техасские бифштексы. Я едва взглянул и кивнул, когда один американец спросил, нельзя ли ему сесть ко мне. И только когда он назвал меня по имени и осведомился, давно ли я на Дальнем Востоке, я насторожился и внимательно посмотрел на человека с посеребренными сединой волосами и лицом, обезображенным шрамами. «Как ваше имя?»—спросил я. «Полковник О'Брайен,— ответил он.— Думаю, что мы знакомы друг с другом по Сайгону». Он уставился на мою искалеченную руку, которой я все еще сжимал нож, разрезая свой бифштекс,— и я понял, что это тот офицер, у которого я выхватил чемоданчик в каучуковой роще близ Бьенхоа более двенадцати лет тому назад.
В зале уже поджидали несколько штатских, у входа «шевроле» с армейскими отличительными знаками, военная полиция. Меня доставили в американское учреждение и допрашивали в продолжение часа, но мои документы были в порядке, фирма «Медтекс» и ее филиалы — вне подозрений, разумеется, я не упоминал ни о Утапау, ни о Корат, так как никто об этом и не спрашивал. «Извините за ошибку,— объявил наконец полковник в штатском.— Однако мужчина из Сайгона очень похож на вас, и у меня были тогда большие трудности, с тех пор я его ищу и найду». Я согласно кивнул, он поседел, на лице шрамы, возможно, от пребывания на фронте, которым он обязан мне. «Не утруждайте себя,— сказал я, когда он хотел доставить меня на «шевроле» обратно в «Хилтон». Свои маскировочные усики я сбрил, почти забыв о приключении с чемоданчиком, и вот теперь получил предупреждение: завеса прорвалась еще раз.
В заранее условленном месте я выронил несколько цветных мелков, которые я так долго без всякой надобности таскал повсюду в карманах с вечной досадой, что в дождь от них окрашивался пиджак. Со злостью наступил на них, оставляя красные, зеленые, желтые и голубые точки, слова, зашифрованные азбукой Морзе, для связных, сигналы опасности, беды, чтобы сожгли за мной все мосты, которые я с таким трудом наводил. Мне было трудно смириться со своим положением и еще два-три дня провести в Бангкоке, потом отправиться в Нью-Дели на биржу по продаже того, чтобы убедить возможных преследователей в своем неутомимом деловом предпринимательстве,
Из Дели я мог бы через Бомбей и Вьентьян улететь в Ханой и тем самым подвергнуть крайней опасности Хоа Хонг, всю подпольную группу, «Медтекс» и передатчики. Я отправил домой телеграмму, о которой заранее условился ввиду подобного случая, быстро разделался с закупками шерсти и текстиля и явился в американское посольство, которое посодействовало моему быстрому возвращению в Сайгон. В этом специальном рейсе рядом со мной сидел один профессор Гарвардского университета и терзал меня назойливыми вопросами о положении вьетнамской экономики, которую он называл продажной и обанкротившейся. Я был начеку и, не думая разоблачать себя дальше, торжественно заверил: «В моей отрасли царит оживление: перевязочный материал, лейкопластыри». При этом я подумал о Бинь, которая ответила бы точно так же, профессор из Гарварда тоже казался довольным и одобрительно отозвался: «Одним — война, другим— победа!»
В Сайгоне я старался оставаться прежним отважным Роем Эдвардсом, но это больше не удавалось. «К моим рукам прилипло дерьмо»,— сказал я Хоа Хонг, ожидавшей меня в аэропорту. Я описал свое злоключение в «Хилтоне» и сжал в кулак изуродованную руку, потому что при отступлении мне хотелось дать еще один жесточайший бой, прежде чем исчезнуть в джунглях Меконга. Но и здесь за мной гнались уже по пятам: прибыли представители финансовых и налоговых ведомств, почтенный атташе хотел говорить со мной, посыпались анонимные телефонные звонки и всякая грязь на бюро и грузовики «Медтекса». Прошли те времена, когда я мог позволить себе любое сумасбродство и, несмотря на это, водить дураков за нос: ничем я не мог больше рисковать, ни крупицей правды. После моего возвращения Бинь вопрошающе посматривала на меня и, казалось, не знала больше, что предпринять, потому что как раз теперь наметился перелом в войне: американцам угрожал Дьен-бьенфу.
