https://wodolei.ru/catalog/unitazy/finskie/IDO/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пусьмусь рисовал, баловался наркотиками, аккумулировал акколады факультетской профессуры. Я же удобно пристроился в его кильватере, оставаясь незамеченным. А когда Пусьмусь не рисовал, мы с ним ездили на бега.
В ту зиму погода на Манхэттене весь январь стояла фантастически теплая, притом что вся страна отчаянно боролась со снегом. Мы с друзьями-телеманами, «подсевшими» на погодный канал, часами торчали в телесалоне и, уткнувшись в экран, с гипнотической завороженностью следили за изменениями рисунка метеокарты. Границы штата расплывались и исчезали. Горы по самые плечи утопали в рельефном ландшафте. Казалось, все населенные пункты, кроме Манхэттена, были стерты с лица земли.
Как-то утром, когда я в полном одиночестве сидел в телесалоне, из прачечной вынырнул Пусьмусь. Пальцы скрючены, волосы цвета хорошего фингала, как будто он только что выкупался в одной из своих картин.
– Мэть-тьи, – пропел он с более четкими восточными модуляциями, чем обычно. – «Акведук»!
Я скосил заспанные глаза на его волосы и снова уставился на экран.
– Не получится. Его пожрал снег, – изрек я, кивнув на метеокарту.
– Сегодня ты тоже ставишь, – твердо сказал он и зашагал по коридору, прихрамывая то на одну ногу, то на другую: слишком уж быстро каблуки несли его в будущее.
На выезде из Манхэттена вагон как-то сразу опустел. Единственными нашими попутчиками были студенты, закутанные в протравленные городом лыжные куртки и шарфы, какой-то пожилой мужик в помятой шляпе, который пел восточноевропейские народные песни, и чернокожая матрона с детьми, кидавшимися к окну, всякий раз как поезд выныривал из туннеля. Снег то вздымался над одинокими зданиями и заваленными булыжником пустырями, то снова опускался – как мебельные чехлы от сквозняка в покинутом доме. Я смотрел на детей и уносился лет на десять назад, к дренажной канаве в глубине нашего двора, где мы лежали в сугробе голова-с-головой-к-голове: я, Спенсер Франклин и Тереза Дорети, – изображая восстающих из могилы мертвецов. Как раз тогда в канавах обнаружили несколько жертв Снеговика, их тела были еще достаточно теплыми, чтобы спасатели-парамедики попытались вернуть их к жизни.
К тому моменту, как мы доехали до «Акведука», я уже вспоминал о руках и начал рассказывать о них Пусьмусю, выйдя из поезда, который так быстро исчез с платформы, словно его всосало в безвоздушное пространство.
– В Детройте, – сказал я в спину Пусьмусю, чувствуя в животе неприятную тяжесть, – по дороге из школы я…
Он вдруг замер и привалился к бортику лестницы, уперев ладони в колени.
– Что с тобой, Пусьмусь? – спросил я.
– Мутит. – Я понял, что он говорит о своем творчестве и на данный момент израсходовал почти весь яд, который мог впрыснуть в это слово.
– Меня еще больше.
– Сегодня ты тоже ставишь.
Он повторил это уже дважды. Сегодня ему было просто необходимо вместе с кем-нибудь выиграть – или проиграть. В любом случае он не оставил мне выбора. Если бы я отказался, он не стал бы переводить мне разговоры своих соплеменниц.
– Они сегодня придут? – спросил я.
Пусьмусь пожал плечами, поморщился и зашагал дальше. Мы заплатили свои пять баксов, прошли через турникет и оказались в помещении клуба, где, как и во всех общественных зданиях, примыкающих к подземке, стоял характерный запах наэлектризованной мочи. Я шел за ним, встряхивая зудящие руки и высматривая китаянок.
Сейчас я уже не помню, собирались ли они на «Акведуке» регулярно или только по особым дням. Помню только, что всякий раз, когда в ту зиму Пусьмусь брал меня с собой на ипподром, мы прямо с лестницы окунались в крикливую толпу черноволосых азиаток с бюллетенями в руках; все они хрумкали каштаны, переглядывались, переругивались и, по виду, обменивались угрозами на своем мандаринском наречии, птичьим гомоном оглашавшем стены клуба.
В тот день китаянок было не так много, может, десять из двадцати пяти посетителей, склонившихся над газетами и пивом в ожидании открытия ставочных кабинок. Одна из десяти, в тренче нараспашку поверх домашнего халатика, кивнула Пусьмусю.
– О боже, Пусьмусь, – сказал я ему, – посмотри, что на улице.
– Что? – Он повернулся к окну и выпучил глаза, как в тот раз, когда ходил кругами у Ротко в Музее современного искусства. – Ого!
Не было видно ни трека, ни передвижного барьера на старте, ни вышки. Ипподром заволокли миазмы – не снег, не туман, а серовато-белые испарения. Местами проступали отдельные очертания и прожилки цвета: лошадиный круп, лиловая рубашка, неидентифицируемый синий пузырик. Словно смотришь на землю сквозь луну. Спокойно и неумолимо в сознание вползали бесплотные руки. Я видел окна, соседские дома на окраине Детройта, Терезу Дорети, сидящую в снегу, испуская стоны оживающей мумии.
