На этом сайте магазин Водолей ру
Лора стояла рядом со мной в широкополой шляпе и длинном газовом платье.
Это произошло, когда она вскочила с места в начале первого забега, а потом еще раз, когда садилась. На полпути между стоянием и сидением свет и цвет пронзили ее, словно зависшую в воздухе бабочку. Волосы выбились из-под шляпы, развеваясь на ветру, подол платья взлетел, обнажив икры, а кожа на спине покрылась немыслимыми узорами, словно закамуфлированная под быстро меняющиеся тени.
Я к ней тогда не прикоснулся. Мы не сбежали на стоянку, чтобы тайком заняться любовью в машине. Насколько я помню, мы сразу двинули в клуб «Секретариат», битком набитый любителями скачек, потому что у Лоры в тот вечер был концерт и она решила пропить свой нехитрый выигрыш, прежде чем снова взяться за банджо. Тогда же, впервые после истории с «Разыскиваются», я подумал о том, чтобы возобновить занятия живописью. Если в тоске есть какая-то логика, то иногда мне кажется, что я ее там разглядел.
Вечером того же дня я представил Лору гостившим у меня родителям, – а это напоминает мне сейчас, что им тоже надо позвонить. Изо всех сил стараясь продлить сладкую истому, которую нагнали на меня воспоминания, я снял трубку и набрал номер. Мать ответила после второго гудка. Она еще не спала.
– Ты где?
Она и так-то была грубовата, а после того, как перестала красить волосы, совсем распустилась.
– В Луисвилле, – говорю. – В ночном боулинге.
Она должна понять, что я шучу. Даже мне ее больше не удивить. Но против моих ожиданий, в ее голосе затеплился лучик надежды, которого я не слышал с незапамятных времен. В последний раз он, помнится, блеснул в день нашего отъезда из Детройта.
– Ой, Мэтти! Правда?
– Я в Трое, мам.
– Поехал-таки.
– Ты же знаешь, что я собирался.
– Я знаю, что ты дурак. Дай позову отца, ему тоже захочется это услышать. Он почти такой же дурачина, как ты. Подожди, сейчас узнаешь, чем он занимается.
В трубке на несколько секунд воцаряется тишина. И вот они снова здесь, оба.
– Даю, – уведомляет мать.
– Привет, пап.
– Мэтти?
– Что поделываешь?
– Да вот, собираю твой старый автотрек «Тайко» – нашел в коробке в гараже. Наверное, это в честь твоего путешествия. Думаю, он у меня заработает.
– О господи, – бормочу я, представив, как отец в рабочем комбинезоне сидит у верстака и слушает «Ромео и Джульетту» Прокофьева. Он всегда ставит «Ромео и Джульетту», когда что-нибудь мастерит. Якобы это помогает ему думать и не думать в нужной комбинации. И стало быть, сегодня вечером он думает и не думает о моей поездке в Трою, а мать, наверное, так и не успокоилась с тех пор, как я на прошлой неделе сообщил ей о своем намерении отправиться в Детройт.
Дом моих родителей в Лексингтоне и внешне, и по ощущению очень похож на наш старый дом в Детройте – настолько, что, пока я не начал ходить в школу осенью после нашей «экспатриации», мне казалось, что мы вообще никуда не переезжали. По углам и чуланам все так же громоздились горы деталей из выпотрошенной стереоаппаратуры. По стенам тянулись ряды как попало расставленных книг, главным образом научных и психологических. Родители по сей день сидят на тех же стульях с той же протертой обивкой, за тем же обеденным столом. На моей памяти они приобрели всего один крупный предмет мебели – качели для веранды. На этих качелях они покачиваются вдвоем мирными вечерами, а таких вечеров, судя по всему, у них теперь большинство.
– Так ты в Детройте? – вопрошает отец. – Ну и дела. А я тут решил посмотреть, нельзя ли починить твои машинки. Не знаешь, где они?
Я понятия не имею, где эти машинки, зато прекрасно понимаю, как подействовало на отца то, что я здесь. Будь он уверен, что жена не задушит его телефонным проводом, он бы, наверное, тут же помчался ко мне. Не все мои чудачества зародились во мне самом. Часть из них я все-таки унаследовал.
– Напомни синьору Морелли, чтобы он сделал уборку, – продолжает отец.
Я аж сел в постели и невольно заулыбался. В иные, хотя и очень редкие моменты меня просто поражает, насколько крепкая связь сохранилась у меня с родителями, несмотря ни на что.
