https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Cersanit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Джон Гоблин, – произнес он таким тоном, будто проглотил косточку. – Ты и его вытащил?
– Да он как-то и не возражал. И, честно говоря, был просто счастлив меня видеть.
– Надо же, как трогательно.
– Он душка. Ходит с тростью. Упал с дерева и сломал ногу. Женат на Коринне Келли-Дейд – фигуристка, помнишь? У них шестилетний сын. Джон заделался электриком и называет себя мистер Свет. И как это его угораздило? – Спенсер тупо кивает головой и издает этакий стонущий звук. – Спенсер, скажем, найдем мы Терезу. Что, по-твоему, может ожидать нас в худшем случае? Если она в беде или ее куда-нибудь запихали, вдруг мы сумеем ей помочь? Может, кроме нас, ей и помочь-то некому?
Глаза Спенсера впиваются в мои. Руки плашмя падают на стол и начинают подрагивать. Он и впрямь страшно исхудал, скулы выпирают, как гребни скал.
– Смелый ты парень, Мэтти, – шипит он. – Впрочем, ты всегда таким был. – Он берет ложку и смотрится в нее. – Так ты хочешь знать, что ты натворил? Именно знать, а не тешить себя иллюзиями? Что ж, получите, сэр. – Он выдерживает минутную паузу. Комическо-драматичес-кий эффект. – Это твоя жизнь, Мэтти. Больше не моя – только твоя. Я и так уже знаю больше, чем хотел. – И снова этот стонущий звук, похожий на жужжание лампы дневного света. Что-то в его глазах меркнет и через мгновение снова вспыхивает живым огнем. – Я виделся с ней. Один раз.
Голос Спенсера сорвался на рык, и он закашлялся. Предчувствие тонкими струйками поползло у меня по задней стенке гортани – физически ощутимое, леденящее.
– Мне что, пасть ниц по этому поводу? – спрашиваю я.
– Не знаю. – Спенсер качает головой. – Я еще никому об этом не говорил. Впрочем, раньше и повода не было, черт бы его побрал. Только у тебя хватило то ли идиотизма, то ли наглости полюбопытствовать. Так что сиди теперь тут и слушай. Я Призрак Переебанного Рождества, и то, что я сейчас расскажу, причинит тебе боль, но ничего уже не изменишь. Попытайся понять. Быть может, ты избавишь себя и, что гораздо важнее, людей, о которых ты якобы так печешься, от некоей вполне реальной боли и поистине кошмарных видений.
Еще немного, и под ним загромыхают рояли.
– Я хочу, чтобы ты представил мой дом, Мэтти. Мамин дом, я имею в виду. Представил? «Тонкавские» мини-тракторы? Они там так и стоят. Старые желтые шторы с дырками от сигарет, доставшиеся нам от прежних владельцев? Они тоже на месте. Мать в делах. Отец давным-давно ушел. Он бросил нас примерно тогда же, когда и ты.
Я не реагирую. Некогда мне смотреть на дом Спенсера. Я даже помню его запах – слабый, но стойкий запах пережареного попкорна. А эти шторы почти совсем не пропускали света.
– Мне было, может, лет восемнадцать. Или девятнадцать? Начало самого жуткого периода моей жизни. – С тяжелым вздохом он сжимает в кулаке шелуху. – Нет, вру. К тому времени жуткий период был в самом разгаре. Я уже открыл для себя иглу. Я уже перетаскал все до последнего цента из маминых денег, которые она хранила на черный день в корзине для пикников на чердаке, хотя тогда она даже не подозревала, что я ее обокрал. В тот день, когда произошло именно то, о чем ты хочешь узнать и ради чего ты и проделал весь этот путь, я сидел с иглой в руке. Ширево я вводил очень медленно. Если делать это по всем правилам, то можно въяве почувствовать, как оно разливается по венам. Сквозь желтые шторы я смотрел на снег. Была середина дня, середина недели, и стояла величественная тишина. На улице – ни единой живой души. И тут я услышал стук в дверь. Негромкий.
