https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/napolnye/
Моя мать в свободное от домашних забот время ходила в спецшколу проводить тесты с детьми, страдающими аутизмом. Брент смотрел по телику программы «Трепачи» и «Верная цена», а после полудня забегал за Деном, нашим веснушчатым соседом, и они отправлялись на Сидровое озеро. Отец трудился в научно-исследовательской лаборатории компании «Дженерал Моторс» и, приходя с работы, играл с нами и с гостями Брента в «стикбол», а потом удалялся в гостиную чинить-паять свои динамики. Сколько я его помню, он все пытался выдавить из этого стерео хоть какой-нибудь звук. И вот в конце июня, собрав всю семью у себя в мастерской, он взмахнул рукой над черным ящиком, который у него назывался усилителем, и, пошевелив губами, как Марк Птица, на счет три нажал кнопку «вкл». Система разок рыгнула, пару секунд погудела и, взвизгнув, заглохла. Отец так просиял, будто ребенка родил.
Иногда я ходил на озеро, и там Брент и его дружки – все они были выше меня, хотя за ту весну я подрос почти на целый дюйм, – на какое-то время переставали обзывать меня хитрожопиком, чтобы я поучил их плавать баттерфляем и на спине. Вечерами по четвергам мы с Джо Уитни и Джоном Гоблином ходили в «Мини-Майкс», где изредка появлялась и Тереза – если ей не надо было идти на занятия по информатике. Байкеры тоже туда зачастили, и, хотя они с нами не разговаривали, иногда кто-нибудь из них убирал оранжевые стулья, расставленные вокруг трека, чтобы нам было лучше видно. Терезин «Пожиратель людей» был в «Мини-Майксе» самой быстрой машиной, но она так и не научилась нормально им управлять. Отец помог мне собрать собственный автомобиль – «Мустанг» цвета пушечной бронзы, который стрелой пролетал мимо крошечных пальмочек, придорожных магазинчиков «Харли» и динозавровых ям, тянувшихся вдоль треков «Мини-Майкса».
Помню четвертое июля на берегах Детройт-ривер – день, когда стране перевалило за вторую сотню лет. Я лежал на одеяле среди белотелых жителей окраин, толпы которых устремились в центр города посмотреть, на месте ли он еще. Такого скопления народу набережные не видели со времен бунтов. Перед самым фейерверком я перевернулся параллельно береговой линии и покатился по склону холма к воде, умудрившись никого не зашибить в этом круговороте лиц, небоскребов и облаков. Как только я выкатился на ровную землю, над головой засияла эмблема двухсотлетия, взметнулись огни и в воду с неба дождем посыпались красные, белые и синие угольки, которые еще долго и бешено вращались в воде под слоем нефти, нечистот и промышленных отходов.
Двадцать восьмого июля доктор Дорети повел нас с Терезой в новый комплекс «Понтиак-Сильвердом» поболеть за футбольную команду Джона Гоблина, которая заняла тогда первое место среди юниоров. Джон забил три гола. В перерыве мы жевали хот-доги и, глазея на кондиционеры, пытались понять, что напоминает нам этот фильтрованный воздух и потусторонний голубой свет. Насколько я помню, ответ был – ничего. «Сильвердом» – это единственное место из всех, где я бывал, которое ничего мне не напоминало. Возвращаясь на трибуны, мы заметили в нескольких рядах от нас Барбару Фокс с компанией друзей (потом я узнал, что у одного из них играл младший брат). Мы все замахали ей руками. До того момента я и не догадывался, что она знакома с Дорети.
После игры мы отправились в Оклендский парк на Сидровую мельницу, которая в тот год открылась раньше обычного. На вкус сидр был слишком сладкий. Доктор Дорети сказал, что в нем еще много лета, а кислым он будет не раньше, чем через месяц. Мы с Терезой забрели в колесный отсек рядом с главным зданием мельницы и, стоя на пешеходном мостике, протянувшемся через все помещение, вместе с другими детьми смотрели, как гигантское колесо крушит и давит яблоки внизу. Мы стояли там до тех пор, пока не показалась лопасть с вырезанным на ней сердцем, на котором Ричард и Грейс, единственные подростки, покусившиеся на эту достопримечательность, выгравировали свои имена. Никто из нас не мог понять, как им это удалось.
И все эти месяцы, при всей этой жаре среди нас ходил Снеговик. Он ездил на своем синем «гремлине» АМК по игровым площадкам и тупикам, кишащим детьми, и ничего не предпринимал. Просто ездил.
В последний уикенд перед началом учебного года, к исходу дня, когда солнце разбросало по крышам оранжево-красные блики, родители вдруг приоделись, запихали нас с Брентом в машину и покатили в Греческий город в центре Детройта. Запарковались мы в пяти кварталах от места, под одним из немногих работающих натриевых фонарей и пошли пешком по середине пустынной улицы мимо заброшенных отелей без окон и разбитых машин, на задних сиденьях которых мельтешили тени, словно обжимавшиеся подростки.