– Руки, – сказал я, и Пусьмусь наконец повернулся ко мне.
Я всматривался в белизну, накрывающую мир. – Стали пропадать дети. Много детей. Родителей протестировали, и те, кто прошел тест, должны были наклеить на свои окна изображение руки. На школьных собраниях нас предупреждали, что если кто-нибудь подойдет к нам по дороге домой, мы должны бежать к ближайшему дому с такой рукой на окне.
Я никогда не видел, чтобы он смотрел на меня так внимательно.
– И что?
– Мы называли его Снеговиком, – пробормотал я, понимая, что несу околесицу. Но почувствовал, как это имя обожгло мне язык.
– Пора делать ставки, – сказал Пусьмусь. Он явно злился, хотя и непонятно на что, но я все равно не мог полностью переключиться на него. – Ты тоже ставишь. Потом едем домой.
Я не пошелохнулся; перед глазами у меня стояли руки, зависшие в стекле, словно отпечатки ладоней, оставленные детьми-призраками.
Спустя девяносто минут Пусьмусь потащил меня к ставочной кабинке получить выигрыш. Я предоставил ему вести дела, а сам стоял рядом, погруженный в свои мысли. Он вручил мне одиннадцать долларов. Я разглядывал женщину в домашнем халатике, которая стояла за нами, протягивая свой бюллетень. На полях у него, да и не только на полях, мельтешили иероглифы. Похожие на муравьев, они словно семенили на своих кривых ножках, растаскивая буковки английского шрифта.
– Твой друг что – дьявол? – спросила эта женщина, когда Пусьмусь обернулся.
Ее вопрос меня испугал. Я не мог взять в толк, что она имеет в виду. Тем более что обращалась она вроде бы не к Пусьмусю и даже не ко мне, хотя я смотрел на нее в упор.
– Я отвезу тебя домой, – сказал Пусьмусь. Он еще на лестнице понял, что со мной происходит. И похоже, раньше, чем я сам.
В метро я пытался заговорить с ним о бегах, о его новых картинах, о чем угодно, лишь бы отвлечься, но он только закрыл глаза и сложил руки на своей кожаной груди, полностью меня игнорируя. В конце концов я сдался и остаток пути проехал, вглядываясь в снег, марлей налипший на окна, и вздрагивая от скрежета колес.
Пусьмусь оставил меня в нашей комнате. Спустя три часа я закончил все три рисунка.
Это были чистые листы обычной машинописной бумаги, белые, как снег в окне «Акведука». Наверху я разбрызгал чернильные кляксы в виде слов. Внизу проставил даты. Не текущие числа и совсем не связанные со Снеговиком. Даже не знаю, откуда они взялись: 12.10.57, 23.7.68, 31.12.91. На первом листе, на зияющем между кляксами и датами белом пространстве я нарисовал брови над миндалевидным глазом; на втором – шею с галстуком, но без туловища; на третьем, в стороне от центра – «плавающую» детскую ладошку, а точнее – ее очертания. Потом разжился у Пусьмуся куском холста и прикрепил к нему рисунки в ряд, а сверху самой густой черной краской, какую мне удалось найти, написал слово «РАЗЫСКИВАЮТСЯ».
Через полтора месяца, когда мне присудили Весеннюю премию, Пусьмусь переехал. Он сказал, что не хочет меня стеснять. Питаться со мной он тоже перестал, хотя продолжал заходить по крайней мере раз в неделю и вытаскивать меня на трек поглазеть на лошадей и послушать трескотню китаянок.
Однажды, когда Пусьмусь загнал себя наркотиками в такой глубокий ступор, что его не могли вернуть к жизни ни свет, ни цвет, он показал мне письмо, в котором выступил с предложением выдвинуть мои рисунки «Разыскиваются» на премию. Он сказал, что они вырывают слова из языка. Он сказал, что от них обугливаются части тела.
Он сказал, что они внушают ужас.
1976
Может, это началось на дне рождения у Терезы, когда я попросил ее отказаться от «Битвы умов», а может, позднее, в ту весну, когда я стал одновременно записываться и на горячие завтраки, и на домашние, успешно саботируя расчеты с кафетерием за питание. Но к школьному спортивному празднику – Дню красно-серых – 11 июня 1976 года мое полуосознанное превращение в этакого маленького возмутителя спокойствия началось всерьез – за три месяца до моего знакомства со Спенсером Франклином.
До этого я не совершил ничего сенсационного. Конечно, я подкладывал Гаррету Серпайену кусочки картона в его бутерброды с кугелем и бананами, но тогда все подкладывали картон в бутерброды Гаррета. Один раз я подгадил Джейми Керфлэку, склеив листы в его тетради по математике, правда, обнаружил он это лишь месяца полтора спустя. А обнаружив, только прыснул со смеху и пихнул кулаком в плечо ближайшего из своих прихвостней.
