Все для ванной, ценник обалденный
И больше ничего особенного нет в этом человеке. На опушке ельника, у моста, он сходит с велосипеда и, ведя его за руль, начинает подниматься в гору Хутор Айасте находится в живописном месте, красуется, будто орлиное гнездо на скале среди долины. Он виден издалека, с полей и из лесов; отсюда, с опушки, большая часть построек не видна, их заслоняет холм, заметны только липы во дворе и мякинник. На таком хуторе, поодаль от людей и шума, хорошо, наверное, коротать дни на старости лет, думает незнакомец.
С холма раздается гуд молотилки и мерное шипенье парового котла. Хорошо шагать под эти звуки. Идущий невольно вспоминает свою молодость, молотилка тогда была еще большой диковиной, и, когда ее пускали в ход, даже барон со своими дочерьми приходил смотреть, как она работает. Что-то теплое, полузабытое трепещет в груди чиновника; резкие черты его лица смягчаются, и в глазах появляется радостный блеск. Он человек впечатлительный; чем старше он становится, тем глубже трогают его сердце поля с созревшим хлебом и молотьба, когда он ездит среди осенней природы.
Он уже прошел мимо первых рябин и придорожной груды камней, когда на холме внезапно и странным образом все вдруг затихает. Ушам идущего эта тишина кажется какой-то чужой, непонятной. С хутора не слышно ни единого голоса, ни звука. Вот уже видны постройки, на доме настилают новую крышу, в воротах сарая беззвучно дымит труба парового кот
ла. Как в кино, думает чиновник, ощущая беспокойство. Может, я оглох, пугается он. Но нет, с рябины вдруг вспархивает, щебеча, пара скворцов. Наверное, на хуторе отмолотились,— успокаиваясь, решает человек и торопливо шагает к хутору.
На Айасте его глазам предстает следующая картина.
Люди скучились на пороге сарая, лица у них сосредоточенные и горестно-хмурые, все держатся скованно, замерли как в судороге, словно смотрят какую-то слезливую драму из историй святой Женевьевы. Видать, молятся, усмехается чиновник, хотя он не слыхал, чтобы в Тухакопли были баптисты. Кто знает, что за благую проповедь держат там в сарае для снопов в самый разгар страды; может, возникла какая новая вера, разве это так уж невозможно, думает человек, ставя велосипед к стене хлева. В газете писали недавно, что одна женщина из Вирумаа поссорилась с пастором, не захотела платить церковый налог, отправилась в Нарву и там, первая из эстонок, приняла ислам... Да, в сарае случилось что-то важное, если никто не заметил прихода незнакомого человека с портфелем.
Чиновник подходит поближе, его очень удивляет, что иные женщины сидят с мелово-белыми, оторопевшими лицами и всхлипывают; у иных же, стоящих у двери, дрожат колени. И особенно убита одна коренастая краснощекая девушка, она упала ничком на солому и безутешно плачет.
Весь хутор придавлен неизъяснимой тяжестью. В воздухе соломенная пыль, слышно, как звякнул лом о железо,— мужчины что-то передвигают в молотилке. Какой-то длиннобородый гонит лошадь к сараю, второпях запутывается ногами в вожжах и падает на четвереньки на траву, покрытую скользкой соломой. Никому не до смеха, только поодаль дымит труба парового котла. На телегу настилают свежую шуршащую солому, женщины молча взбивают впереди телеги изголовье. Возникает маленькая размолвка: часть женщин считает, что пострадавшего нельзя класть на телегу так, что лошадь будет бить хвостом ему по лицу. Взбивают солому сзади, но тут снова слышны полушепотом сказанные возражения: избави боже, он же не покойник, чтобы класть его этак, ногами вперед... Наконец берут верх практические соображения, и изголовье остается сзади.
Общее подавленное настроение передается и приехавшему. Он интересуется всем, что видит; он охотно расспросил бы людей, но не знает, с кем завязать разговор. Для виду он находит себе дело, копошась над своими штанинами, снимает с них зажимы. Наконец он замечает из-за спин толочан полного человека с независимым видом, наверное хуторянина, судорожно держащего руки в карманах серого пиджака, красное лицо его в поту. Приезжий решает заговорить с ним.