К счастью, «Медтекс» еще процветал, я играл роль шефа, понемногу разъезжал по стране, хотя атташе и предостерегал меня: «Не все так, как нам хотелось бы, поезжайте лучше домой, если вам непременно хочется ездить». Он беспокоился о моей безопасности и в такой же мере о капиталовложениях фирмы, в которых ему принадлежали несколько процентов. О неприятном инциденте в Бангкоке он не упомянул ни словом, хотя я был совершенно уверен, что в посольстве получили об этом уведомление. Он знал, и я тоже знал, что парижские переговоры все равно что закончились: Америка готовила свое отступление, фирмы закрывались, намечался отток капитала — крысы покидали тонущий корабль. Меж тем война продолжала бушевать, некоторые участки земли я просто не узнавал, ни деревца, ни кустика, ни полей, ни единой человеческой души под Бьенхоа и бесчисленные опорные пункты на побережье, в горах и вокруг Сайгона. По старой привычке я передавал Хоа Хонг свои сообщения, готовые для ночной передачи, хотя мне строжайше было предписано держаться в стороне от любой подпольной деятельности и соблюдать абсолютную дисциплину. Обо всем этом мне не следовало слышать, видеть, знать, лучше всего было бы расстаться с Хоа и снять другую квартиру, чтобы не разрушать подпольные связи, которые она заново налаживала.
Чем тише становилось вокруг меня, тем безудержней хвастала Бинь, которой было уже шестнадцать лет, своими друзьями и подружками в нашем доме: сыновья и дочери сайгонских деловых людей, молодые американцы, студенты, солдаты, проповедник какой-то секты и девушки из балета и театра. На нашей вилле до глубокой ночи гремели битлы, танцы и жаркие споры. Если я неожиданно оказывался среди них, они давали мне понять, насколько они взрослы и умны и, уж во всяком случае, полны решимости устроить жизнь иначе и лучше. Казалось, они начинали понимать, что война проиграна. «Что же дальше?» — спрашивал кто-нибудь иногда, но этот вопрос тонул в общем гаме. Я охотно ответил бы им, хотя меня никто не спрашивал, не спрашивала и Бинь, которая однажды вечером объявила собравшимся: «Если придут коммунисты, все кончено, тогда и я покончу с собою».
Когда я рассказал об этом Хоа, которая теперь вместо меня ездила в Бангкок и редко бывала дома, она испугалась и сказала: «Ее необходимо отправить отсюда, и немедленно!» Мы договорились отослать ее за город, на фешенебельный курорт Вунгтау, хотя никаких школьных каникул не предвиделось. Я собрал все остатки своего отцовского авторитета, чтобы вырвать ее из Сайгона, колледжа имени Линкольна и ее круга, сам повез на машине в Вунгтау, чтобы быть совершенно уверенным; Хоа тоже поехала с нами. Редко случалось, чтобы мы позволяли себе подобную поездку, предоставив все остальное другим. В любой момент могло случиться что-нибудь такое, что делало необходимым наше пребывание или наше бегство. Было воскресенье, мы поздно выехали из Сайгона, после полудня, вскоре нас настигли сумерки, считанные минуты — и наступила тьма. В свете фар, на повороте шоссе у подножия невысокого холма я увидел несколько теней, военных с оружием, партизаны, они прострелили нам шину.
С трудом мне удалось остановить машину перед ними, выйти, но меня втолкнули обратно. Потом они занялись Хоа Хонг и требовательно спросили: «Что это ты с ним шатаешься? Кто это? Откуда вы? Это твоя дочь, метиска?» В поисках оружия мужчины осмотрели багажник, заглянули под сиденья, за подушки и в отделение для перчаток. Меня они не тронули, моя рука судорожно сжимала в кармане пиджака револьвер, который мне когда-то вручил партизанский майор. «Что вам нужно от нее, черт возьми?» — заорал я вне себя, когда они куда-то повели Хоа. «Нет, нет» — закричала Бинь. «Помоги же, они убьют ее! Сделай же что-нибудь, папочка!» Но я уже овладел собой и знал, что это наши люди, друзья. «Они ничего ей не сделают,— сказал я.— Ты можешь не беспокоиться».
