https://wodolei.ru/brands/Hatria/
Началась дикая паника, только бы не попасть к русским. На улице стоял крик, слышался топот лошадей, скрип повозок, отчаянные проклятия, и над всем этим — звон церковного колокола...
Мы навалили на подводу самые ценные вещи: серебро, Дорогой сервиз, несколько перин — приданое Хильды, — все это пошло прахом, когда мы застряли у Шверина, пришлось все бросить и возвращаться домой пешком. У нас осталось только то, что было в руках. Да, мы испытали то же, что и беженцы с Востока, но усадьбу, как видишь, усадьбу нам снова удалось поднять.
Итак, я стоял на ступеньках и заколачивал досками дверь — стоило ли тратить время, они все равно ворвались В дом. Звонил колокол. Твоя мать, Юрген, уже пристроилась на подводе, а Макс — тогда ему было столько же лет, как и тебе, — в эту ночь помогал нам. Он уже выводил подводу на улицу. Я отшвырнул молоток и хотел было забаррикадировать ворота, как вдруг — представь себе, это было ночью, при зеленоватых вспышках сигнальных ракет — передо мной выросли два эсэсовских офицера. Один из них, играя пистолетом, скомандовал: «За мной!»
Хильда взвизгнула, она с детства была слабонервная. Макс остановил подводу. Я испугался, неужели нам суждено выехать из деревни последними?
«Гони давай, гони, — крикнул я, — на запад, не отставай от других, направление на Шверин. Я догоню вас на велосипеде!»
Что нужно офицерам? В дезертирстве меня обвинить не могли, я был штатским, кроме того, они сами приказали бить в набат.
«В чем дело, господа?» — спросил я. Они ничего не ответили, взяли меня под конвой и повели по улице к церкви.
В то время строго соблюдался приказ о затемнении, наружу не должно было проникать ни лучика, но разноцветные окна церкви, я еще издали заметил, были осве-
щены. Колокол теперь только слегка позвякивал, зато орган так и гремел в ночи, жутко было слушать: «Германия превыше всего». Возле церкви — несколько армейских машин, а у ворот стояла графиня. Поверх длинного платья на ней были меха, будто она собиралась на бал, на голову накинута шелковая шаль, справа и слева от графини офицеры.
«Наконец-то!» — воскликнула она.
Мои конвоиры подтолкнули меня к ступенькам, и я, спотыкаясь, поднялся по лестнице к госпоже и сказал, как тогда было принято:
«К вашим услугам, госпожа графиня».
И тут она жалобным голосом проговорила, что, мол, сбежавший поляк — вот уже несколько дней подряд разыскивали некоего Владека, который удрал из лагеря, — пойман молодым Друскатом, твоим отцом, Аня, именно им! «Однако при аресте поляк оказал господам офицерам вооруженное сопротивление.
«Не так ли?» — спросила графиня. Господа офицеры утвердительно кивнули. Короче говоря, его, мол, пришлось застрелить, к сожалению — так уж получилось, — в божьем храме. Тут в ее голосе зазвучали повелительные нотки, как-никак генеральская дочь: она, графиня Хор-бек, дескать, не одобряет беззаконных действий и, видите ли, придает большое значение моему письменному подтверждению, что расстрел произведен на законных основаниях. Говорят, она уже тогда заигрывала с американцами, ей хотелось выгородить себя. У меня поджилки тряслись: русские у деревни, а я должен подписывать смертный приговор, который уже приведен в исполнение.
«Госпожа графиня, я к этому не имею никакого отношения», — возразил я.
Но ее милость заявила, что как ортсбауэрнфюрер я отвечаю в деревне за все. Она приподняла платье, чтобы не споткнуться, и, воскликнув: «Господа, я на вас рассчитываю!» — быстро спустилась по лестнице вниз. Промчавшись на бронетранспортере по деревенской улице, она исчезла за поворотом, больше я ни разу ее не встречал.
Охранники втолкнули меня в церковь. То, что я увидел, было страшно: перед алтарем толпились смеющиеся офицеры с блестящими позументами и черными лычками
На воротниках френчеш Под большим распятием на алта-ре колыхалось пламя свечей, господь бог, наверное, удив-лялся, видя, как какой-то ординарец, плеснув шнапсу в церковный ковш, пустил его по кругу. Они пили, а орган Все гремел: «Германия превыше всего...»