Пауль Кяо сдержанно отвечает на приветствие судебного исполнителя и свысока оглядывает худощавого чиновника.
— Что здесь случилось?— осторожно спрашивает чиновник.
— Батрак попал в барабан,— мрачно сообщает Пауль.
— Вот оно что! Батрак угодил в барабан,— искренне удивляется гость.— Печально, печально, еще один молодой человек будет калекой на всю жизнь.— Он сочувственно качает головой.
Но Пауля раздражает этот человек — раздражает своим городским книжным языком. Он догадывается, что это за птица, но вовсе не собирается угождать ему. Ишь ты какой умник нашелся, и сюда приехал вертеть хвостом, угрюмо думает он. Пауль не хочет признаться даже себе самому, что стоит за спинами людей потому,, что не выносит крови. Его тошнит, ноги дрожат как в те поры, когда солдаты отправили на тот свет хохочущего батрака. Пауль стоит неподвижно, столбом, и сварливо бормочет, прикидываясь безразличным:
— Чего тут слюни пускать по нему. Салака не рыба, батрак не человек.
Чиновник боязливо смотрит на Пауля; сейчас ему не до таких грубых шуток.
Тем временем несчастного Ээди вытащили из барабана. Осторожно снимают побелевшего от потери крови батрака со стола молотилки и кладут на солому в телегу.
— Принесите чересседельник! Быстро!— приказывает Эльмар.— Надо перетянуть руку. Иначе он истечет кровью до того, как поспеет в город.
Приносят ремень. Толочане с ужасом смотрят, как машинист разрывает в клочья оставшиеся от рубашки парня лохмотья и привязывает предплечье желтым чересседельником. У него, бывшего санитара на мировой войне, это получается быстро. На окровавленную руку люди стараются не смотреть — воротит нутро. Вместо правой кисти руки болтается измочаленная окровавленная культя. Всего только и осталось от руки работяги.
— Пришли аукцион устраивать, да?— спрашивает Пауль при общем молчании у чиновника.
— К сожалению, нельзя отменить,— любезно отвечает чужак. Он подходит к Таавету, который занят у телеги с бат
раком, и представляется: — Петтай — моя фамилия. Судебный исполнитель.
Хозяин Айасте дружески отвечает на рукопожатие.
— Кто поедет в город, отвезет?— спрашивает машинист у Таавета, качнув головой в сторону телеги.
— Наш батрак отвезет Ээди,— медленно произносит хозяин Сиргасте и дает знак глазами стоящему в толпе батраку, почти мальчишке. По правде говоря, он должен бы сам отвезти, но предстоящий аукцион не дает ему покоя — вдруг перепадет что-нибудь по дешевой цене. Пусть будет так — батрак повезет батрака, и все будет в порядке, и никто ничего лишнего не скажет, ни теперь, ни потом.— Назад поедешь — лошадь не гони, времени у тебя будет много,— наставляет бородач своего батрака.
И тотчас из ворот Айасте выкатывает телега, в которой один батрак лежит между перекладинами рамы, и душа его держится на ниточке, а другой батрак, свесив ноги, задает жару лошади.
Петтай, в сопровождении Таавета, идет взглянуть на имущество, предназначенное для аукциона. На полоске выгона, где они осматривают овец, чиновник дает понять Таавету, что, если он хочет, можно вообще разыграть такую штуку, что он, Петтай, не нашел хозяина дома и аукцион поэтому откладывается. (Со стороны Петтая это большое снисхождение: идет молотьба — и посторонних взоров много,— ему грозит неприятность, он может даже лишиться работы.)
Но Таавет не хочет никакой отсрочки и оттягивания. Может, он и шалопай, если уж так о нем судят, но человек он справедливый, пусть это помнят. Примерно так говорит он Петтаю, слова его звучат немного строптиво и резко, но это вполне в духе Анилуйков. Судебный исполнитель замечает, что его снисходительность не оценена в должной мере, и угрюмо умолкает. Если вы покрываете дом цинковой крышей, деньги у вас должны бы водиться, взглянув за бугор в сторону хутора, меняет он тему разговора. Таавет непреклонно покачивает головой.