Двое партизан остались на обочине шоссе, направили ружья на меня, Бинь рыдала и, судорожно вцепившись в меня, шептала, что нечего мне смотреть, ждать, когда они нас убьют. Мне нужно уехать, без шины, вообще двигаться дальше, раздавить этих мужчин, ведь это же убийцы, бандиты, коммунисты! «Мамочка, они убьют тебя, а потом и нас,— кричала она.— Они всех перебьют!» Один из партизан, кажется, понял, что она сказала, подошел к машине и приказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
На это мне ничего не оставалось, как сказать «да» и «аминь», да еще терпеливо сидеть на месте, когда она по радио или телевидению следила за бомбардировками Севера, не выказывая ни следа печали, ни возмущения, напротив: американская война казалась ей недостаточно эффективной. Между тем все крупные города Севера пострадали от бомбардировок, двадцать восемь административных центров из тридцати, все без исключения индустриальные области и электростанции, четыре тысячи общин из шести тысяч, триста пятьдесят больниц, три тысячи школ, пятьсот пагод и храмов, тысяча шестьсот оросительных сооружений, все мосты, большие и малые, любой бамбуковый мостик. Но все же было сбито более четырех тысяч американских самолетов, среди них шестьдесят Б-52. «Шестьдесят - это хорошо, это очень хорошо,— сказал я.— Это очень много бомб, тысячи тонн, которые никого уже больше не убьют и ничего не уничтожат». Я вынужден был сказать это громко, выдержав сверлящий, почти ненавидящий взгляд Бинь и испуг Хоа. Да, я довел дело до того, что Бинь еще больше отдалилась от меня и дискредитировала, рассказав об этом в колледже Абрахама Линкольна, куда ее приняли за добропорядочные американские убеждения. Завеса обмана, окружавшая нас, стала невыносимой, словно смирительная рубашка, в которой нам всем предстояло задохнуться. Хотя на карту было поставлено больше, чем наше благосостояние, наша семья или «Медтекс», я облегченно вздохнул, когда в этой завесе наметился один крошечный прорыв, возможно, единственный шанс для Бинь. Потому что она заметила все-таки: «Кто зарабатывает на войне, не может выступать против нее, папочка. Зачем же ты приехал сюда со своими лейкопластырями?»
Возможно, мне следовало хотя бы раз взять Бинь с собой в Бангкок, сводить в бар, где пилоты бомбардировщиков и фронтовики-отпускники бахвалились своими «геройскими» делами в других выражениях, чем в велеречивых телевизионных и газетных сообщениях. Мне все труднее бывало слышать и скрывать свою безудержную ненависть, которая вспыхивала, как и прежде. Когда я с какого-либо почтамта созванивался с Утапау или Ко-рат, я бывал почти близок к тому, чтобы посоветовать доставить наконец парочку минометов на позицию и обстрелять базы, чтобы ни единый самолет не мог больше взлететь. «Выгодные закупки»,— лаконично сообщали из филиалов, и это означало: радиосвязь существует и все ежедневно, ежечасно взлетающие отряды бомбардировщиков фиксируются и сведения передаются. Большего нельзя было сделать, любое лишнее слово по телефону, которое меня так и тянуло произнести, означало опасность для радистов, для меня, для нашей борьбы. «О'кей,— только и мог я ответить.— Спасибо за хорошую работу!»
На оживленных уличных перекрестках я встречался с курьерами, передавал деньги, бумаги, маленькие пакетики с транзисторами и снова тонул в людской толпе, не произносил ничего, кроме «да», «нет» или «все в порядке». Я чувствовал себя немного потерянным и ненужным, когда все было доведено до конца, мне наскучили закупки «Медтекса» и залы «Хилтона» в Бангкоке, роскошные апартаменты и огромный ресторан, где я молчаливо и одиноко сидел за столом, пил виски и ел превосходные, только что доставленные самолетом техасские бифштексы. Я едва взглянул и кивнул, когда один американец спросил, нельзя ли ему сесть ко мне. И только когда он назвал меня по имени и осведомился, давно ли я на Дальнем Востоке, я насторожился и внимательно посмотрел на человека с посеребренными сединой волосами и лицом, обезображенным шрамами. «Как ваше имя?»—спросил я. «Полковник О'Брайен,— ответил он.— Думаю, что мы знакомы друг с другом по Сайгону». Он уставился на мою искалеченную руку, которой я все еще сжимал нож, разрезая свой бифштекс,— и я понял, что это тот офицер, у которого я выхватил чемоданчик в каучуковой роще близ Бьенхоа более двенадцати лет тому назад.