Перед церковными скамьями в луже крови лежал по-ляк, а молодого Друската, — голова старика упала на грудь, — я сам видел! Друската двое держали под мышки, словно он уже не мог стоять. Один из господ, старший по чину, что-то писал на алтаре. «Как зовут мальчишку?» — крикнул он. «Даниэль Друскат», — ответил парень. Раздался хохот, это же полячишка, ну так и быть, ординарец подтащил стальной ящик, открыл его и вытащил орден. Он болтался на черно-бело-красной ленте. А потом я собственными глазами видел: они торжественно повели Друската вверх по ступенькам к алтарю. Старший по чину поднес к его губам церковный ковш. Не знаю, может быть, парень был верующий, он заплакал, но это ему не помогло, пришлось пить. А кто-то, словно благословляя мальчишку, поднял над его головой три пальца и крикнул — я как сейчас помню и, если нужно, могу повторить под присягой: «Да простятся ему все грехи за то, что в час наивысшей опасности для отечества он проявил себя как истинный немец, выдал поляка, за что и награждается Железным крестом». И они повесили ему на шею орден.
За всей этой суматохой господа совершенно забыли, что я должен был подписать приговор. Я и сейчас еще на коленях благодарю творца! Представь себе, Юрген, меня бы за это могли потом вздернуть.
Вдруг крик: «Русские!» Перед церковью взвыли моторы, органист в форме слетел вниз по деревянной лестнице, кто-то выстрелил в воздух, господа валом повалили мимо меня. Вдруг какой-то адъютант схватил меня за рукав:
«А это что за птица?»
«Я Крюгер, — ответил я, — бургомистр и ортсбауэрнфюрер».
Офицер сунул мне в руки свидетельство о награждении Железным крестом и сказал:
«Отдай парню, — потом, захохотав, добавил: — Или вытри им задницу».
Я не хотел вредить Друскату и оставил его наедине с расстрелянным. Нет, он был не один, там еще был Доб-бин, управляющий. Они оба не видели меня, и я тихонько пробрался к двери.
Крюгер сидел на ступеньках дома, солнце нещадно палило ему в лицо, иссеченное морщинами. Прикрыв глаза рукой, он посмотрел на Аню и Юргена и сказал:
- Друскат виноват в смерти поляка, это ясно как день. Он должен благодарить меня, что я никому o6 этом не рассказывал. Поляки в лагере избили бы его до смерти. С такими в сорок пятом разговор был короткий.
Я держал все в тайне, но, когда он начал строить из себя комиссара, захотел отнять у меня усадьбу, тут я решил бороться, тут я сказащ отступись или я расскажу то, что видел. Кто может меня упрекнуть? Вон посмотри, Юрген, на дом, какой он красивый. Твоему отцу комната показалась тесноватой, рн велел снести одну стену, когда ее стали разбирать, обнаружили чугунную плиту. На ней стояла дата: 1750 год. Этому дому и усадьбе двести лет, здесь жили и трудились Крюгеры, здесь они рождались и умирали из поколения в поколение. Ты их наследник, сыночек, понимаешь?..
Старик хотел было подняться со ступенек, но это оказалось нелегко — уже лет двадцать с лишним его мучила подагра. Он протянул внуку огрубевшие от работы узловатые руки, чтобы тот помог ему встать, но Юрген отвернулся, взял девочку за руку, и оба, не говоря ни слова, вышли со двора.
Крюгер с трудом поднялся и устало поплелся к сараям. Он открывал одну дверь за другой и, словно ища чего-то, заглядывал в мрачные помещения: пусто. Старик покачал головой, будто впервые с удивлением обнаружил такое, и шаркающей походкой побрел куда-то. Наконец Крюгер остановился посреди двора, и в лучах послеполуденного солнца он показался ему заброшенным и осиротевшим.
Потом старик нагнулся, кряхтя взялся за метлу и принялся снова тщательно и размеренно мести двор. На дворе не было ни травинки, ни единого листочка, но Крюгер делал то, что привык делать десятилетиями.