Ему стыдно, что он слоняется с этим чужаком по полю и двору и показывает свое движимое имущество в то время, как толочане только что оторвались от ужасающего зрелища и приступили к работе. Двести пятьдесят крон не бог весть какие деньги, но что поделаешь, беда — не до стыда. В последние годы у него в самом деле были напасти — загнила картошка, несчастья с коровами. И вообще на Айасте после смерти Матса многое пошло вспять. Таавет порой даже думает, что
нет у него призвания быть хозяином. Д^, печален и задумчив сегодня обычно веселый и беззаботный человек, стоящий в углу двора, в лопухах, у конных грабель, а судебный исполнитель что-то записывает в свою книжку.
На Айасте странным образом всегда что-то случалось в пору молотьбы. Это как бы уже традиция хутора. На сей раз попал в барабан человек и вечером будет аукцион. Что бы сказал старый Анилуйк, если бы узнал об этом? Небось перевернулся бы у себя в гробу, аж заскрипели бы еловые доски. Таавету вспоминается суровый взгляд отца, каким он оглядывал их в детстве за обеденным столом. Для сыновей никогда у него не было нежных слов, он умел только осаживать и передразнивать. И хлопать по лбу деревянной старой ложкой, которой всю жизнь ел бобовую похлебку, если дети, не помолившись, хватались за ложку или хлеб. И так — в сдержанности и суровости — надеялся он вырастить из сопляков крепких мужчин. А как споспешествуют благу отчизны эти мужчины теперь? Один сын недоучка и подпольный адвокат, растративший силы на женщин и вино, второй, быть может самый разумный и дельный, спит вечным сном где-то в польской земле, третий стыдливо, как мокрая курица, бродит по двору и ищет доску, которой накрыть бы бочку парового котла, чтобы судебный исполнитель смог начать распродажу его имущества. А не был ли Мате Анилуйк в свое время все же слишком мягок? И не должен ли был он еще чаще и настойчивее колотить по лбу своих отпрысков, чтобы капелька разума, какая у них была, перекочевала в голову, в отчаянии думает Таавет. Пусть будет проклят тот мартовский вечер, когда они с братом лазили в Тарту на чердак к тем голубушкам.
Доска, предохраняющая ремень молотилки от ветра, установлена на бочку с водой. Петтай сидит за бочкой на ящике с инструментом и как раз надевает очки. Он готов к аукциону и смотрит, как низкое солнце окрашивает в розовый цвет вечерние облака над взгорком. Молотилку останавливают: деревенские медленно собираются, иные, чуждаясь, стоят в отдалении, прочие садятся в пустую телегу, сложив руки как при молитве. У двух-трех женщин еще дрожат колени после несчастья с батраком. Хозяева хуторов сочувственно молчат: кто знает, может, свалится когда и на их голову этот аукцион, никто не может ручаться. Какой бы ни был этот Таавет, но он из своей деревни, и мужики охотно одолжили бы ему деньги, если б только они были. Времена плохие, за урожай еще ничего не получено, Таавет сам тоже виноват,
не особенно искал, кто даст взаймы, такой уж он гордый: спина не гнется и голос не лебезит.
Петтай для виду листает бумаги на своей бочке, он похож немного на миссионера, который раздает этим неграм с потными, грязными лицами христианскую благодать. Если бы у Эстонии была в Африке колония величиной с капустный огород, Петтай был бы подходящим человеком, которого можно было бы послать к язычникам, дабы обратить их в истинную веру. Петтай считает свою нынешнюю профессию чуждой себе. К сожалению, он сын бедных родителей, иначе поступил бы на богословский факультет в Тарту. У него есть дар утешителя, даже голос мягкий, благоговейный и ровный, хотя здесь это не имеет никакого значения. Он ждет, когда все соберутся возле котла, постукивает по столу приличия ради огненно-красным карандашом «фабер». Белоголовый мальчик, держа палец во рту, слишком смелый для хуторского ребенка, стоит у стола, как ученик или ассистент, оглядывает все острым взором и смотрит на всех как сама совесть. Это единственный сын Таавета, будущий наследник Айасте, если и ему не вздумается стать адвокатом или инженером. Пусть он с самого раннего детства ознакомится с танцами, что произойдут вокруг этого бедняги парового котла. Неизвестно, какие еще потрясения готовит время, новый день, что появляется чаще всего из-за Варсаметса, потому что оттуда восходит солнце.