По субботам отец обычно водил меня в Детройтский институт искусств. После занятий в рисовальном кружке мы бродили по залам, ели гамбургеры в кафе, а под конец неизменно возвращались к гигантскому полотну Каналетто, занимающему всю стену. Это сцена воскресного утра в старом итальянском городке, с сотнями людей, совершенно разных по характеру: одни спешат по своим делам, другие толкутся на центральной площади под небом, затянутым дождевыми тучами, сквозь которые только что пробилось долгожданное солнце. Каждую неделю мы выбирали из этой вечно снующей толпы несколько новых персонажей и принимались изучать их лица, пытаясь представить, кто куда идет, чем зарабатывает на жизнь, кто бы гонял на игрушечных автомобилях, а кто бы мастерил с нуля стереоаппаратуру, живи он в Детройте.
Человек, которого мы называли синьор Морелли, изображен в правом углу площади. Собака тянет его в одну сторону, ребенок в другую. У него изможденно-счастливый вид. Мы с отцом всегда считали, что дома у синьора Морелли царит полнейший кавардак. Даже не знаю, почему он полюбился нам больше других.
– Ну и как Детройт? – спрашивает мать.
В ее голосе не слышно ни осуждения, ни даже беспокойства обо мне – только грусть, а грустить она может как о себе самой, так и о чем угодно другом. При всех ее опасениях, она отнюдь не застрахована от ностальгии.
– Детройт как Детройт, – говорю я тихо, ощутив внезапный прилив любви к родителям. – Мрачный, заснеженный, загазованный, весь в руинах.
– Бирмингем тоже в руинах?
– Не знаю, не видел. Когда я приехал, было уже темно.
– Обедать будешь «У Ольги»? – спрашивает отец.
– О! – восклицает мать.
– Непременно, – отвечаю я обоим.
– А в «Мини-Майкс» не заглянешь?
– Идиот, его давно снесли, – гавкает мать.
– А, ну да, – вздыхает отец.
Сегодняшний вечер, мне думается, не обещает быть у них мирным.
– Будь добр, позвони брату, – просит мать.
– Для чего, мам?
– Ты ведь и его оттуда вырвал.
Я поморщился. Мать почти никогда не говорит подобных вещей. И почти никогда меня не обвиняет – по крайней мере, в глаза.
– Он не захочет со мной разговаривать.
– А ведь он так тебя любил! Да и сейчас любит.
Это единственная фантазия моей матери, с которой ей никак не расстаться. Она понимает меня не хуже других, но этого понять не может – или не хочет. Ей просто неймется помирить нас с братом.
– Не буду обещать. Посмотрим.
– Позвони.
– Пора спать, – говорю я и со вздохом откидываюсь на спину. – Устал. Я вас люблю. Помашу от вас ручкой «Эврису».
– Береги себя, Мэтти, – напутствует отец.
– И будь умницей, – присовокупляет мать. – Позвони жене.
– Ах, да, спасибо, что напомнила.
Она чувствует мой вымученный сарказм и смеется.
– Спокойной ночи, Мэтти.
Родители не будут звонить Лоре. За те без малого пять лет, что они ее знают, им так и не удалось наладить с ней теплые отношения, в чем, вероятно, есть и моя вина. Я кладу трубку, выключаю свет и закрываю глаза. Мне неуютно. Мне неспокойно. Зато я начинаю чувствовать, что смогу заснуть.
Убитых детей Снеговик обычно одевал в их прежние одежды. Он проделывал это с аккуратностью взломщика, старательно заметающего следы: заботливо заправлял им рубашечки, вытирал личики. Ему не удалось скрыть легкую анальную дисторсию у двух-трех жертв, но, как полагают в полиции, он их не насиловал. А бывало, даже обрабатывал неглубокие раны бактином и накладывал пластырь.
Интересно, можно ли вот так, убивая, освободиться от того, что тебя мучает? Если да и если потому он и остановился, значит, он еще где-то здесь и ездит на новой машине. Интересно, что он сделал со своим «гремлином»?
Воспользовавшись лампой, я разом выстроил призраков по стойке «смирно», вытащил телефонную книгу округа и плюхнул на колени. Перелистнул букву «Д» и, помедлив, раскрыл на «Ф». Я не готов еще звонить Терезе, не готов даже узнать, что не смогу ее найти.
В Окленде – ни одного Спенсера Франклина.