Глава пятая
1. Друскат стоял у окна в кабинете прокурора. Долгие часы он провел в этой комнате, отвечая на вопросы И раздумывая. Теперь ему хотелось отвлечься, он глядел поверх крыш на строительные леса, на яркие бетонные кубики вдали. Они вырастали на холме, за последние годы поднялись целые кварталы. Центр города тоже день ото дня менял облик, целиком превратившись в строительную площадку. Друскат любил этот город, который кое-кто бранил за унылые окрестности; он считал, что благодаря соседству противоположностей город не утратил естественности и своеобразия: средневековые ворота, зубчатая крепостная стена с бойницами и тут же неподалеку многоэтажные жилые дома, а рядом с колокольней у развалин готической церкви — ее собирались перестроить в концертный зал — высился скромный небоскреб Дворца культуры. Открылась дверь. Друскат обернулся, ожидая увидеть Гомоллу, но в комнату вошел вовсе не старик. Принесли обещанный кофе. Секретарша прокурора поставила на стол посуду:
- Прошу вас.
Друскат поблагодарил. Ему ведь еще ждать и ждать — как долго?
Прокурор сказал: «Подумай, в чем ты еще должен покаяться!»
Не в чем мне больше каяться. Долгие часы мне пришлось сидеть перед товарищами, припоминая все подробности. Они выяснили, как нашли свою смерть Владек и управляющий, но хотят узнать от меня еще больше — как связаны с убийством некоторые повороты моей жизни. Рассказал я не все.
Касаются ли кого-нибудь мои увлечения? Никого! И Гомоллы они не касаются, а уж юстиции тем более. Какое отношение имеют ночи, что я провел с женщиной, к той-ночи в хорбекском замке? Ни малейшего, и никому я об этом не расскажу. Зато понимаю, что тех женщин, которых я любил, старая история так или иначе коснулась — и Хильды, и Ирены, и Розмари.
2. Ах, Розмари...
Есть такая песня у одного поэта, у этого певца лугов и лесов, нынче он не слишком в чести, и, в общем, правильно, но одну из его песен, сентиментальную и, пожалуй, слегка банальную, я не забыл по сей день. Слыхал я ее в то время, когда новых песен было маловато, по деревням еще распевали старые — в том числе и эту, про Розмари.
Действительно, семь лет я ничего о ней не слышал, не получил ни единого письма, сколько ни ждал — она ведь наверняка знала, что Ирена умерла. Она ушла из моей жизни, я думал, навсегда, пока однажды не встретил ее снова.
Это было в шестьдесят седьмом. В Лейпциге заседал крестьянский съезд. Спустя семь лет после событий в Хорбеке, которые чуть не сломали всю мою жизнь, спустя семь лет после попытки Макса Штефана остановить похоронным шествием поступь эпохи, спустя семь лет я вошел в огромный зал — тысячи делегатов, все уже сидели на своих местах, в первых рядах посланцы социалистических стран. В те дни в большой политике, очевидно, происходило что-то особенное — уж не припомню, о чем шла
речь, время быстротечно, — во всяком случае, глава правительства ФРГ прилетал на американском военном самолете в Западный Берлин; демонстрация силы — мы посмеивались, — демонстрация прошла втуне, наше правительство вместе с половиной Политбюро спокойненько посиживало в Лейпциге с крестьянами, и, когда я все это увидел — в одном зале такое количество сельских делегатов и политических деятелей, — у меня окрепла уверенность, что мы сильны и могучи, и я даже слегка загордился, потому что был одним из этих могущественных людей, сидевших ряд за рядом, плечом к плечу...
Вдруг — не могу толком описать — меня пронзило ощущение не то огромной радости, не то смертельного ужаса: далеко впереди я заметил Розмари. Она привычно склонила голову к плечу, как всегда, когда с интересом слушала, я видел ее профиль и уже не помнил, кто там говорил с трибуны, не слышал, о чем он говорил, я не сводил глаз с Розмари, чувствуя внутри странное напряжение и понимая, что не перестал любить ее.
Наконец объявили перерыв. Я протискивался между рядов, торопливо, впопыхах, пробивался сквозь бурлящую массу людей, как одержимый искал Розмари и вдруг очутился прямо перед ней. Дыхание перехватило, все вокруг будто замерло, каждое движение, каждый шорох, и сам я словно оцепенел. Ни шевельнуться, ни руки поднять не могу, такое чувство, будто от одной этой минуты встречи зависит вся моя жизнь. С мучительным усилием я подбирал слова и вдруг услыхал собственный хриплый голос:
«Здравствуй, Розмари...»
