Скидки, аккуратно доставили 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Потерянная дочь
Рассказ (нем.)

Однажды вечером, после продолжительной прогулки по Сайгону, вход в отель «Мажестик» мне преградил офицер-пехотинец и спросил: «Вы немец?» Хотя он говорил по-немецки, я принял его за вьетнамца: гладко зачесанные назад короткие черные волосы под зеленым шлемом, загорелая кожа, узкие глаза и несколько свободная гражданская осанка. Он пригласил меня к столу и заказал чай для нас обоих. Зубы у него были плохими, на правой руке не хватало двух пальцев, тихо, устало и запинаясь он начал рассказывать. «Вы ведь коммунист?»— сказал он и достал из кармана несколько документов на вьетнамском языке — я ничего не смог прочитать. Я вообще понял, что ему нужно от меня, только тогда, когда услышал его историю, историю «дыка» — немца и продавщицы цветов Хоа Хонг.
Знаете ли вы Мейсен? Повсюду круто вздымаются холмы, узенькие улочки, кривые и извилистые, взбегают вверх, иногда попадаются ступеньки и металлические поручни, чтобы придерживаться на крутых подъемах, домишки с маленькими оконцами, чтобы выглядывать на улицу,— все такое низенькое, очень старинное, нигде никаких следов разрушения, как будто и не было никакой войны, никакой стрельбы, никаких бомб, никакого напалма. И все же там тоже полыхал пожар, похуже, чем здесь, пекло до самого неба,— город поблизости: Дрезден. Горел ли то Дрезден или река Эльба? Кто-то рассказывал мне, что люди, выбегая из домов, бросались прямо в воду и все же продолжали гореть, потому что это был фосфор, почти то же, что и напалм,— только еще не усовершенствованный. Обуглившиеся трупы проплывали мимо замка на холме, под стенами с бойницами, через которые мы высовывали головы — дети или мрачные старики. Разницы не было никакой — тринадцать лет или шестьдесят три, нас всех воспитали винтовка и фаустпатроны. Вас ведь тоже. Вы, должно быть, моего возраста, не так ли?
Пришли русские, большевики. Мы опять высовывались через бойницы, один чуть не нажал на спусковой крючок «мелкашки», много вреда он бы не наделал. В лучшем случае это не приняли бы всерьез, как и закопанное оружие, клятву верности, братство по крови... как у Карла Мая. Что мы там еще такое читали? И вот русские были здесь, наши смертельные враги, победители вступали в городок, тяжело громыхали «драндулеты», потрепанные, помятые грузовички,— этакие забавные деревянные ящики. Будь я тогда похитрее, пометил бы их крестиками, здесь бы мы снова с ними свиделись. Ясно, что позже они переправили эти штуковины сюда, эти древние уродины с рыкающими черепами, которые не уничтожить даже джунглям, где от ржавчины не раскрывается ни один перочинный нож и где в любых часах тотчас заводится муравейник.
Тогда мне все виделось лишь в красном цвете, хотелось бежать, все равно куда. Мой дедушка, которому принадлежал цветочный магазинчик недалеко от замка, говорил: «Лучше быть мертвым, чем красным». Он вскоре и в самом деле умер, увял вместе со своими последними цветами; отец мой погиб, дорогая мамочка гуляла напропалую. Мне думается, она даже не заметила, что я вдруг исчез. По Эльбе проплывал пароход, за ним тянулась баржа, еще одна и еще, полные отбросов. Всего несколько минут для размышлений, прежде чем я прыгнул в воду, поплыл за ним и вскарабкался на палубу. Как чудесно лежать на солнце в июле, уплывать все дальше на запад — Виттенберг, Магдебург! Где-то за Магдебургом ко мне подошел один из кочегаров парового котла, порядком пьяный, и сказал: «Парень, палубу только что смазывали дегтем». Запах я чувствовал и раньше, а когда проснулся, еле смог отлепить себя от пола. Довольно долго оттирался я и отмывался, и все же с тех пор всю жизнь, как говорится, ко мне липнет дерьмо.
Сначала мне, правда, повезло в Гамбурге: моя торговля рыбой пошла в гору. Даже из Дрездена и Мейсена приезжали сюда люди с чулками, вязанными скатертями и мейсенским фарфором — за пару копченых селедок они готовы были отдать все. У меня вскоре появились жиденькая бородка, самые красивые галстуки, вдобавок девушка из Альтоны, почти ровесница моей матери, немного отчаянная, но честная и верная. Однако я немедленно получил отставку, когда она познакомилась с парнем, у которого дела с рыбой шли еще лучше, чем у меня. Во время очередной потасовки я проиграл: мне было пятнадцать, самое большее шестнадцать лет. У него же не было ни бороды, ни волос на голове, зато намного больше опыта. «Советую,— сказал он,— ступай-ка ты к маме, сынок, у тебя молоко на губах не обсохло».