Хватаю справочник большого Детройта и обнаруживаю полторы страницы Франклинов: Сол, Спэнки, Стэн. Спенсера нет, правда, есть некий С. Франклин на улице Древа Радости в восточном Детройте. Сейчас без четверти два ночи. Набираю номер.
– Пасторская справочная служба, – отвечает бодрый женский голос.
Пару секунд я молчу. У меня больше ни одной зацепки, звонить больше некому.
– Сэр, если вам нужна помощь, то Господь…
– Простите, я не туда попал. Надеюсь, я вас не разбудил.
Кладу трубку и продолжаю сидеть как истукан. Наконец, погасив свет, ныряю в постель и уплываю в сон, отметая на эту ночь воспоминания о том мгновении в том злополучном году, когда все заградсооружения, защищавшие мою жизнь, рассыпались в прах и мое детство, подобно мифической Атлантиде, кануло в небытие; вздыбились волны, подхватили меня и понесли к дому. По томительному кругу протяженностью не в одно десятилетие.
1994
С утра я планировал начать обзванивать всех Франклинов по очереди, выискивая родственников, но, осознав, что на одно это у меня ушел бы целый день, я хватаю справочник и с ходу открываю на Джоне Гоблине. Не знаю почему, но я был уверен, что он там будет. В книге указан его адрес на Уэнди-лейн, которая, если мне не изменяет память, начинается сразу за речушкой, напротив дома его родителей. Помимо адреса указано также имя его жены – Коринна.
Я даже не раздумываю – звоню и все. Отвечает Коринна. Я прошу Джона. «Сейчас», – говорит она. В паузе слышатся детские голоса вперемешку с мультиками, затем трубку берет мужчина. На мгновение я ощущаю себя хулиганом, который не успел убежать, позвонив в дверь. Говорить я не могу.
– Алло! – повторяет мужской голос.
«Ух-ух-ух!» – чуть было не заухал я по-совиному, но вовремя опомнился. Я же не входил в пернатую команду Джона.
– Джон, это Мэтти Родс.
В трубке молчание, вздох, затем:
– Мэтти Рой? Тот мальчишка с машинками,?
– Он самый.
– Бог ты мой! Коринна, знаешь, кто это?
И тут до меня дошло. Должно быть, это Коринна Келли-Дейд, девочка с хвостиками, которая каждое утро вставала в полшестого и шла на Сидровое озеро заниматься фигурным катанием. Как-то в рождественские каникулы, когда мне было, наверное, лет восемь, я вышел из дому забрать припорошенные снегом газеты и прошкандыбал весь путь до озера в домашних шлепках, пижамных штанах и пальто. С вершины холма я увидел Коринну с тренером. Укатив далеко за пирс, они осваивали разные виды вращения. Помню, я стоял и смотрел, как она кружилась и скользила по льду, такому прозрачному, что ей, наверное, было видно просвечивающих сквозь него рыбок. В силу ряда причин я держался от нее на расстоянии.
– Она еще катается на коньках?
– Коринна? Не то слово! Это ее работа. Она преподает в Леддоме.
Когда мы были маленькими, слово «Леддом» воспринималось нами как имя собственное, вроде Балтимора или Крюгера. И только теперь до меня дошло, что на самом деле это сокращенное название Ледового дома с крытым катком.
– А ты?
– Господи, Мэтти, откуда ты звонишь?
– Из мотеля на углу Вудворда и Кленовой. Я…
– Роджер, угомонись! – рычит Джон, и тот, кого назвали Роджером, растворяется в домашнем мире Джона, а меня начинает трясти. Я чувствую себя вуайеристом, заглянувшим в чужую жизнь: как будто меня застукали в книжном магазине для взрослых и надо срочно давать деру. Это не моя жизнь. Это не мои друзья и по сути никогда ими не были. Но Джон может знать, где Тереза или хотя бы где ее искать. Они еще долго дружили семьями после того, как мы уехали. Мне надо только спросить. Но вместо этого я приглашаю его позавтракать.
– Подожди, – говорит Джон. Вернувшись к телефону, он предлагает ланч.
– Ланч так ланч.
– Боже мой, Мэтти, мне так не терпится увидеть, каким ты стал. Не хочешь зайти к нам?
– Мне нужно в кафе «У Ольги».
Смех Джона менее заразителен, чем раньше, но не намного. Он чуть не захлебывается от восторга.
– Их ведь здесь теперь где-то около двадцати.
