https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/90x90cm/
OCR Ю.Н.Ш. yu_shard@newmail.ru - Декабрь 2003 г.
«Одлян, или Воздух свободы»: Молодая Гвардия; Москва; 1990
ISBN 1-11-1
Аннотация
У Габышева есть два дара - рассказчика и правды, один от природы, другой от человека.
Его повествование - о зоне. Воздухом зоны вы начинаете дышать с первой страницы и с первых глав, посвященных еще вольному детству героя. Здесь все - зона, от рождения. Дед - крестьянин, отец - начальник милиции, внук - зек. Центр и сердце повести - колония для несовершеннолетних Одлян. Одлян - имя это станет нарицательным, я уверен. Это детские годы крестьянского внука, обретающего свободу в зоне, постигающего ее смысл, о котором слишком многие из нас, проживших на воле, и догадки не имеют.
Важно и то, что время не удалено от нас, мы его еще хорошо помним. Это конец 60-х - начало 70-х, когда страна погружалась во все более глубокий сон. Я не хочу опережать повесть пересказом - прочтите. Прочтите и сравните свой сон с реальностью.
ЛЕОНИД ГАБЫШЕВ
ОДЛЯН,
или ВОЗДУХ СВОБОДЫ
РОМАН
Леонид Габышев родился 19 июля 1952 года в городе Омске. Закончил Волгоградский строительный техникум. Работал грузчиком, столяром, плотником, стекольщиком, кочегаром, слесарем-сантехником, мастером в ЖКО, корреспондентом газеты. «Одлян, или Воздух свободы» — первое прозаическое произведение автора — в журнальном варианте публиковался в «Новом мире».
Случайно мы рождены и после будем как небывшие: дыхание в ноздрях наших — дым, и слово — искра в движении нашего сердца.
Книга Премудрости Соломона,
Глава 2, стих 2
Будущий романист (тот, кто детство провел среди малолеток) опишет нам множество затей малолеток.
Гулаг, III—17
Однажды осенью 1983 года, когда уже пятый год мне не поступало не только предложений, но и ответов от наших издательств и журналов, когда и иностранные издатели метались по книжной ярмарке в Москве, как во время бомбежки, напуганные корейским лайнером, когда мои реалии походили на синдромы мании преследования и это было единственным спасением: одно подменять другим и отвергать таким образом,— меня разбудил утренний звонок в дверь.
На пороге стоял коренастый молодой человек странного и грозного вида, с огромным портфелем. Я живу у трех вокзалов, этого окошка Москвы в Россию, к которому приникло растерянное и пространное лицо нашей провинции. Какие только лица не заглядывали ко мне! Бомжи из Запорожья, бичи из Керчи, цыгане из Казани. Это был человек с вокзала.
– Андрей Георгиевич? — спросил он не сомневаясь, будто предъявив красную книжечку, и проник в квартиру. Я видел только его шрам.
Дальнейшее поведение отличило его от сотрудника: он быстренько снял обувь и в носках стал еще меньше, а портфель его еще больше. Он провел меня на кухню, осторожно поместил портфель под стол — что там было бьющегося! — и предложил мне сесть.
– Вас не прослушивают? — спросил он жестом, глянув на потолок и обведя пространство рукою.
– С чего вы взяли? — единственно как я мог на это ответить.
– Я по радио слышал о вас.
Радио — это радио. Я спросил:
– Ну и что вы слышали?
– Что есть такие писатели: Белов, Владимов и Битов…
Владимову было еще хуже моего, Белову много лучше. Нас могли объединить лишь «голоса».
– Владимова нет, Белов отказал, я его…— и вот я у вас.— И он опять осторожно посмотрел на портфель, будто тот мог сбежать.
Леденящее профессиональное подозрение пронзило меня.
– Э-то роман?..— спросил я, заикаясь.
– Тс-с! Все-таки вас могут прослушивать. Напечатайте, и я половину вам отдаю.
Любой уважающий себя член Союза воспользовался бы этим поводом, чтобы вытолкать посетителя за дверь. Я, видимо, не уважал себя как член Союза.
– С чего вы взяли, что я могу вас напечатать? Я себя не могу напечатать! — вспылил я.
– Полмиллиона ваши.
– Чего-чего??
– Но ведь миллион-то за него там заплатят! — сказал он уверенно.
«Нет! Не может быть…— соображал я.— Это не агент, не провокатор — он такой. Неужто такие бывают?»