Она посмотрела на меня долгим взглядом, очень серьезно. Тело мое все еще было точно каменное, и тут она улыбнулась. Сперва заискрились, усмехнулись глаза, потом на щеках появились маленькие ямочки, я увидел, как в уголках рта образовались две складки, стали глубже и веселее, и наконец приоткрылся рот, и я почувствовал, как ее улыбка согревает меня, как стучит мое сердце; наверное, от смущения я покраснел, как мальчишка. Розмари рассмеялась.
«Здравствуй, Даниэль».
Она шагнула ко мне, поднялась на цыпочки и поцеловала в щеку, как доброго друга. Заклятие спало, я мог поднять руки, взять девушку за плечи, больше всего на
свете мне не хотелось выпускать ее. Но в этот момент я снова услыхал многоголосый шум перерыва, заметил обтекавший нас людской поток, сейчас нас разлучат, до меня уже доносился зов ее друзей:
«Идем!»
Меня тоже окликнули:
«Друскат, к делегации!»
Еще секунду я крепко сжимал руку Розмари, успел спросить: «Сегодня вечером, в баре?» — и услышать в ответ: «Может быть». Потом нас разлучили.
Он нетерпеливо ждал вечера, потом долго изнывал от ожидания в полутемном зале. Сидел в мягком кресле, изредка подносил к губам рюмку, вполуха прислушивался к разговорам коллег, односложно отвечал, когда к нему обращались с вопросом, — это никого не удивляло, он слыл человеком замкнутым. Наконец появилась Розмари. Он вскочил и пошел навстречу, они медленно сходились, глядя друг' другу в глаза, они улыбались. Он подвел Розмари к одному из мягких кресел, она села и почти утонула в нем. Он пристально смотрел на нее, не в силах сказать: я все еще люблю тебя. Все прочее казалось ему маловажным, он не мог просто болтать с ней о пустяках, смущался — мужчина под сорок! — в конце концов выдавил: «Потанцуем?» Она кивнула и встала, неторопливо и даже несколько равнодушно, как ему почудилось, может быть, ей больше хотелось поговорить с ним. Подойдя к танцующим, она остановилась, в ожидании приподняла руки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Мы навалили на подводу самые ценные вещи: серебро, Дорогой сервиз, несколько перин — приданое Хильды, — все это пошло прахом, когда мы застряли у Шверина, пришлось все бросить и возвращаться домой пешком. У нас осталось только то, что было в руках. Да, мы испытали то же, что и беженцы с Востока, но усадьбу, как видишь, усадьбу нам снова удалось поднять.
Итак, я стоял на ступеньках и заколачивал досками дверь — стоило ли тратить время, они все равно ворвались В дом. Звонил колокол. Твоя мать, Юрген, уже пристроилась на подводе, а Макс — тогда ему было столько же лет, как и тебе, — в эту ночь помогал нам. Он уже выводил подводу на улицу. Я отшвырнул молоток и хотел было забаррикадировать ворота, как вдруг — представь себе, это было ночью, при зеленоватых вспышках сигнальных ракет — передо мной выросли два эсэсовских офицера. Один из них, играя пистолетом, скомандовал: «За мной!»
Хильда взвизгнула, она с детства была слабонервная. Макс остановил подводу. Я испугался, неужели нам суждено выехать из деревни последними?
«Гони давай, гони, — крикнул я, — на запад, не отставай от других, направление на Шверин. Я догоню вас на велосипеде!»
Что нужно офицерам? В дезертирстве меня обвинить не могли, я был штатским, кроме того, они сами приказали бить в набат.
«В чем дело, господа?» — спросил я. Они ничего не ответили, взяли меня под конвой и повели по улице к церкви.
В то время строго соблюдался приказ о затемнении, наружу не должно было проникать ни лучика, но разноцветные окна церкви, я еще издали заметил, были осве-
щены. Колокол теперь только слегка позвякивал, зато орган так и гремел в ночи, жутко было слушать: «Германия превыше всего». Возле церкви — несколько армейских машин, а у ворот стояла графиня. Поверх длинного платья на ней были меха, будто она собиралась на бал, на голову накинута шелковая шаль, справа и слева от графини офицеры.