И вот Петтай объявляет открытие аукциона. Из его рта льются зловещие для деревенских ушей слова — вроде Тартуский банк домовладельцев, мировой суд Тартуско-Вырус- кого округа и подлежащее аукциону движимое имущество. Люди тихо и внимательно слушают Петтая; только один желторотый, хозяйский сын Йыыла, нашел подходящий момент, чтобы ущипнуть Майму. Девчонка отвечает ему резким шлепком по лицу; все с упреком оглядываются, и парень унимается.
— Продаже подлежит следующее движимое имущество стоимостью в двести пятьдесят крон: одноконные грабли... Они там!— показывает судебный исполнитель рукой в сторону конюшни.— И овцы.— Люди ожидающе смотрят в сторону Петтая.— Овцы на пастбище. Надеюсь, что каждый из присутствующих здесь видел овец и знает, что это за животины,— прибавляет он, и на его морщинистом лице мелькает какое-то подобие улыбки.
Иные из толочан усмехаются про себя. Совсем неплохой мужик этот судейский, думают они, и ждут, что будет дальше.
Петтай снова стучит карандашом по доске. Мальчик сдувает со стола осевшие на него соломенные соринки. Он дует, пожалуй, слишком сильно, вместе с мякиной слетает и одна бумажка Петтая. В последнюю минуту Петтай все же ловит худой жилистой рукой бумагу со списком. Он сердито смотрит в сторону мальчика, но, видя, что ребенок испугался, добродушно смеется. День клонится к вечеру, пора начинать.
— Первыми идут в продажу на аукцион овцы,— сообщает Петтай.— Начальная цена сто семьдесят крон. Кто больше?
Люди молчат. Это крупная сумма. Да и кому эти животины особенно нужны; их на каждом хуторе хватает. Разве что надо купить, чтобы выручить хозяина Айасте.
— Сто семьдесят одна крона, — медленно говорит бородач из Сиргасте после раздумий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
С холма раздается гуд молотилки и мерное шипенье парового котла. Хорошо шагать под эти звуки. Идущий невольно вспоминает свою молодость, молотилка тогда была еще большой диковиной, и, когда ее пускали в ход, даже барон со своими дочерьми приходил смотреть, как она работает. Что-то теплое, полузабытое трепещет в груди чиновника; резкие черты его лица смягчаются, и в глазах появляется радостный блеск. Он человек впечатлительный; чем старше он становится, тем глубже трогают его сердце поля с созревшим хлебом и молотьба, когда он ездит среди осенней природы.
Он уже прошел мимо первых рябин и придорожной груды камней, когда на холме внезапно и странным образом все вдруг затихает. Ушам идущего эта тишина кажется какой-то чужой, непонятной. С хутора не слышно ни единого голоса, ни звука. Вот уже видны постройки, на доме настилают новую крышу, в воротах сарая беззвучно дымит труба парового кот
ла. Как в кино, думает чиновник, ощущая беспокойство. Может, я оглох, пугается он. Но нет, с рябины вдруг вспархивает, щебеча, пара скворцов. Наверное, на хуторе отмолотились,— успокаиваясь, решает человек и торопливо шагает к хутору.
На Айасте его глазам предстает следующая картина.
Люди скучились на пороге сарая, лица у них сосредоточенные и горестно-хмурые, все держатся скованно, замерли как в судороге, словно смотрят какую-то слезливую драму из историй святой Женевьевы. Видать, молятся, усмехается чиновник, хотя он не слыхал, чтобы в Тухакопли были баптисты. Кто знает, что за благую проповедь держат там в сарае для снопов в самый разгар страды; может, возникла какая новая вера, разве это так уж невозможно, думает человек, ставя велосипед к стене хлева. В газете писали недавно, что одна женщина из Вирумаа поссорилась с пастором, не захотела платить церковый налог, отправилась в Нарву и там, первая из эстонок, приняла ислам... Да, в сарае случилось что-то важное, если никто не заметил прихода незнакомого человека с портфелем.