В зале уже поджидали несколько штатских, у входа «шевроле» с армейскими отличительными знаками, военная полиция. Меня доставили в американское учреждение и допрашивали в продолжение часа, но мои документы были в порядке, фирма «Медтекс» и ее филиалы — вне подозрений, разумеется, я не упоминал ни о Утапау, ни о Корат, так как никто об этом и не спрашивал. «Извините за ошибку,— объявил наконец полковник в штатском.— Однако мужчина из Сайгона очень похож на вас, и у меня были тогда большие трудности, с тех пор я его ищу и найду». Я согласно кивнул, он поседел, на лице шрамы, возможно, от пребывания на фронте, которым он обязан мне. «Не утруждайте себя,— сказал я, когда он хотел доставить меня на «шевроле» обратно в «Хилтон». Свои маскировочные усики я сбрил, почти забыв о приключении с чемоданчиком, и вот теперь получил предупреждение: завеса прорвалась еще раз.
В заранее условленном месте я выронил несколько цветных мелков, которые я так долго без всякой надобности таскал повсюду в карманах с вечной досадой, что в дождь от них окрашивался пиджак. Со злостью наступил на них, оставляя красные, зеленые, желтые и голубые точки, слова, зашифрованные азбукой Морзе, для связных, сигналы опасности, беды, чтобы сожгли за мной все мосты, которые я с таким трудом наводил. Мне было трудно смириться со своим положением и еще два-три дня провести в Бангкоке, потом отправиться в Нью-Дели на биржу по продаже того, чтобы убедить возможных преследователей в своем неутомимом деловом предпринимательстве,
Из Дели я мог бы через Бомбей и Вьентьян улететь в Ханой и тем самым подвергнуть крайней опасности Хоа Хонг, всю подпольную группу, «Медтекс» и передатчики. Я отправил домой телеграмму, о которой заранее условился ввиду подобного случая, быстро разделался с закупками шерсти и текстиля и явился в американское посольство, которое посодействовало моему быстрому возвращению в Сайгон. В этом специальном рейсе рядом со мной сидел один профессор Гарвардского университета и терзал меня назойливыми вопросами о положении вьетнамской экономики, которую он называл продажной и обанкротившейся. Я был начеку и, не думая разоблачать себя дальше, торжественно заверил: «В моей отрасли царит оживление: перевязочный материал, лейкопластыри». При этом я подумал о Бинь, которая ответила бы точно так же, профессор из Гарварда тоже казался довольным и одобрительно отозвался: «Одним — война, другим— победа!»
В Сайгоне я старался оставаться прежним отважным Роем Эдвардсом, но это больше не удавалось. «К моим рукам прилипло дерьмо»,— сказал я Хоа Хонг, ожидавшей меня в аэропорту. Я описал свое злоключение в «Хилтоне» и сжал в кулак изуродованную руку, потому что при отступлении мне хотелось дать еще один жесточайший бой, прежде чем исчезнуть в джунглях Меконга. Но и здесь за мной гнались уже по пятам: прибыли представители финансовых и налоговых ведомств, почтенный атташе хотел говорить со мной, посыпались анонимные телефонные звонки и всякая грязь на бюро и грузовики «Медтекса». Прошли те времена, когда я мог позволить себе любое сумасбродство и, несмотря на это, водить дураков за нос: ничем я не мог больше рисковать, ни крупицей правды. После моего возвращения Бинь вопрошающе посматривала на меня и, казалось, не знала больше, что предпринять, потому что как раз теперь наметился перелом в войне: американцам угрожал Дьен-бьенфу.