– Я уже был на книжной ярмарке, предлагал…
Я представил себе господ, боявшихся, что их уже не выпустят домой из Шереметьева, тет-а-тет с моим посетителем, и мне стало весело. Как это его не замели?
– Ну вот видите, они не могут, а что я могу? Кстати, а почему бы вам не попробовать напечататься у нас?
Он посмотрел на меня с презрением. Я был достоин его.
– Читал я вашего Солженицына…— процедил он.
Нет, это был такой человек. Сомнения мои рассеялись.
Он достал из портфеля шесть папок. Портфель испустил дух: в нем, кроме романа, могла поместиться лишь зубная щетка.
Боже! Такого толстого романа я еще не видел.
– Больше восьмисот страниц, — сказал он с удовлетворением. — Девятисот нет, — добавил он твердо.
Каждая папка была зачем-то обернута в несколько слоев вощеной бумаги. В этой папке помещался дорогой, почти что кожаный скоросшиватель, внутри которого, наконец, были подшиты — каждая страниц на полтораста — рукописи. Таких многослойных сочинений я тоже не встречал.
– А в пергамент-то зачем заворачиваете? — естественно, поинтересовался я.
– А если в воду бросать? — живо откликнулся он.
С усталостью метра я разрешил ему оставить рукопись на просмотр, только чтоб не торопил.
– Хорошо, я зайду послезавтра,— согласился он.
Много повидал я графоманов и начинающих — этот восхитил меня.
– Послушайте, вы сколько сидели?
– Пять лет.
– А сколько писали?
– Ровно год.
– И хотите, чтобы я прочитал за один день?
– Так вы же не оторветесь.
Ни тени сомнения.
– А кто еще читал?
– А никто.
– Так откуда же вы знаете?
– Кстати,— сказал он,— у меня еще есть рекорд, не зарегистрированный в «Книге рекордов Гиннеса». Это может послужить хорошей рекламой книге.
Я уже ничему не удивлялся.
– Я могу присесть пять тысяч раз подряд. Сейчас сразу, может, и не смогу. Но если надо, потренируюсь и быстро войду в форму. Не верите? Ну две тысячи гарантирую прямо сейчас. Хотите?
– Ладно, верю, ступайте,— сказал я тоном умирающего льва.
Но он заставил меня тут же раскрыть рукопись! И я не оторвался. Как легко зато отступили от меня мои собственные беды! И никто потом не отрывался из тех, кто читал… Хотя их и не много было.
Вот уже пять лет эпизоды этой книги стоят перед моими глазами с тою же отчетливостью. Будто они случились на моих глазах, будто я сам видел, будто сам пережил.
Это страшное, это странное повествование! По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта.
Бытует мнение, что бывают люди, которые знают, о чем рассказать, но не умеют. Бытует и мнение, что теперь много развелось умеющих писать — только им не о чем. Оба мнения недостаточно точны, потому что относятся так или иначе к несуществующим текстам. Потому что — не знать или уметь, а мочь надо. Леонид Габышев — может. Потенция — самая сильная его сторона. У него эта штука есть. Он может рассказать нам о том, о чем, пожалуй, никто не может рассказать, тем более мастер слова. Жизнь, о которой он пишет, сильнее любого текста. Ее и пережить-то невозможно, не то что о ней повествовать. Представьте себе достоверное описание ощущений человека в топке или газовой камере, тем более художественно написанное. Наша жизнь наметила такой конфликт этики и эстетики, от которого автор со вкусом просто отступит в сторону, обойдет, будто его и не было. Габышев не может уступить факту и отступить от факта именно потому, что факт этот был. Был — вот высшее доказательство для существования в тексте. Голос автора слит с голосом героя именно по этой причине. А не потому, что автор по неопытности не способен соблюсти дистанцию. Дистанция как раз есть, иначе не охватил бы он жизнь героя в столь цельной картине. Памятлив автор и в композиции: переклички его в эпизодах и линиях, так сказать, «рифмы» прозы, свидетельствуют о некоем врожденном мастерстве, которого чаще всего не достигают умеющие писать. Эти «рифмы» обещают нам будущего романиста.
У Габышева есть два дара — рассказчика и правды, один от природы, другой от человека.
Его повествование — о зоне. Воздухом зоны вы начинаете дышать с первой страницы и с первых глав, посвященных еще вольному детству героя. Здесь все — зона, от рождения. Дед — крестьянин, отец — начальник милиции, внук — зек. Центр и сердце повести — колония для несовершеннолетних Одлян. Одлян — имя это станет нарицательным, я уверен. Это детские годы крестьянского внука, обретающего свободу в зоне, постигающего ее смысл, о котором слишком многие из нас, проживших на воле, и догадки не имеют.