Чиновник подходит поближе, его очень удивляет, что иные женщины сидят с мелово-белыми, оторопевшими лицами и всхлипывают; у иных же, стоящих у двери, дрожат колени. И особенно убита одна коренастая краснощекая девушка, она упала ничком на солому и безутешно плачет.
Весь хутор придавлен неизъяснимой тяжестью. В воздухе соломенная пыль, слышно, как звякнул лом о железо,— мужчины что-то передвигают в молотилке. Какой-то длиннобородый гонит лошадь к сараю, второпях запутывается ногами в вожжах и падает на четвереньки на траву, покрытую скользкой соломой. Никому не до смеха, только поодаль дымит труба парового котла. На телегу настилают свежую шуршащую солому, женщины молча взбивают впереди телеги изголовье. Возникает маленькая размолвка: часть женщин считает, что пострадавшего нельзя класть на телегу так, что лошадь будет бить хвостом ему по лицу. Взбивают солому сзади, но тут снова слышны полушепотом сказанные возражения: избави боже, он же не покойник, чтобы класть его этак, ногами вперед... Наконец берут верх практические соображения, и изголовье остается сзади.
Общее подавленное настроение передается и приехавшему. Он интересуется всем, что видит; он охотно расспросил бы людей, но не знает, с кем завязать разговор. Для виду он находит себе дело, копошась над своими штанинами, снимает с них зажимы. Наконец он замечает из-за спин толочан полного человека с независимым видом, наверное хуторянина, судорожно держащего руки в карманах серого пиджака, красное лицо его в поту. Приезжий решает заговорить с ним.
Пауль Кяо сдержанно отвечает на приветствие судебного исполнителя и свысока оглядывает худощавого чиновника.
— Что здесь случилось?— осторожно спрашивает чиновник.
— Батрак попал в барабан,— мрачно сообщает Пауль.
— Вот оно что! Батрак угодил в барабан,— искренне удивляется гость.— Печально, печально, еще один молодой человек будет калекой на всю жизнь.— Он сочувственно качает головой.
Но Пауля раздражает этот человек — раздражает своим городским книжным языком. Он догадывается, что это за птица, но вовсе не собирается угождать ему. Ишь ты какой умник нашелся, и сюда приехал вертеть хвостом, угрюмо думает он. Пауль не хочет признаться даже себе самому, что стоит за спинами людей потому,, что не выносит крови. Его тошнит, ноги дрожат как в те поры, когда солдаты отправили на тот свет хохочущего батрака. Пауль стоит неподвижно, столбом, и сварливо бормочет, прикидываясь безразличным:
— Чего тут слюни пускать по нему. Салака не рыба, батрак не человек.
Чиновник боязливо смотрит на Пауля; сейчас ему не до таких грубых шуток.
Тем временем несчастного Ээди вытащили из барабана. Осторожно снимают побелевшего от потери крови батрака со стола молотилки и кладут на солому в телегу.
— Принесите чересседельник! Быстро!— приказывает Эльмар.— Надо перетянуть руку. Иначе он истечет кровью до того, как поспеет в город.
Приносят ремень. Толочане с ужасом смотрят, как машинист разрывает в клочья оставшиеся от рубашки парня лохмотья и привязывает предплечье желтым чересседельником. У него, бывшего санитара на мировой войне, это получается быстро. На окровавленную руку люди стараются не смотреть — воротит нутро. Вместо правой кисти руки болтается измочаленная окровавленная культя. Всего только и осталось от руки работяги.
— Пришли аукцион устраивать, да?— спрашивает Пауль при общем молчании у чиновника.
— К сожалению, нельзя отменить,— любезно отвечает чужак. Он подходит к Таавету, который занят у телеги с бат
раком, и представляется: — Петтай — моя фамилия. Судебный исполнитель.
Хозяин Айасте дружески отвечает на рукопожатие.