К счастью, «Медтекс» еще процветал, я играл роль шефа, понемногу разъезжал по стране, хотя атташе и предостерегал меня: «Не все так, как нам хотелось бы, поезжайте лучше домой, если вам непременно хочется ездить». Он беспокоился о моей безопасности и в такой же мере о капиталовложениях фирмы, в которых ему принадлежали несколько процентов. О неприятном инциденте в Бангкоке он не упомянул ни словом, хотя я был совершенно уверен, что в посольстве получили об этом уведомление. Он знал, и я тоже знал, что парижские переговоры все равно что закончились: Америка готовила свое отступление, фирмы закрывались, намечался отток капитала — крысы покидали тонущий корабль. Меж тем война продолжала бушевать, некоторые участки земли я просто не узнавал, ни деревца, ни кустика, ни полей, ни единой человеческой души под Бьенхоа и бесчисленные опорные пункты на побережье, в горах и вокруг Сайгона. По старой привычке я передавал Хоа Хонг свои сообщения, готовые для ночной передачи, хотя мне строжайше было предписано держаться в стороне от любой подпольной деятельности и соблюдать абсолютную дисциплину. Обо всем этом мне не следовало слышать, видеть, знать, лучше всего было бы расстаться с Хоа и снять другую квартиру, чтобы не разрушать подпольные связи, которые она заново налаживала.
Чем тише становилось вокруг меня, тем безудержней хвастала Бинь, которой было уже шестнадцать лет, своими друзьями и подружками в нашем доме: сыновья и дочери сайгонских деловых людей, молодые американцы, студенты, солдаты, проповедник какой-то секты и девушки из балета и театра. На нашей вилле до глубокой ночи гремели битлы, танцы и жаркие споры. Если я неожиданно оказывался среди них, они давали мне понять, насколько они взрослы и умны и, уж во всяком случае, полны решимости устроить жизнь иначе и лучше. Казалось, они начинали понимать, что война проиграна. «Что же дальше?» — спрашивал кто-нибудь иногда, но этот вопрос тонул в общем гаме. Я охотно ответил бы им, хотя меня никто не спрашивал, не спрашивала и Бинь, которая однажды вечером объявила собравшимся: «Если придут коммунисты, все кончено, тогда и я покончу с собою».
Когда я рассказал об этом Хоа, которая теперь вместо меня ездила в Бангкок и редко бывала дома, она испугалась и сказала: «Ее необходимо отправить отсюда, и немедленно!» Мы договорились отослать ее за город, на фешенебельный курорт Вунгтау, хотя никаких школьных каникул не предвиделось. Я собрал все остатки своего отцовского авторитета, чтобы вырвать ее из Сайгона, колледжа имени Линкольна и ее круга, сам повез на машине в Вунгтау, чтобы быть совершенно уверенным; Хоа тоже поехала с нами. Редко случалось, чтобы мы позволяли себе подобную поездку, предоставив все остальное другим. В любой момент могло случиться что-нибудь такое, что делало необходимым наше пребывание или наше бегство. Было воскресенье, мы поздно выехали из Сайгона, после полудня, вскоре нас настигли сумерки, считанные минуты — и наступила тьма. В свете фар, на повороте шоссе у подножия невысокого холма я увидел несколько теней, военных с оружием, партизаны, они прострелили нам шину.
С трудом мне удалось остановить машину перед ними, выйти, но меня втолкнули обратно. Потом они занялись Хоа Хонг и требовательно спросили: «Что это ты с ним шатаешься? Кто это? Откуда вы? Это твоя дочь, метиска?» В поисках оружия мужчины осмотрели багажник, заглянули под сиденья, за подушки и в отделение для перчаток. Меня они не тронули, моя рука судорожно сжимала в кармане пиджака револьвер, который мне когда-то вручил партизанский майор. «Что вам нужно от нее, черт возьми?» — заорал я вне себя, когда они куда-то повели Хоа. «Нет, нет» — закричала Бинь. «Помоги же, они убьют ее! Сделай же что-нибудь, папочка!» Но я уже овладел собой и знал, что это наши люди, друзья. «Они ничего ей не сделают,— сказал я.— Ты можешь не беспокоиться».
Двое партизан остались на обочине шоссе, направили ружья на меня, Бинь рыдала и, судорожно вцепившись в меня, шептала, что нечего мне смотреть, ждать, когда они нас убьют. Мне нужно уехать, без шины, вообще двигаться дальше, раздавить этих мужчин, ведь это же убийцы, бандиты, коммунисты! «Мамочка, они убьют тебя, а потом и нас,— кричала она.— Они всех перебьют!» Один из партизан, кажется, понял, что она сказала, подошел к машине и приказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21