– А то, первое, сохранилось? Которое в Бирмингеме?
– Помнишь рынок «Континенталь»? Так вот, его больше нет. Вся его территория сейчас «Ольгина».
Мы договариваемся встретиться там в час. Я забываю спросить, будет ли он с семьей. С парковки доносится недовольное покряхтывание разбуженных автомобилей. В номере этажом выше хлопает дверь, и ватага ребят с гиканьем высыпает на холод. Я вытаскиваю из чемодана джинсы, теплые носки и одеваюсь.
Открываю дверь, и в ту же секунду под пальто заползает ветер. Я крепче прижимаю руки к телу и пытаюсь раздышаться. Я помню этот ветер, этот солнечный свет, такой яркий, что, наверное, может пробить тебя насквозь, – настоящая зима. К тому времени, как я, пробуксовывая, перебегаю через дорогу, мне становится откровенно весело. Ветер волнами разбивается об обледенелые автомобили, осыпая их подхваченными с тротуара обрывками газет, крышками стаканчиков и сухими ветками. Пригнув голову, я рою к центру Бирмингема, до которого идти шесть кварталов. Мне не попадается ни одного знакомого магазинчика, но все равно я чувствую себя дома. Свет цепляется за карнизы и темнеет под ними среди сосулек. Этот день имеет цвет большинства моих воспоминаний.
В Шейн-парке я ищу гигантскую детскую горку, отходящую от металлической летающей тарелки; ищу поезд с красными железными вагонетками и черным паровозом, но почти все сооружения детской площадки, где я играл, исчезли. В северовосточной части, под березой с расколотым стволом, правая часть которого торчит почти горизонтально, я обнаруживаю наполовину занесенную снегом каменную черепаху. Она кажется совсем маленькой, но достаточно крепкой, чтобы меня выдержать. Я взбираюсь на нее, стягиваю перчатки и пробую на ощупь гладко обкатанный бок ее когда-то шершавого панциря. «Здесь я жил», – проносится в голове.
Здесь я жил.
Я хочу позвонить Лоре прямо из парка. Хочу сказать ей, что я правда хочу, чтобы она приехала, что я сижу на каменной черепахе и думаю о ней и о «не-таком-уж-сером» зимнем небе над Кентукки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Это произошло, когда она вскочила с места в начале первого забега, а потом еще раз, когда садилась. На полпути между стоянием и сидением свет и цвет пронзили ее, словно зависшую в воздухе бабочку. Волосы выбились из-под шляпы, развеваясь на ветру, подол платья взлетел, обнажив икры, а кожа на спине покрылась немыслимыми узорами, словно закамуфлированная под быстро меняющиеся тени.
Я к ней тогда не прикоснулся. Мы не сбежали на стоянку, чтобы тайком заняться любовью в машине. Насколько я помню, мы сразу двинули в клуб «Секретариат», битком набитый любителями скачек, потому что у Лоры в тот вечер был концерт и она решила пропить свой нехитрый выигрыш, прежде чем снова взяться за банджо. Тогда же, впервые после истории с «Разыскиваются», я подумал о том, чтобы возобновить занятия живописью. Если в тоске есть какая-то логика, то иногда мне кажется, что я ее там разглядел.
Вечером того же дня я представил Лору гостившим у меня родителям, – а это напоминает мне сейчас, что им тоже надо позвонить. Изо всех сил стараясь продлить сладкую истому, которую нагнали на меня воспоминания, я снял трубку и набрал номер. Мать ответила после второго гудка. Она еще не спала.
– Ты где?
Она и так-то была грубовата, а после того, как перестала красить волосы, совсем распустилась.
– В Луисвилле, – говорю. – В ночном боулинге.
Она должна понять, что я шучу. Даже мне ее больше не удивить. Но против моих ожиданий, в ее голосе затеплился лучик надежды, которого я не слышал с незапамятных времен. В последний раз он, помнится, блеснул в день нашего отъезда из Детройта.
– Ой, Мэтти! Правда?
– Я в Трое, мам.
– Поехал-таки.
– Ты же знаешь, что я собирался.
– Я знаю, что ты дурак. Дай позову отца, ему тоже захочется это услышать. Он почти такой же дурачина, как ты. Подожди, сейчас узнаешь, чем он занимается.
В трубке на несколько секунд воцаряется тишина. И вот они снова здесь, оба.
– Даю, – уведомляет мать.