Что верно, то верно, я мало что смыслил в жизни: знал лишь компас, кое-какие маршруты, Фридриха Великого, Виннету, ну и тому подобную муть. Охотнее всего я уплыл бы в Америку юнгой или зайцем: я все перепробовал, что писалось в книгах. Кроме Карла Мая, я все же кое-что читал, ну, конечно, о золоте на Аляске. Поисками золота, откровенно говоря, я тогда не интересовался, но вечно жить в рыбном зловонии мне тоже не хотелось, лучше уж в лесу под деревьями, лесорубом, охотником или Фридрихом Великим. Еще несколько недель я торговал копченой селедкой, протухшей в бочках, потом немного отмылся, посмеиваясь втихомолку, и подался прочь. Прочь из этого пропахшего рыбой Гамбурга, на юг.
Дома я никогда не видел ни одной мейсенской тарелки, теперь же разъезжал по стране с полным сервизом, с запасом фарфоровых статуэток, рогатых оленей и бюстов Гитлера — все из настоящего фарфора. Бюсты Гитлера приносили наибольший доход, словно помешались на них. В пути почти половина посуды побилась вдребезги, остаток я продал за бесценок — за сигареты, виски, жратву. Будь у меня побольше ума, по меньшей мере выкроил бы на билет в Америку или там еще куда—.куда захочется. «Персидский шах оплачивает такой фарфор золотом,— говорил мне позднее кто-то,— и орден дает, ко всему прочему еще и стадо верблюдов в придачу». Только всем этим я не очень интересовался, даже если, бы и понимал тогда больше. Я был сыт по горло красивыми старинными домами, подвалами и руинами, а прежде всего сварами, кто был нацистом, а кто нет. Я не был ни нацистом, ни коммунистом, я был Никто, мучимый голодом и жаждой.
Этот Никто полагался на пару добрых французских пословиц, когда направлялся в Кобленц, во французскую зону, в рейнскую армию, в иностранный легион. Билет
на пароход давал свободу действий, но не на Диком Западе, нет,— на Дальнем Востоке. Это хорошо звучит, но у Карла Мая такое мне не встречалось, да и в географии тоже. Конечно, география — это самое важное в жизни: знать, к какой стране принадлежишь. А я заметил, шагая по земле Вьетнама, что ни в коем случае не принадлежу к этой стране. Этой земле не принадлежали ни французы, ни немцы, ни англичане, ни японцы, ни китайцы— и все же все были здесь, с автоматами в руках, среди них я — и ни единой мейсенской тарелки в вещмешке, чтоб хоть пообедать перед смертью по-человечески.
Чтоб мне пусто было, жизнь под пальмами я все же представлял себе иначе! Поделом мне, что я носил военную форму, стрелял сам и в меня стреляли, дрожал за свою жизнь и совсем близко видел смерть, о которой знал лишь по поговорке: «Лучше быть мертвым, чем красным». На похороны деда меня не взяли: был слишком мал. Да и теперь я ненамного повзрослел, скорее поглупел, чем поумнел; Франца пристрелили прямо рядом со мной, Рене, Альфонса, да и сержанта Мишеля, милого, строгого пожилого человека, который на прощание успел пихнуть меня под зад, чтобы я не выставлялся и лежал пластом; при этом он получил те два-три осколка, которые предназначались, пожалуй, для меня. Для меня же предназначались и три дюжины ловушек, в которые я неоднократно попадал: глубокие ямы в джунглях с острыми бамбуковыми кольями или гвоздями, которые однажды пропороли палец на ноге, чаще всего — ботинки, потом предплечье и голень — всякий раз то, что подвёрстывалось прежде всего. В первый год я провел в лазарете два с половиной месяца: в течение полумесяца лечился в Далате, четыре с половиной дня шатался по Сайгону и в последние полдня, в одиннадцать часов утра, впервые увидел Хоа Хонг, сфотографировал ее и потом как трофей показывал карточку своему отряду.
Я уже говорил, что в жизни у меня хватало дерьма: много ранений, да еще сержанты, пинавшие меня под зад, и далеко не все, как Мишель, из лучших побуждений. Мы лежали где-нибудь в убежище: земля изрыта окопами, опутана колючей проволокой — каждый кусок стены, каждый дом, каждая улица, где нам вздумалось бы окопаться или хоть однажды прогуляться, был опутан колючей проволокой. Единственное утешение, что
легион отваживался лишь на дневные военные операции, ночью же начинался сущий ад. Если кому-нибудь хотелось спать, необходим был характер, немецкий характер, как полагали те, кто ночи напролет щелкал картами или подсчитывал свои седые волоски. Если при выстрелах я просыпался, я думал о Хоа Хонг, которая взглянула на меня довольно холодно и не поняла моей путаной немецкой речи. Но каким-то чудом на фотографии получилась прелестная улыбка, когда я ее проявил. Да и имя Хоа Хонг не вымысел — оно стояло на вывеске магазинчика, где она продавала цветы: гвоздики, розы, нарциссы — обычные цветы, как и в Мейсене. Только это и было крупицей счастья, родины и любви, как мне представлялось. Ведь в любое время можно вновь зайти туда, думал я, купить цветы, заставить девушку улыбнуться, заснять ее и карточки показывать в окопе, где так отвратительно холодно в декабре, январе и феврале на этом Дальнем Востоке без печей.