«Наконец-то!» — воскликнула она.
Мои конвоиры подтолкнули меня к ступенькам, и я, спотыкаясь, поднялся по лестнице к госпоже и сказал, как тогда было принято:
«К вашим услугам, госпожа графиня».
И тут она жалобным голосом проговорила, что, мол, сбежавший поляк — вот уже несколько дней подряд разыскивали некоего Владека, который удрал из лагеря, — пойман молодым Друскатом, твоим отцом, Аня, именно им! «Однако при аресте поляк оказал господам офицерам вооруженное сопротивление.
«Не так ли?» — спросила графиня. Господа офицеры утвердительно кивнули. Короче говоря, его, мол, пришлось застрелить, к сожалению — так уж получилось, — в божьем храме. Тут в ее голосе зазвучали повелительные нотки, как-никак генеральская дочь: она, графиня Хор-бек, дескать, не одобряет беззаконных действий и, видите ли, придает большое значение моему письменному подтверждению, что расстрел произведен на законных основаниях. Говорят, она уже тогда заигрывала с американцами, ей хотелось выгородить себя. У меня поджилки тряслись: русские у деревни, а я должен подписывать смертный приговор, который уже приведен в исполнение.
«Госпожа графиня, я к этому не имею никакого отношения», — возразил я.
Но ее милость заявила, что как ортсбауэрнфюрер я отвечаю в деревне за все. Она приподняла платье, чтобы не споткнуться, и, воскликнув: «Господа, я на вас рассчитываю!» — быстро спустилась по лестнице вниз. Промчавшись на бронетранспортере по деревенской улице, она исчезла за поворотом, больше я ни разу ее не встречал.
Охранники втолкнули меня в церковь. То, что я увидел, было страшно: перед алтарем толпились смеющиеся офицеры с блестящими позументами и черными лычками
На воротниках френчеш Под большим распятием на алта-ре колыхалось пламя свечей, господь бог, наверное, удив-лялся, видя, как какой-то ординарец, плеснув шнапсу в церковный ковш, пустил его по кругу. Они пили, а орган Все гремел: «Германия превыше всего...»
Перед церковными скамьями в луже крови лежал по-ляк, а молодого Друската, — голова старика упала на грудь, — я сам видел! Друската двое держали под мышки, словно он уже не мог стоять. Один из господ, старший по чину, что-то писал на алтаре. «Как зовут мальчишку?» — крикнул он. «Даниэль Друскат», — ответил парень. Раздался хохот, это же полячишка, ну так и быть, ординарец подтащил стальной ящик, открыл его и вытащил орден. Он болтался на черно-бело-красной ленте. А потом я собственными глазами видел: они торжественно повели Друската вверх по ступенькам к алтарю. Старший по чину поднес к его губам церковный ковш. Не знаю, может быть, парень был верующий, он заплакал, но это ему не помогло, пришлось пить. А кто-то, словно благословляя мальчишку, поднял над его головой три пальца и крикнул — я как сейчас помню и, если нужно, могу повторить под присягой: «Да простятся ему все грехи за то, что в час наивысшей опасности для отечества он проявил себя как истинный немец, выдал поляка, за что и награждается Железным крестом». И они повесили ему на шею орден.
За всей этой суматохой господа совершенно забыли, что я должен был подписать приговор. Я и сейчас еще на коленях благодарю творца! Представь себе, Юрген, меня бы за это могли потом вздернуть.
Вдруг крик: «Русские!» Перед церковью взвыли моторы, органист в форме слетел вниз по деревянной лестнице, кто-то выстрелил в воздух, господа валом повалили мимо меня. Вдруг какой-то адъютант схватил меня за рукав:
«А это что за птица?»
«Я Крюгер, — ответил я, — бургомистр и ортсбауэрнфюрер».
Офицер сунул мне в руки свидетельство о награждении Железным крестом и сказал:
«Отдай парню, — потом, захохотав, добавил: — Или вытри им задницу».
Я не хотел вредить Друскату и оставил его наедине с расстрелянным. Нет, он был не один, там еще был Доб-бин, управляющий. Они оба не видели меня, и я тихонько пробрался к двери.