– Привет, пап.
– Мэтти?
– Что поделываешь?
– Да вот, собираю твой старый автотрек «Тайко» – нашел в коробке в гараже. Наверное, это в честь твоего путешествия. Думаю, он у меня заработает.
– О господи, – бормочу я, представив, как отец в рабочем комбинезоне сидит у верстака и слушает «Ромео и Джульетту» Прокофьева. Он всегда ставит «Ромео и Джульетту», когда что-нибудь мастерит. Якобы это помогает ему думать и не думать в нужной комбинации. И стало быть, сегодня вечером он думает и не думает о моей поездке в Трою, а мать, наверное, так и не успокоилась с тех пор, как я на прошлой неделе сообщил ей о своем намерении отправиться в Детройт.
Дом моих родителей в Лексингтоне и внешне, и по ощущению очень похож на наш старый дом в Детройте – настолько, что, пока я не начал ходить в школу осенью после нашей «экспатриации», мне казалось, что мы вообще никуда не переезжали. По углам и чуланам все так же громоздились горы деталей из выпотрошенной стереоаппаратуры. По стенам тянулись ряды как попало расставленных книг, главным образом научных и психологических. Родители по сей день сидят на тех же стульях с той же протертой обивкой, за тем же обеденным столом. На моей памяти они приобрели всего один крупный предмет мебели – качели для веранды. На этих качелях они покачиваются вдвоем мирными вечерами, а таких вечеров, судя по всему, у них теперь большинство.
– Так ты в Детройте? – вопрошает отец. – Ну и дела. А я тут решил посмотреть, нельзя ли починить твои машинки. Не знаешь, где они?
Я понятия не имею, где эти машинки, зато прекрасно понимаю, как подействовало на отца то, что я здесь. Будь он уверен, что жена не задушит его телефонным проводом, он бы, наверное, тут же помчался ко мне. Не все мои чудачества зародились во мне самом. Часть из них я все-таки унаследовал.
– Напомни синьору Морелли, чтобы он сделал уборку, – продолжает отец.
Я аж сел в постели и невольно заулыбался. В иные, хотя и очень редкие моменты меня просто поражает, насколько крепкая связь сохранилась у меня с родителями, несмотря ни на что.
По субботам отец обычно водил меня в Детройтский институт искусств. После занятий в рисовальном кружке мы бродили по залам, ели гамбургеры в кафе, а под конец неизменно возвращались к гигантскому полотну Каналетто, занимающему всю стену. Это сцена воскресного утра в старом итальянском городке, с сотнями людей, совершенно разных по характеру: одни спешат по своим делам, другие толкутся на центральной площади под небом, затянутым дождевыми тучами, сквозь которые только что пробилось долгожданное солнце. Каждую неделю мы выбирали из этой вечно снующей толпы несколько новых персонажей и принимались изучать их лица, пытаясь представить, кто куда идет, чем зарабатывает на жизнь, кто бы гонял на игрушечных автомобилях, а кто бы мастерил с нуля стереоаппаратуру, живи он в Детройте.
Человек, которого мы называли синьор Морелли, изображен в правом углу площади. Собака тянет его в одну сторону, ребенок в другую. У него изможденно-счастливый вид. Мы с отцом всегда считали, что дома у синьора Морелли царит полнейший кавардак. Даже не знаю, почему он полюбился нам больше других.
– Ну и как Детройт? – спрашивает мать.
В ее голосе не слышно ни осуждения, ни даже беспокойства обо мне – только грусть, а грустить она может как о себе самой, так и о чем угодно другом. При всех ее опасениях, она отнюдь не застрахована от ностальгии.
– Детройт как Детройт, – говорю я тихо, ощутив внезапный прилив любви к родителям. – Мрачный, заснеженный, загазованный, весь в руинах.
– Бирмингем тоже в руинах?
– Не знаю, не видел. Когда я приехал, было уже темно.
– Обедать будешь «У Ольги»? – спрашивает отец.
– О! – восклицает мать.
– Непременно, – отвечаю я обоим.
– А в «Мини-Майкс» не заглянешь?
– Идиот, его давно снесли, – гавкает мать.
– А, ну да, – вздыхает отец.
Сегодняшний вечер, мне думается, не обещает быть у них мирным.
– Будь добр, позвони брату, – просит мать.
– Для чего, мам?
– Ты ведь и его оттуда вырвал.