Он легонько постукивает кулаком по столу и снова умолкает. Но от этих ударов у меня леденеют все кости, словно меня закопали в сухой лед. Суставы покрываются мелкими трещинами, которые распространяются по мышцам и артериям. Если бы Спенсер сейчас меня ударил, я бы разлетелся на мелкие осколки, как разбитое стекло.
Я знаю этот стук. Но я никогда ему об этом не рассказывал. Не рассказывал ни жене, ни родителям, ни полиции, ни кому бы то ни было вообще. Фактически я вымарал этот эпизод из своей сознательной жизни и до сегодняшнего дня о нем не вспоминал. Спенсер снова опускает кулак на стол и снова легонько, но я чувствую, как подо мной дребезжит скамейка.
– Стучали шесть, семь, пятьдесят раз – не знаю, не считал. Просто сидел, подкармливая ненасытный голод и вбирая в себя тишину. Наконец я медленно – потому что под героином все происходит в замедленном темпе – начинаю осознавать, что меня что-то раздражает. Еще шесть, семь, пятьдесят ударов – и я понимаю что. Тогда я осторожно вытягиваю из руки иглу, так что-бы видеть кожу и складку на вене. Это так же приятно, старик, как продырявить пленку на свежем арахисовом масле, – уж это-то ты, я полагаю, пробовал. И вот я плыву к двери. Нащупываю ручку, но она кажется мне какой-то не такой – слишком маленькой. Я никак не могу ее ухватить и чуть не падаю навзничь, пытаясь ее повернуть. Но все-таки мне это удается. Дверь открывается. Я вижу свой двор, свежий снег. А там – она.
Спенсер умолкает, и тишина его дома, словно просочившись из рассказа, заполняет все кафе.
– Вид у нее несколько… несколько необычный. – Он комкает слова, как будто ему трудно выдавливать их сквозь зубы. – Блестящая юбка. Шелковая такая, словно она только что с бала, но еще футболка с надписью «Упокойся, и воздастся», кроссовки на босу ногу, и все. Ни куртки, ни перчаток – ничего. Снег валом валит, а ей хоть бы что. Волосы длинные, прямые – копна волос. Тоник! – внезапно выкрикивает он. – И плесни в него этого чертова джина. Собственно, можно и без тоника.
Пораженный, я смотрю, как Спенсер пялится в стол, плечи у него вздрагивают, лицо взмокло. Спустя довольно много времени – так много, что я начинаю думать, уж не наступил ли случаем конец света, – шторки со звяканьем раздвигаются и в проеме показывается лицо нашего необъятного бармена.
– Вы что-то сказали, пастор?
Спенсер с усилием качает головой.
– Нет, просто болтаю с Главным Небесным Барменом, – говорит он и, сделав пять-шесть глубоких вздохов, выжимает из себя улыбку.
– Уж у Него-то есть все, что ни пожелаете, – изрекает лягушкотелое чудище.
– Это точно. Только Он иногда жадничает. Ладно, иди.
Шторки снова звякают, и бармен удаляется. Какое-то время мы со Спенсером молча смотрим друг на друга. И, глядя на него, я вижу Терезу, стоящую у дверей его дома; ее длинные волосы нависают на лицо, как ветви плакучей ивы. Она в костюме утопленницы.
– Ты не пьешь? – спрашиваю я наконец. Спенсер вздыхает:
– Мне запрещается иметь какие-либо вредные привычки. Я и сам себе не позволю. А тебе запрещается встревать, пока я не выскажусь. Молчи, что бы я ни говорил. Я делаю это только один раз. Второго не будет до Великого Подведения Итогов.
– Великого чего?
– До Судного дня. Умолкни!
Ни с того ни с сего все его тело вдруг содрогнулось, как будто его только что подвергли дефибрилляции. Однако выражение лица не изменилось, глаза по-прежнему смотрят на меня.