Крюгер сидел на ступеньках дома, солнце нещадно палило ему в лицо, иссеченное морщинами. Прикрыв глаза рукой, он посмотрел на Аню и Юргена и сказал:
- Друскат виноват в смерти поляка, это ясно как день. Он должен благодарить меня, что я никому o6 этом не рассказывал. Поляки в лагере избили бы его до смерти. С такими в сорок пятом разговор был короткий.
Я держал все в тайне, но, когда он начал строить из себя комиссара, захотел отнять у меня усадьбу, тут я решил бороться, тут я сказащ отступись или я расскажу то, что видел. Кто может меня упрекнуть? Вон посмотри, Юрген, на дом, какой он красивый. Твоему отцу комната показалась тесноватой, рн велел снести одну стену, когда ее стали разбирать, обнаружили чугунную плиту. На ней стояла дата: 1750 год. Этому дому и усадьбе двести лет, здесь жили и трудились Крюгеры, здесь они рождались и умирали из поколения в поколение. Ты их наследник, сыночек, понимаешь?..
Старик хотел было подняться со ступенек, но это оказалось нелегко — уже лет двадцать с лишним его мучила подагра. Он протянул внуку огрубевшие от работы узловатые руки, чтобы тот помог ему встать, но Юрген отвернулся, взял девочку за руку, и оба, не говоря ни слова, вышли со двора.
Крюгер с трудом поднялся и устало поплелся к сараям. Он открывал одну дверь за другой и, словно ища чего-то, заглядывал в мрачные помещения: пусто. Старик покачал головой, будто впервые с удивлением обнаружил такое, и шаркающей походкой побрел куда-то. Наконец Крюгер остановился посреди двора, и в лучах послеполуденного солнца он показался ему заброшенным и осиротевшим.
Потом старик нагнулся, кряхтя взялся за метлу и принялся снова тщательно и размеренно мести двор. На дворе не было ни травинки, ни единого листочка, но Крюгер делал то, что привык делать десятилетиями.
Глава пятая
1. Друскат стоял у окна в кабинете прокурора. Долгие часы он провел в этой комнате, отвечая на вопросы И раздумывая. Теперь ему хотелось отвлечься, он глядел поверх крыш на строительные леса, на яркие бетонные кубики вдали. Они вырастали на холме, за последние годы поднялись целые кварталы. Центр города тоже день ото дня менял облик, целиком превратившись в строительную площадку. Друскат любил этот город, который кое-кто бранил за унылые окрестности; он считал, что благодаря соседству противоположностей город не утратил естественности и своеобразия: средневековые ворота, зубчатая крепостная стена с бойницами и тут же неподалеку многоэтажные жилые дома, а рядом с колокольней у развалин готической церкви — ее собирались перестроить в концертный зал — высился скромный небоскреб Дворца культуры. Открылась дверь. Друскат обернулся, ожидая увидеть Гомоллу, но в комнату вошел вовсе не старик. Принесли обещанный кофе. Секретарша прокурора поставила на стол посуду:
- Прошу вас.
Друскат поблагодарил. Ему ведь еще ждать и ждать — как долго?
Прокурор сказал: «Подумай, в чем ты еще должен покаяться!»
Не в чем мне больше каяться. Долгие часы мне пришлось сидеть перед товарищами, припоминая все подробности. Они выяснили, как нашли свою смерть Владек и управляющий, но хотят узнать от меня еще больше — как связаны с убийством некоторые повороты моей жизни. Рассказал я не все.
Касаются ли кого-нибудь мои увлечения? Никого! И Гомоллы они не касаются, а уж юстиции тем более. Какое отношение имеют ночи, что я провел с женщиной, к той-ночи в хорбекском замке? Ни малейшего, и никому я об этом не расскажу. Зато понимаю, что тех женщин, которых я любил, старая история так или иначе коснулась — и Хильды, и Ирены, и Розмари.
2. Ах, Розмари...
Есть такая песня у одного поэта, у этого певца лугов и лесов, нынче он не слишком в чести, и, в общем, правильно, но одну из его песен, сентиментальную и, пожалуй, слегка банальную, я не забыл по сей день. Слыхал я ее в то время, когда новых песен было маловато, по деревням еще распевали старые — в том числе и эту, про Розмари.
Действительно, семь лет я ничего о ней не слышал, не получил ни единого письма, сколько ни ждал — она ведь наверняка знала, что Ирена умерла. Она ушла из моей жизни, я думал, навсегда, пока однажды не встретил ее снова.