Я поморщился. Мать почти никогда не говорит подобных вещей. И почти никогда меня не обвиняет – по крайней мере, в глаза.
– Он не захочет со мной разговаривать.
– А ведь он так тебя любил! Да и сейчас любит.
Это единственная фантазия моей матери, с которой ей никак не расстаться. Она понимает меня не хуже других, но этого понять не может – или не хочет. Ей просто неймется помирить нас с братом.
– Не буду обещать. Посмотрим.
– Позвони.
– Пора спать, – говорю я и со вздохом откидываюсь на спину. – Устал. Я вас люблю. Помашу от вас ручкой «Эврису».
– Береги себя, Мэтти, – напутствует отец.
– И будь умницей, – присовокупляет мать. – Позвони жене.
– Ах, да, спасибо, что напомнила.
Она чувствует мой вымученный сарказм и смеется.
– Спокойной ночи, Мэтти.
Родители не будут звонить Лоре. За те без малого пять лет, что они ее знают, им так и не удалось наладить с ней теплые отношения, в чем, вероятно, есть и моя вина. Я кладу трубку, выключаю свет и закрываю глаза. Мне неуютно. Мне неспокойно. Зато я начинаю чувствовать, что смогу заснуть.
Убитых детей Снеговик обычно одевал в их прежние одежды. Он проделывал это с аккуратностью взломщика, старательно заметающего следы: заботливо заправлял им рубашечки, вытирал личики. Ему не удалось скрыть легкую анальную дисторсию у двух-трех жертв, но, как полагают в полиции, он их не насиловал. А бывало, даже обрабатывал неглубокие раны бактином и накладывал пластырь.
Интересно, можно ли вот так, убивая, освободиться от того, что тебя мучает? Если да и если потому он и остановился, значит, он еще где-то здесь и ездит на новой машине. Интересно, что он сделал со своим «гремлином»?
Воспользовавшись лампой, я разом выстроил призраков по стойке «смирно», вытащил телефонную книгу округа и плюхнул на колени. Перелистнул букву «Д» и, помедлив, раскрыл на «Ф». Я не готов еще звонить Терезе, не готов даже узнать, что не смогу ее найти.
В Окленде – ни одного Спенсера Франклина.
Хватаю справочник большого Детройта и обнаруживаю полторы страницы Франклинов: Сол, Спэнки, Стэн. Спенсера нет, правда, есть некий С. Франклин на улице Древа Радости в восточном Детройте. Сейчас без четверти два ночи. Набираю номер.
– Пасторская справочная служба, – отвечает бодрый женский голос.
Пару секунд я молчу. У меня больше ни одной зацепки, звонить больше некому.
– Сэр, если вам нужна помощь, то Господь…
– Простите, я не туда попал. Надеюсь, я вас не разбудил.
Кладу трубку и продолжаю сидеть как истукан. Наконец, погасив свет, ныряю в постель и уплываю в сон, отметая на эту ночь воспоминания о том мгновении в том злополучном году, когда все заградсооружения, защищавшие мою жизнь, рассыпались в прах и мое детство, подобно мифической Атлантиде, кануло в небытие; вздыбились волны, подхватили меня и понесли к дому. По томительному кругу протяженностью не в одно десятилетие.
1994
С утра я планировал начать обзванивать всех Франклинов по очереди, выискивая родственников, но, осознав, что на одно это у меня ушел бы целый день, я хватаю справочник и с ходу открываю на Джоне Гоблине. Не знаю почему, но я был уверен, что он там будет. В книге указан его адрес на Уэнди-лейн, которая, если мне не изменяет память, начинается сразу за речушкой, напротив дома его родителей. Помимо адреса указано также имя его жены – Коринна.
Я даже не раздумываю – звоню и все. Отвечает Коринна. Я прошу Джона. «Сейчас», – говорит она. В паузе слышатся детские голоса вперемешку с мультиками, затем трубку берет мужчина. На мгновение я ощущаю себя хулиганом, который не успел убежать, позвонив в дверь. Говорить я не могу.
– Алло! – повторяет мужской голос.
«Ух-ух-ух!» – чуть было не заухал я по-совиному, но вовремя опомнился. Я же не входил в пернатую команду Джона.
– Джон, это Мэтти Родс.
В трубке молчание, вздох, затем:
– Мэтти Рой? Тот мальчишка с машинками,?
– Он самый.
– Бог ты мой! Коринна, знаешь, кто это?