— Кто поедет в город, отвезет?— спрашивает машинист у Таавета, качнув головой в сторону телеги.
— Наш батрак отвезет Ээди,— медленно произносит хозяин Сиргасте и дает знак глазами стоящему в толпе батраку, почти мальчишке. По правде говоря, он должен бы сам отвезти, но предстоящий аукцион не дает ему покоя — вдруг перепадет что-нибудь по дешевой цене. Пусть будет так — батрак повезет батрака, и все будет в порядке, и никто ничего лишнего не скажет, ни теперь, ни потом.— Назад поедешь — лошадь не гони, времени у тебя будет много,— наставляет бородач своего батрака.
И тотчас из ворот Айасте выкатывает телега, в которой один батрак лежит между перекладинами рамы, и душа его держится на ниточке, а другой батрак, свесив ноги, задает жару лошади.
Петтай, в сопровождении Таавета, идет взглянуть на имущество, предназначенное для аукциона. На полоске выгона, где они осматривают овец, чиновник дает понять Таавету, что, если он хочет, можно вообще разыграть такую штуку, что он, Петтай, не нашел хозяина дома и аукцион поэтому откладывается. (Со стороны Петтая это большое снисхождение: идет молотьба — и посторонних взоров много,— ему грозит неприятность, он может даже лишиться работы.)
Но Таавет не хочет никакой отсрочки и оттягивания. Может, он и шалопай, если уж так о нем судят, но человек он справедливый, пусть это помнят. Примерно так говорит он Петтаю, слова его звучат немного строптиво и резко, но это вполне в духе Анилуйков. Судебный исполнитель замечает, что его снисходительность не оценена в должной мере, и угрюмо умолкает. Если вы покрываете дом цинковой крышей, деньги у вас должны бы водиться, взглянув за бугор в сторону хутора, меняет он тему разговора. Таавет непреклонно покачивает головой.
Ему стыдно, что он слоняется с этим чужаком по полю и двору и показывает свое движимое имущество в то время, как толочане только что оторвались от ужасающего зрелища и приступили к работе. Двести пятьдесят крон не бог весть какие деньги, но что поделаешь, беда — не до стыда. В последние годы у него в самом деле были напасти — загнила картошка, несчастья с коровами. И вообще на Айасте после смерти Матса многое пошло вспять. Таавет порой даже думает, что
нет у него призвания быть хозяином. Д^, печален и задумчив сегодня обычно веселый и беззаботный человек, стоящий в углу двора, в лопухах, у конных грабель, а судебный исполнитель что-то записывает в свою книжку.
На Айасте странным образом всегда что-то случалось в пору молотьбы. Это как бы уже традиция хутора. На сей раз попал в барабан человек и вечером будет аукцион. Что бы сказал старый Анилуйк, если бы узнал об этом? Небось перевернулся бы у себя в гробу, аж заскрипели бы еловые доски. Таавету вспоминается суровый взгляд отца, каким он оглядывал их в детстве за обеденным столом. Для сыновей никогда у него не было нежных слов, он умел только осаживать и передразнивать. И хлопать по лбу деревянной старой ложкой, которой всю жизнь ел бобовую похлебку, если дети, не помолившись, хватались за ложку или хлеб. И так — в сдержанности и суровости — надеялся он вырастить из сопляков крепких мужчин. А как споспешествуют благу отчизны эти мужчины теперь? Один сын недоучка и подпольный адвокат, растративший силы на женщин и вино, второй, быть может самый разумный и дельный, спит вечным сном где-то в польской земле, третий стыдливо, как мокрая курица, бродит по двору и ищет доску, которой накрыть бы бочку парового котла, чтобы судебный исполнитель смог начать распродажу его имущества. А не был ли Мате Анилуйк в свое время все же слишком мягок? И не должен ли был он еще чаще и настойчивее колотить по лбу своих отпрысков, чтобы капелька разума, какая у них была, перекочевала в голову, в отчаянии думает Таавет. Пусть будет проклят тот мартовский вечер, когда они с братом лазили в Тарту на чердак к тем голубушкам.