У нас была пятнистая тропическая военная форма, тонкая, потертая, рассчитанная на жару в 40°. Портные не думали ни о Вьетбаке1, о горах с леденящими ветрами, ни о сталактитовых пещерах и бетонных щелях, где мы располагались лагерем, не говоря уж о муравьях, которые в холод грелись у нас под коленками, под мышками и между ног, при этом пребольно кусаясь. В джунглях с деревьев и с травы на нас сыпались пиявки, крепко впивались в ногу где-нибудь между брючиной и ботинком или же там, где была дыра в куртке,— в шею, в руку. И прежде чем заметишь, они заползали под воротник или под рубашку, насасывались крови и если щелкнуть по ним, то лопались, как гнилые помидоры. Наверное, вы знаете это, бывали, конечно, в здешних джунглях? Приблизительно месяцев через семь я научился ругаться по-французски, через четыре года по-вьетнамски, я уже не знаю, как по-немецки «джунгли» — джунгли есть джунгли. Кто хоть раз попал сюда, никогда уже не выберется из них: не захочет, да и не сможет.
Мы привязывали к поясу длинные бамбуковые шесты, чтобы не слишком глубоко проваливаться в ловушки и не падать на гвозди и бамбуковые колья — только так, потехи ради. Несколько раз в день такой рохля, как я, повисал на шесте, вертелся колесом, как на переклади-
1 Горное плато в Северном Вьетнаме.
не, терял шлем и автомат, устраивал таким манером передышку для всей оравы и закапывал яму, это было что-то вроде награды. Этими бамбуковыми шестами мы, как слоны, прокладывали себе путь через джунгли, не так чтобы проворно и быстро, зато шумно, ударяя справа и слева от себя, срывая вьющиеся растения со всех деревьев— прекрасная мишень для партизан, которые всегда где-нибудь да подстерегали. И, прежде чем мы освобождались от шестов и вновь были способны действовать, нас окружали, загоняли в какую-нибудь ловушку, которая была еще болезненней, чем бамбуковые колья и ржавые гвозди. Однажды пуля чиркнула прямо по голове, я потерял сознание. Это еще было бы ничего, если бы я хоть после этого случая образумился, что было бы весьма вовремя.
Но я по глупости воображал, что выйду из затруднительного положения, так, как обычно удавалось до сих пор в Гамбурге, Кобленце и здесь: дерьмо на руках, лазарет, Далат и снова прогулка к цветочному магазинчику, потому что я разыграл головную боль и озноб, нервное расстройство и шок от войны, словом, полный набор. На этот раз я смог пробормотать несколько фраз по-французски и выбрать цветы, которые мне хотелось ей подарить: розы, гвоздики и нарциссы, ничего экзотического, никакого сувенира из джунглей. Я охотно позволил бы застрелить себя в чертозых джунглях, если бы знал, что приземлюсь рядом с Хоа Хонг — так было бы хорошо, как в раю! «Мерси, мсье»,— сказала она, когда я протянул ей цветы через прилавок. Пожилой человек с бородкой и в очках, ее хозяин, прислушивался, выглядывая из задней двери: я не решился ни условиться с ней о чем-нибудь, ни сфотографировать ее. На этот раз у меня получилась бы на карточке совсем другая Хоа Хонг: никакой враждебности, но и никакой улыбки, а удивление, легкое, радостное узнавание. Так я по крайней мере себе вообразил и несколько часов прождал на Рю Катина, пока наконец магазинчик не закрылся.
«Мерси, мсье»,— повторила она, когда я приблизился к ней и попросил разрешения проводить ее домой. Цветы, подаренные мной, она держала в руке, прошла несколько шагов рядом и спросила: «Солдат?» Я был в гражданском и охотно наврал бы ей что-нибудь, потому что французских солдат ненавидели, они сражались против Севера, где уже тогда была вьетнамская республика
и правительство. «Дык,— ответил я.— Я немец»,— все равно я не мог бы сказать большего на ее языке. Она остановилась, внимательно оглядела меня, простилась кивком головы и так поспешно исчезла в уличной толпе, что я мгновенно потерял ее из виду.
Я просрочил увольнительную, водил врачей за нос, поэтому меня посадили под арест, и таким образом я получил время для размышлений, настолько необходимых, жизненно необходимых. До того момента я плыл по течению, на запад, на юг, по Средиземному и Красному морям, немного по Индийскому океану и Тихому, по джунглям, вдоль по Рю Катина вплоть до цветочного магазинчика, где меня наконец спросили: «Солдат?» Могли бы спросить: легионер, наемник, убийца? Это же редчайший случай, почти противозаконный, что я разгуливал в штатском, в чистой белой рубашке, при галстуке, гладко выбритый, причесанный, с ухоженной бородкой, из-за которой меня прозвали Гарибальди. Случайно у меня не было автомата в руке, я не шел в цепи окружать деревню, у меня в руке был не горящий факел, чтобы бросить его в жилище, а кошелек с пиастрами в кармане, чтобы купить цветы и произвести хорошее впечатление.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я