И тут до меня дошло. Должно быть, это Коринна Келли-Дейд, девочка с хвостиками, которая каждое утро вставала в полшестого и шла на Сидровое озеро заниматься фигурным катанием. Как-то в рождественские каникулы, когда мне было, наверное, лет восемь, я вышел из дому забрать припорошенные снегом газеты и прошкандыбал весь путь до озера в домашних шлепках, пижамных штанах и пальто. С вершины холма я увидел Коринну с тренером. Укатив далеко за пирс, они осваивали разные виды вращения. Помню, я стоял и смотрел, как она кружилась и скользила по льду, такому прозрачному, что ей, наверное, было видно просвечивающих сквозь него рыбок. В силу ряда причин я держался от нее на расстоянии.
– Она еще катается на коньках?
– Коринна? Не то слово! Это ее работа. Она преподает в Леддоме.
Когда мы были маленькими, слово «Леддом» воспринималось нами как имя собственное, вроде Балтимора или Крюгера. И только теперь до меня дошло, что на самом деле это сокращенное название Ледового дома с крытым катком.
– А ты?
– Господи, Мэтти, откуда ты звонишь?
– Из мотеля на углу Вудворда и Кленовой. Я…
– Роджер, угомонись! – рычит Джон, и тот, кого назвали Роджером, растворяется в домашнем мире Джона, а меня начинает трясти. Я чувствую себя вуайеристом, заглянувшим в чужую жизнь: как будто меня застукали в книжном магазине для взрослых и надо срочно давать деру. Это не моя жизнь. Это не мои друзья и по сути никогда ими не были. Но Джон может знать, где Тереза или хотя бы где ее искать. Они еще долго дружили семьями после того, как мы уехали. Мне надо только спросить. Но вместо этого я приглашаю его позавтракать.
– Подожди, – говорит Джон. Вернувшись к телефону, он предлагает ланч.
– Ланч так ланч.
– Боже мой, Мэтти, мне так не терпится увидеть, каким ты стал. Не хочешь зайти к нам?
– Мне нужно в кафе «У Ольги».
Смех Джона менее заразителен, чем раньше, но не намного. Он чуть не захлебывается от восторга.
– Их ведь здесь теперь где-то около двадцати.
– А то, первое, сохранилось? Которое в Бирмингеме?
– Помнишь рынок «Континенталь»? Так вот, его больше нет. Вся его территория сейчас «Ольгина».
Мы договариваемся встретиться там в час. Я забываю спросить, будет ли он с семьей. С парковки доносится недовольное покряхтывание разбуженных автомобилей. В номере этажом выше хлопает дверь, и ватага ребят с гиканьем высыпает на холод. Я вытаскиваю из чемодана джинсы, теплые носки и одеваюсь.
Открываю дверь, и в ту же секунду под пальто заползает ветер. Я крепче прижимаю руки к телу и пытаюсь раздышаться. Я помню этот ветер, этот солнечный свет, такой яркий, что, наверное, может пробить тебя насквозь, – настоящая зима. К тому времени, как я, пробуксовывая, перебегаю через дорогу, мне становится откровенно весело. Ветер волнами разбивается об обледенелые автомобили, осыпая их подхваченными с тротуара обрывками газет, крышками стаканчиков и сухими ветками. Пригнув голову, я рою к центру Бирмингема, до которого идти шесть кварталов. Мне не попадается ни одного знакомого магазинчика, но все равно я чувствую себя дома. Свет цепляется за карнизы и темнеет под ними среди сосулек. Этот день имеет цвет большинства моих воспоминаний.
В Шейн-парке я ищу гигантскую детскую горку, отходящую от металлической летающей тарелки; ищу поезд с красными железными вагонетками и черным паровозом, но почти все сооружения детской площадки, где я играл, исчезли. В северовосточной части, под березой с расколотым стволом, правая часть которого торчит почти горизонтально, я обнаруживаю наполовину занесенную снегом каменную черепаху. Она кажется совсем маленькой, но достаточно крепкой, чтобы меня выдержать. Я взбираюсь на нее, стягиваю перчатки и пробую на ощупь гладко обкатанный бок ее когда-то шершавого панциря. «Здесь я жил», – проносится в голове.
Здесь я жил.
Я хочу позвонить Лоре прямо из парка. Хочу сказать ей, что я правда хочу, чтобы она приехала, что я сижу на каменной черепахе и думаю о ней и о «не-таком-уж-сером» зимнем небе над Кентукки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44