Вот почему Греческий город, когда мы до него добрались, произвел на нас впечатление грандиозного фейерверка. Откуда ни возьмись в ослепительном свете появились тысячи людей, повеяло вкусными запахами. Там были чернокожие и белые, родители и дети, управленцы и работяги, Особо Одаренные Малолетки (как называли нас в школе) и обычные малолетки, и все толкались, суетились, словно пытаясь пробиться друг к другу сквозь клубы дыма и крики «Опа!». И вдруг все байки о центре Детройта, которые я слышал с младых ногтей, стали всего лишь байками – частью тщательно разработанной тактики запугивания, чтобы робкие и слабые держались подальше, предоставляя последним из оставшихся в живых искателей приключений вечно веселиться на обломках Автомобильной Столицы.
1994
– Хорошо, – вступает Лора, молчавшая почти два часа, пока я нес в трубку всю эту лабуду о Пусьмусе, о Марке Фидриче и о том долгом засушливом лете.
Сомневаюсь, что меня мог бы остановить сам ее голос, но в нем звучали обертона, которых я раньше не слышал, – это они заставили меня поморщиться, закрыть глаза и умолкнуть.
– Хорошо, Мэтти. Значит ли это, что ты нашел, что хотел? На свой день рождения, я имею в виду. Раз уж ты решил не вовлекать меня в торжества, то хотя бы удовлетвори мое любопытство. Поздравляю, кстати.
Я бросаю взгляд на электронные часы возле кровати – 11:58. Значит, у Лоры в Луисвилле на циферблате сейчас 12:28. Я это знаю, потому что она всегда ставит их на полчаса вперед, чтобы, проснувшись утром и увидев, который час, схватиться за голову. Это был единственный способ ее растормошить – плод наших совместных изысканий.
– Заглотила свой «Роллинг-Рок»? – спрашиваю я.
– Я задала вопрос.
В ее голосе звучит обида, злость и что-то еще, что-то настолько дремучее, что я даже не сразу это узнаю, а узнав, в ошеломлении умолкаю.
– Так как? – свирепеет она.
Помнится, в нашу первую брачную ночь, как только за нами захлопнулась дверь гостиничного номера и мы остались вдвоем, Лора ударилась в слезы и прорыдала до самого утра. В тот раз ее гнев был направлен не на меня. Она истерила из-за своего брата, умершего в семнадцать лет от фиброза мочевого пузыря, и из-за того, как его смерть повлияла на ее отношения с родителями.
«Им некого стало пилить, некого спасать в пятом часу утра. И вот в первую же ночь после похорон они подошли к моей двери, постояли, прислушались и, не услышав привычного храпа, вломились с перепугу в комнату и разбудили меня. До смерти брата они редко вспоминали о моем существовании. То пошлют меня учиться на банджо, то отправят в детский лагерь, да мало ли куда еще – лишь бы спровадить с глаз долой. Я и брата-то почти не знала. Он любил вяленую говядину. Вот что я знала. Семнадцать ебучих лет – и это все, что я о нем узнала».
Несколько раз, пока она сотрясала воздух своими тирадами, я пытался ее обнять, утешить, но ей было не до того. Иногда, правда, она смягчалась, но в основном сидела на полу и колотила кулаком по ковру. На коленях у нее лежала фата, которую она периодически использовала в качестве носового платка. Никогда еще Лора не была мне так близка.
Казалось, стены моего номера перекорежило, как бока смятой обувной коробки. Еще чуть-чуть поднажать – и вся эта диорама в натуральную величину даст трещину, и толпы людей, населяющих мое и Лорино прошлое, беспорядочной гурьбой вломятся в настоящее.
Я начинаю повторять имя жены, хотя понятия не имею, что скажу дальше, и слышу в ответ ее свистящий шепот:
– Мэтти, блядин ты сын, приезжай домой.
Свободная от телефонной трубки рука заползает под футболку и сгребает кожу. За спокойствием, которое я уловил в голосе Лоры, всегда скрывается усталость, это я знаю. Она не в состоянии выдержать столько часов. Но лишь теперь до меня дошло, что эта усталость была частью ее стратегии, рассчитанной на сохранение брака, чтобы оставаться моей женой, существуя на то, что я был способен ей дать, – я ведь даже не пытался подкопаться к тем тайникам, где прячется ее одиночество. Я дал ей любовь – но, так или иначе, не свою.
После молчания, кажущегося слишком долгим даже для нас, Лора пробормотала:
– По крайней мере, теперь мне ясно, что этот придурок делал на нашей свадьбе.
– Не такой уж он был придурок, – сказал я, поморщившись при воспоминании о том, как Пусьмусь вместо шаферовского тоста разразился неблагозвучной галиматьей из китайской оперы. По последним сведениям, он пытался открыть при ипподроме в Саратоге что-то вроде ночного клуба, завлекая посетителей бурлескным шоу с участием полуобнаженных девиц, изображающих помощниц конюхов, и бесплатным пирсингом для мелюзги.
– Он влез ногой в наш свадебный торт, – напомнила Лора.
– Но он же в шутку, – тихо сказал я. – Да хоть бы и не в шутку.