– Все будет хорошо, – говорит он то ли мне, то ли самому себе, то ли просто по старой привычке повторяет мантру.
– Именно это я и пытался…
– Не у тебя. У тебя никогда не будет все хорошо, никогда не будет все, как ты хочешь. «Все будет хорошо» – это фраза, которую произнесла Тереза, когда вошла в дом. А тебе, между прочим, велено молчать.
Я молчу. Я даже едва дышу.
– Она прошмыгнула так близко, что в тогдашнем моем состоянии мне показалось, будто она прошла сквозь меня. Один из нас призрак, помню, подумал я тогда и, стоя в дверях, пытался сообразить, кто именно, как вдруг почувствовал, что ее рука схватила меня за пальцы и сдавила их, словно крабья клешня… К тому времени я почти не сомневался, что призрак – она, потому что она была такая холодная, будто прошла пешком весь путь от Трои до моего дома. Только это был уже не дом, а пещера, в которую я забрался, чтобы погрузиться в зимнюю спячку, и вот мой покой нарушили. Это был единственный момент страха, и вроде бы я даже умудрился оцепенеть, по крайней мере в одной из нижних конечностей, и тем самым оттянуть наше удаление от спасительной входной двери, но героин победил, и я повиновался. Героин заверил меня, что это галлюцинация, может даже весьма интересная. Чем я и утешился.
В каденцию монолога Спенсера впервые закрались нотки самобичевания. Я узнал его моментально – старый друг, как-никак! – но если у меня самобичевание имеет характер непрерывной пульсации, то у него проявляется в резких жестоких ударах, оставляя кровавые рубцы на его сентенциях и вызывая удушье.
– «Я замерзла, – говорит она. – Не заваришь чаю?»
Какое-то время я стою рядом с ней в раздумье и наконец отвечаю: «Могу согреть воды». Я так хорошо это помню, Мэтти. Ведь для меня это было как кино, понимаешь? Как кино. Там был не я.
Мы идем на кухню, я и Тереза Етить-Твою Дорети; я пытаюсь сосредоточиться на кипятке, а она фланирует между столом и окнами, растирая руки и глядя на снег. «Львы, – говорит она, я киваю, и она продолжает: – Помню, как мы стояли с тобой у этого окна и высматривали львов, прямо как сейчас». Потом усаживается на один из наших кухонных стульев. Белый пластик, красные виниловые сиденья, местами разодранные, со следами плесени. Я подаю ей чашку с кипятком. Она обхватывает ее ладонями, греет над ней лицо; я сажусь рядом и смотрю, как розовеют ее щеки. Потом розовеет вся кухня – в моих глазах, словно я смотрю сквозь розовый фильтр или кровавую воду, но она совсем не страшная, просто розовая. И печальная.
«Меня не было в городе», – сообщает она, глядя на меня сквозь пар.
«Добро пожаловать домой», – говорю я без всякой задней мысли, завороженный ее лицом.
«Мне никак…» Она стискивает чашку, будто это одна из тех подушечек в форме сердца, которыми перебрасываются на занятиях по психологии в старших классах, – тот, у кого она в руках, получает право говорить. Это впечатление усиливается оттого, что Тереза заплакала. «Мне никак не привыкнуть… к комнатам, Спенсер».
Звук моего имени – как удар кулаком в грудь. Я от него не очнулся, не вышел из ступора, просто все внутри зазвенело. Это сломало кайф. Вывело из равновесия. Называй как хочешь. И тут в голове у меня возник вопрос, который я должен был ей задать; помнится, я еще подумал: задавать – не задавать, но потом решил, что проще предоставить инициативу ей. Если она не будет называть меня по имени, я смогу спокойно парить в ее бдениях.