Это было в шестьдесят седьмом. В Лейпциге заседал крестьянский съезд. Спустя семь лет после событий в Хорбеке, которые чуть не сломали всю мою жизнь, спустя семь лет после попытки Макса Штефана остановить похоронным шествием поступь эпохи, спустя семь лет я вошел в огромный зал — тысячи делегатов, все уже сидели на своих местах, в первых рядах посланцы социалистических стран. В те дни в большой политике, очевидно, происходило что-то особенное — уж не припомню, о чем шла
речь, время быстротечно, — во всяком случае, глава правительства ФРГ прилетал на американском военном самолете в Западный Берлин; демонстрация силы — мы посмеивались, — демонстрация прошла втуне, наше правительство вместе с половиной Политбюро спокойненько посиживало в Лейпциге с крестьянами, и, когда я все это увидел — в одном зале такое количество сельских делегатов и политических деятелей, — у меня окрепла уверенность, что мы сильны и могучи, и я даже слегка загордился, потому что был одним из этих могущественных людей, сидевших ряд за рядом, плечом к плечу...
Вдруг — не могу толком описать — меня пронзило ощущение не то огромной радости, не то смертельного ужаса: далеко впереди я заметил Розмари. Она привычно склонила голову к плечу, как всегда, когда с интересом слушала, я видел ее профиль и уже не помнил, кто там говорил с трибуны, не слышал, о чем он говорил, я не сводил глаз с Розмари, чувствуя внутри странное напряжение и понимая, что не перестал любить ее.
Наконец объявили перерыв. Я протискивался между рядов, торопливо, впопыхах, пробивался сквозь бурлящую массу людей, как одержимый искал Розмари и вдруг очутился прямо перед ней. Дыхание перехватило, все вокруг будто замерло, каждое движение, каждый шорох, и сам я словно оцепенел. Ни шевельнуться, ни руки поднять не могу, такое чувство, будто от одной этой минуты встречи зависит вся моя жизнь. С мучительным усилием я подбирал слова и вдруг услыхал собственный хриплый голос:
«Здравствуй, Розмари...»
Она посмотрела на меня долгим взглядом, очень серьезно. Тело мое все еще было точно каменное, и тут она улыбнулась. Сперва заискрились, усмехнулись глаза, потом на щеках появились маленькие ямочки, я увидел, как в уголках рта образовались две складки, стали глубже и веселее, и наконец приоткрылся рот, и я почувствовал, как ее улыбка согревает меня, как стучит мое сердце; наверное, от смущения я покраснел, как мальчишка. Розмари рассмеялась.
«Здравствуй, Даниэль».
Она шагнула ко мне, поднялась на цыпочки и поцеловала в щеку, как доброго друга. Заклятие спало, я мог поднять руки, взять девушку за плечи, больше всего на
свете мне не хотелось выпускать ее. Но в этот момент я снова услыхал многоголосый шум перерыва, заметил обтекавший нас людской поток, сейчас нас разлучат, до меня уже доносился зов ее друзей:
«Идем!»
Меня тоже окликнули:
«Друскат, к делегации!»
Еще секунду я крепко сжимал руку Розмари, успел спросить: «Сегодня вечером, в баре?» — и услышать в ответ: «Может быть». Потом нас разлучили.
Он нетерпеливо ждал вечера, потом долго изнывал от ожидания в полутемном зале. Сидел в мягком кресле, изредка подносил к губам рюмку, вполуха прислушивался к разговорам коллег, односложно отвечал, когда к нему обращались с вопросом, — это никого не удивляло, он слыл человеком замкнутым. Наконец появилась Розмари. Он вскочил и пошел навстречу, они медленно сходились, глядя друг' другу в глаза, они улыбались. Он подвел Розмари к одному из мягких кресел, она села и почти утонула в нем. Он пристально смотрел на нее, не в силах сказать: я все еще люблю тебя. Все прочее казалось ему маловажным, он не мог просто болтать с ней о пустяках, смущался — мужчина под сорок! — в конце концов выдавил: «Потанцуем?» Она кивнула и встала, неторопливо и даже несколько равнодушно, как ему почудилось, может быть, ей больше хотелось поговорить с ним. Подойдя к танцующим, она остановилась, в ожидании приподняла руки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47