Доска, предохраняющая ремень молотилки от ветра, установлена на бочку с водой. Петтай сидит за бочкой на ящике с инструментом и как раз надевает очки. Он готов к аукциону и смотрит, как низкое солнце окрашивает в розовый цвет вечерние облака над взгорком. Молотилку останавливают: деревенские медленно собираются, иные, чуждаясь, стоят в отдалении, прочие садятся в пустую телегу, сложив руки как при молитве. У двух-трех женщин еще дрожат колени после несчастья с батраком. Хозяева хуторов сочувственно молчат: кто знает, может, свалится когда и на их голову этот аукцион, никто не может ручаться. Какой бы ни был этот Таавет, но он из своей деревни, и мужики охотно одолжили бы ему деньги, если б только они были. Времена плохие, за урожай еще ничего не получено, Таавет сам тоже виноват,
не особенно искал, кто даст взаймы, такой уж он гордый: спина не гнется и голос не лебезит.
Петтай для виду листает бумаги на своей бочке, он похож немного на миссионера, который раздает этим неграм с потными, грязными лицами христианскую благодать. Если бы у Эстонии была в Африке колония величиной с капустный огород, Петтай был бы подходящим человеком, которого можно было бы послать к язычникам, дабы обратить их в истинную веру. Петтай считает свою нынешнюю профессию чуждой себе. К сожалению, он сын бедных родителей, иначе поступил бы на богословский факультет в Тарту. У него есть дар утешителя, даже голос мягкий, благоговейный и ровный, хотя здесь это не имеет никакого значения. Он ждет, когда все соберутся возле котла, постукивает по столу приличия ради огненно-красным карандашом «фабер». Белоголовый мальчик, держа палец во рту, слишком смелый для хуторского ребенка, стоит у стола, как ученик или ассистент, оглядывает все острым взором и смотрит на всех как сама совесть. Это единственный сын Таавета, будущий наследник Айасте, если и ему не вздумается стать адвокатом или инженером. Пусть он с самого раннего детства ознакомится с танцами, что произойдут вокруг этого бедняги парового котла. Неизвестно, какие еще потрясения готовит время, новый день, что появляется чаще всего из-за Варсаметса, потому что оттуда восходит солнце.
И вот Петтай объявляет открытие аукциона. Из его рта льются зловещие для деревенских ушей слова — вроде Тартуский банк домовладельцев, мировой суд Тартуско-Вырус- кого округа и подлежащее аукциону движимое имущество. Люди тихо и внимательно слушают Петтая; только один желторотый, хозяйский сын Йыыла, нашел подходящий момент, чтобы ущипнуть Майму. Девчонка отвечает ему резким шлепком по лицу; все с упреком оглядываются, и парень унимается.
— Продаже подлежит следующее движимое имущество стоимостью в двести пятьдесят крон: одноконные грабли... Они там!— показывает судебный исполнитель рукой в сторону конюшни.— И овцы.— Люди ожидающе смотрят в сторону Петтая.— Овцы на пастбище. Надеюсь, что каждый из присутствующих здесь видел овец и знает, что это за животины,— прибавляет он, и на его морщинистом лице мелькает какое-то подобие улыбки.
Иные из толочан усмехаются про себя. Совсем неплохой мужик этот судейский, думают они, и ждут, что будет дальше.
Петтай снова стучит карандашом по доске. Мальчик сдувает со стола осевшие на него соломенные соринки. Он дует, пожалуй, слишком сильно, вместе с мякиной слетает и одна бумажка Петтая. В последнюю минуту Петтай все же ловит худой жилистой рукой бумагу со списком. Он сердито смотрит в сторону мальчика, но, видя, что ребенок испугался, добродушно смеется. День клонится к вечеру, пора начинать.
— Первыми идут в продажу на аукцион овцы,— сообщает Петтай.— Начальная цена сто семьдесят крон. Кто больше?
Люди молчат. Это крупная сумма. Да и кому эти животины особенно нужны; их на каждом хуторе хватает. Разве что надо купить, чтобы выручить хозяина Айасте.
— Сто семьдесят одна крона, — медленно говорит бородач из Сиргасте после раздумий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22