Какое-то время она молчит, только сидит себе и плачет, красная от слез. В конце концов ее молчание начинает меня доставать, как водопроводный кран, капающий в тишине. И я спрашиваю: «Вода не остыла?»
Тереза поднимает на меня глаза и вдруг начинает бормотать – быстро-быстро. Но пусть уж лучше бормочет, так спокойнее. «Море Паров. Море Безмятежности. Море Холода. Море Дождей». И море других морей.
Через некоторое время чувствую – пора это прекращать, и спрашиваю: «Там что, там нет комнат, где ты была?» Мой вопрос ненадолго ее затыкает. Вода, думаю я, не согреет ее ладони, к тому же она ее не пьет, а значит, она не согреет ни рот, ни сердце, ни желудок. Пожалуй, надо найти ей лучшее применение.
«Там были… кровати. Были зоны. С телевизорами. И «Яхтзее». В «Яхтзее» я мастер».
«А что это?»
«Это такая игра. Немецкая. "Яхты на волнах". Тренирует способность делать правильный выбор». Тут она взбодрилась и начала рассказывать мне о событиях тех лет, что мы не виделись. Раскладывала их передо мной, как торговец тканями. Хладнокровно, если угодно. В первые несколько месяцев после этого – после того, как ты уехал, – отец не разрешал ей выходить из дому. Она этого даже не помнила, представляешь? Помнила только, как потерялась среди окон и узоров на ковре, а потом до нее стало доходить, что она кричит. Помнила, как Барбара Фокс заваривала для нее яблочный чай. Помнила, как однажды вечером в конце лета пробежала бегом весь путь до Сидрового озера, как прямо в пижаме поплыла к наплавному мосту, как стояла на нем, раскачиваясь из стороны в сторону и размахивая руками, и что видела в воде полосатую зубатку. Потом уехала туда, где не было комнат, и провела там семь лет. Потом вернулась домой. Потом пришла ко мне.
В баре, при тусклом освещении, при задернутых шторках я не могу разобрать, пот или слезы текут по лицу Спенсера или и то и другое сразу. Вижу только, что руки его с остервенением роются в миске с орешками, но находят одну шелуху; вижу, что он вроде никак не может поймать ртом воздух, – я аж слышу, как он со свистом проносится мимо него, сквозь него, словно он пещера. Руки у меня так крепко сцеплены под коленями, что локти и плечи ломает как после столбняка.
– А что это за фишка с морями? – спрашиваю я, чувствуя, что молчание слишком затянулось.
Спенсеру наконец удается урвать немного воздуха, он закрывает рот, закрывает глаза, и на какое-то мгновение на лице у него появляется выражение чуть ли не благодарности или, по меньшей мере, облегчения.
– Она мне все объяснила. Не могу сказать, когда именно. По-моему, в тот же день. Это методика, которую ей рекомендовали, – что-нибудь перечислять. По ее словам, эта штука действует как якорь. Ты разматываешь цепь известных тебе понятий – родственных, и она помогает тебе удержаться на месте.
– Подожди, Спенсер. Я не понимаю. Она была здорова? То есть… в своем уме? – Уже задавая этот вопрос, я понял, насколько он глупый. Откуда нам знать?
Глаза у него открываются, и я снова невольно вжимаюсь в мягкую стену кабинки. Страх и раскаяние, которые я в них вижу, совсем мне не знакомы, совсем не похожи на мои. Они уходят куда-то вглубь него, пронизывают все его существо, холодные, синие, неизбывные, как мельничный ручей на леднике.
– Так или иначе, в итоге мы оказались в подвале – не спрашивай как.
Голос его становится тише, на глазах – теперь уже точно – выступают слезы, и он начинает подпрыгивать на сиденье, будто не может согреться.
– Я хорошо помню, что она сидела на столе для пневматического хоккея. В какой-то момент кто-то из нас, должно быть, его включил, потому что я чувствовал, как снизу поддувало. Я вообразил, что мы поднимаемся на нем, как на ковре-самолете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я