– Мэтти, почему ты перестал рисовать?
Не знаю, то ли сам вопрос, то ли боль в ее голосе, то ли что-то еще, совершенно безотносительное, прозвучало как обвинение.
– Я не художник и не хочу им быть, – отрезал я. – Просто так получилось. Однажды.
– Жаль, что я тебя тогда не знала.
– Я был таким же… – от усталости мне было лень подбирать слова, – такой же бестолочью.
– Мэтти, скажи, может, у тебя неприятности? Ты ничего не собираешься с собой сделать?
От неожиданности я катапультируюсь из постели. Еще несколько секунд этот вопрос звенит у меня в ушах.
– Да как только тебе… – начинаю я, но она снова перебивает.
– Ну, господи, Мэтти, просто у тебя день рождения, а ты сидишь в каком-то мотеле за тысячу миль от дома и мусолишь события десяти-двадцатилетней давности! Ты кажешься таким маленьким, Мэтти. Совсем маленьким.
В разъеме штор серебрится полоска окна, и света в комнате ровно столько, что мне видно отраженные в стекле мои пол-лица.
– Лора, на самом деле все не так трагично, как кажется. Правда.
– Ты хочешь сказать: все кажется не таким трагичным, как на самом деле?
Я смеюсь, она тоже. Смеемся мы недолго: все вроде хорошо, да не очень.
– И последний вопрос, Мэтти. – Она таки не смягчилась. – Ты рассказываешь все это мне! Мне лично? Или тебе сгодились бы любые уши?
– Не знаю, – отвечаю я честно, не желая кривить душой. Она этого не заслуживает. – Наверное, тебе. Во всяком случае, мне бы хотелось, чтобы это было так.
– Хорошо бы тебе с этим разобраться. – Лора заворочалась в постели, и я понял, что сейчас она нажмет на рычаг.
– Не бросай трубку! – лепечу я второпях. – Хочешь сюда приехать? Самолично поучаствуешь в моих Поисках Душевного Покоя.
– Ты вполне ясно дал мне понять, что это сольная экспедиция.
– Когда это? Что-то не припоминаю.
– Хм-м-м, – тянет Лора. Мое приглашение явно удивило ее меньше, чем меня самого, и вроде даже немного успокоило. Она снова берется за банджо. Теперь мне его хорошо слышно. – Я бы не хотела сбивать тебе фокус или что там еще. Черт с тобой, ты уже дал мне исчерпывающее объяснение насчет мертвой руки, висевшей у нас на стене все эти годы.
– Это не мертвая рука.
– Ты же сам тогда сказал: «Это образы людей, которые стали призраками». Помнишь? Я – да.
По крайней мере, теперь ее враждебность перекинулась с меня на мои работы.
– Я и не подозревал, что тебе не нравятся эти рисунки.
– Что значит «нравиться», Мэтти?
Ее голос зазвучал нежнее. В нем появилась любовь ко мне или, по крайней мере, то ласковое пренебрежение, которое мы совместными усилиями довели до совершенства и которое где-то до последнего года делало большинство наших ночей непроницаемыми для боли, которую мы спокойно причиняем друг другу.
Она все бренчит. Я снова заваливаюсь в постель и слышу, как затихают звуки банджо. И опять воцаряется наше любимое, приятно давящее молчание.
– Спокойной ночи, Лора, – говорю я. Она не отключается, и я повторяю еще раз, гораздо нежнее. Она вешает трубку.
Пару минут спустя ветер начинает швырять в окно комья снега. Я лежу под одеялом, зарываясь в воспоминания, достаточно мощные, чтобы ненадолго перенести меня куда-нибудь еще.
Луисвилль, Кентукки, суббота, 6 мая, 1989 год. Год моей первой и единственной выставки перед тем, как я начал проектировать жилые кварталы за деньги. Незадолго до этого двадцатитрехлетняя Лора – она всего на восемь месяцев младше меня – оставила свой дом вместе с родительскими воспоминаниями о брате и сняла себе мастерскую. В ознаменование этого события она пригласила меня на дерби в «Черчилл-Дауне».
Лора была простужена, так что я впервые за четыре месяца нашего знакомства услышал ее голос в новой вариации, и его уютная хрипотца привнесла в наши отношения некую интимность. К тому времени Лора уже пробудила во мне физическое желание, гораздо более глубокое, чем я когда-либо испытывал. Это был мой первый длительный эмоциональный контакт. Меня привлекала в ней ее артистическая натура, ее манера играть на банджо, особенно когда она склонялась над ним, как сварщик, и, припаивая ноту к ноте, выстраивала удивительно сложные музыкальные конструкции по партитурам, которые она откапывала в фольклорных библиотеках или заимствовала у друзей. Ее увлеченность искусством и успокаивала меня, и будоражила.
В тот день, правда, было еще и фантастическое освещение. За конюшнями волнами вздымались грозовые тучи, и стрелы молний сверкали среди них, словно мелькающие тут и там косяки рыб. Вытоптанная беговая дорожка серела на фоне ядовито-бирюзового поля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44