Это не меня, а Терезу Дорети на две недели отстранили от участия в «Брейн-ринге» за разговоры. Тогда я еще набирал положенные очки в тестах и викторинах, опережая ее в доброй трети случаев. Как-то раз, на последних соревнованиях в учебном году, я обставил Джейми Керфлэка в «квадраты», и мистер Ланг, который прозвал меня Матильдой за то, что я не умел подтягиваться, даже похлопал меня по спине. В моем годовом табеле, отправленном на дом за неделю до Дня красно-серых, миссис Ван-Эллис написала, что этот год был для меня «годом значительного роста» и теперь я «могу все». Кроме того, она написала кое-что еще, и моя мать зачитала это за ужином в присутствии отца и Брента. А написала она, что у меня «наконец появилось чувство защищенности».
Последнее замечание послужило документальным подтверждением того, о чем я уже начинал подозревать: ощущение собственной ничтожности и чувство одиночества не обязательно проходят с возрастом – просто ты учишься их скрывать.
За завтраком в День красно-серых я сообщил родителям, что для одного из школьных состязаний мне нужна тачка. Они даже не оторвали глаз от тарелок. В гараже я загрузил в тачку наручники из детского полицейского комплекта моего младшего брата, белую блузу художника, которую родители подарили мне на день рождения вместе с этюдником, дощечки с надписями, над которыми я прокорпел чуть не всю ночь, и выкатил ее в мичиганское лето.
Свет в тот день имел окрас цемента, жара и влажность были до того невыносимы, что цикады и те стали заикаться, а потом и вовсе умолкли. Тишину нарушал только один звук – жужжание вентиляторов. Кошки пластами лежали на асфальте в тени машин; время от времени они лениво перетекали с места на место, спасаясь от тепла собственных тел. Когда я переехал через дренажную канаву в конце нашей подъездной аллеи, в руку мне впился комар, первый за утро. Я защипнул кожу вокруг него и стал давить до тех пор, пока он не раздулся и не лопнул как крошечный мыльный пузырь.
Не помню, чтобы по пути я обдумывал свой план – к тому времени все сложилось как-то само собой, – но, вероятно, я был слишком на нем сосредоточен, потому что бодро прошествовал мимо Барбары Фокс, стоявшей на своем газоне. Когда до меня дошло, что это она, я круто развернулся. Барбара улыбалась, раскинув руки. И я бросился в объятия этих рук, покрытых изумительным бронзовым загаром.
– Мэтти, осторожно… – заговорила она, но я уже ткнулся в нее, и она вдруг вся смялась, как бумажный пакет. – Ничего, ничего, – выдохнула она, морщась от боли, и бухнулась на землю. – Все хорошо, радость моя. – Она держалась за левое колено. Ее черные волосы – таких длинных я у нее еще не видел – веером раскинулись по лицу.
– Приземляйся, – пригласила она.
Я опустился на колени; она обняла меня, и я ощутил шуршащее прикосновение ее рубашки цвета хаки.
– Потрогай, – сказала она и приложила мой палец к своей коленной чашечке, которая каталась под пальцем, как шайба от настольного хоккея. – Сместилась.
– Как это?
– Я упала со стремянки – она была прислонена к хижине.
Мне не верилось, что Барбара вернулась. Восемнадцать месяцев – срок для меня невероятно долгий. Я был почти уверен, что никогда больше ее не увижу.
Она смотрела на меня таким долгим взглядом, что я ощутил его как прикосновение и в страхе отшатнулся. На лице ее лежали свето-лиственные узоры, словно фантомная тень какого-нибудь африканского дерева.
– Ты правда меня еще помнишь? – спросила она.
– Кончай стебаться, – бросил я небрежно, как будто это не ее образ я выбрал себе в качестве альтернативного варианта считания овец в бессонные ночи. Лежа в постели, я представлял, как мы с двадцатидвухлетней Барбарой Фокс качаемся в колыбели гигантского кокона, укрывшись там вместе навеки.
Все это время она жила в Западной Африке, главным образом в Мали, где в составе Корпуса мира помогала строить дома и работала в школах, хотя моя мать говорила отцу, что это был всего лишь предлог подальше спрятаться от родителей.
Барбара легла на траву, опершись на локти, и положила свои ноги на мои. В течение нескольких минут я сидел и разглядывал бугорок на ее лодыжке. Потом снова положил указательный палец на ее коленную чашечку и почувствовал, как под ним пульсирует кровь. Я опаздывал на праздник, рискуя сорвать свой грандиозный план, но мне было уже не до него.
– Ты не представляешь, какая в Африке трава, – сказала она вместо: «Мэтти, убери руку».
Закрыв глаза, я сосредоточил всю свою энергию на кончике пальца. Мне даже показалось, что я чувствую, как травинки щекочут кожу на ноге Барбары.
– После сезона дождей, Мэтти. Господи! Ты даже не представляешь, что это за дожди. Убери палец, маленький развратник.
Залившись краской, я отдернул руку.
– Твои родители никуда не собираются в ближайшее время?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я