Это смелая книга — и граждански, и художнически. Ее надо было не только написать (в то время «в никуда», в будущее — «до востребования»), ее надо было — преодолеть. Почти так, как ту жизнь, что в ней описана.
Впрочем, преодолевая эту жизнь уже в чтении, не успеваешь задаться вопросом, как эта книга написана. Эффект подлинности таков, сопереживание герою настолько велико, что не можешь сам себе ответить на другой вопрос: как можно было пережить все это?
Невозможно. Ни дружбы, ни опоры здесь нет — лишь боль и унижение, без конца. Смерть кажется желанной как единственно возможное освобождение. И все-таки герой спасается. Что же спасает его?
Спасает его любовь и вера. Эта тема может оказаться заслоненной для невнимательного читателя всем тем ужасом страдания, которым насыщена книга. Но, только не утеряв любовь и расслышав голос веры, выживает герой. Тут нет дани ни чувствительности, ни моде. Герой не подготовлен, он не знает, ни что такое любовь, ни что такое вера. Они являются ему с тою же достоверностью факта, что и страдания. Между любовью и верой здесь тот же знак равенства, что и в писании, но не вычитанный, а обретенный (недаром и любимую героя зовут Вера). В момент полного отчаяния, когда герой близок и к убийству и к самоубийству, он слышит Голос: «Терпи, терпи, Глаз, это ничего, это так надо. Ты должен все вынести. Ведь ты выдюжишь. Я тебя знаю, что же ты скис? Подними голову. Одлян долго продолжаться не будет. Ты все равно из него вырвешься». Герой верит Голосу и не верит себе, что и впрямь слышит его: «Неужели я начал от этого Одляна сходить с ума? Неужели сойду? Нет, с ума сходить нельзя. Ведь если и правда сойду, мне все равно не поверят, скажут, что я кошу. Нет, Господи, нет, с ума нельзя сходить. Что угодно, только остаться в своем уме. Буду считать, что я пока в своем уме. И это мне все приснилось. Интересно, а я узнаю, что я сошел с ума? Если сошел, то я же не пойму, что я дураком стал… Нет, если я так рассуждаю, то я, слава богу, еще не дурак».
Слава Богу! Это время не удалено от нас, мы его еще хорошо помним. Это не двадцатые, и не тридцатые, это конец 60-х — начало 70-х, когда страна погружалась во все более глубокий сон. Я ни хочу опережать повесть пересказом — прочтите. Прочтите и сравните свой сон с реальностью.
Прошло каких-то пять лет с тех пор, как ко мне заявился неожиданный гость как угроза, как кошмар, как напоминание. Страна начала просыпаться, все болит в ней и ломит как с перепою. Проснулась и себя не узнает: кругом националы, рокеры, зеки, старики и дети.
Пришло время и этой повести. Она нужна не им, а нам.
А. Битов.
Посвящается малолеткам
ЧАСТЬ №1
КРЕЩЕНИЕ
1
В широкие, серые, окованные железом тюремные ворота въехал с жадно горящими очами-фарами черный «ворон». Начальник конвоя, молоденький лейтенант, споро выпрыгнул из кабины, поправил кобуру на белом овчинном полушубке и, вдохнув холодный воздух, скомандовал: «Выпускай!»
Конвоиры, сидевшие в чреве «ворона» вместе с заключенными, отделенные от них стальной решеткой, отомкнув ее — она лязгнула, как пасть волка,— выпрыгнули на утоптанный снег. Следом посыпались зеки, тут же строящиеся в две шеренги.
– Живее, живее! — прикрикнул на них начальник конвоя, а сам, с пузатым коричневым портфелем, сплюнув сигарету на снег, скрылся в дверях привратки. Он пошел сдавать личные дела заключенных. Их было двадцать семь. Зеки построились по двое и дышали морозным воздухом, наслаждаясь им. У них его скоро отнимут. После тесноты «воронка» стоять на улице было блаженство. Солдаты-конвоиры их пересчитали, ради шутки покрыв матом новичка, которому не нашлось пары. Один из зеков — бывалый,— видя веселое настроение конвоя, сострил:
– По парам надо ловить, а непарных гнать в шею.
Конвоиры на это ничего не ответили, а запританцовывали, согревая замерзшие ноги. Из привратки показался начальник конвоя и, крикнув: «Заводи!»—скрылся снова.
– Пошёль,— буркнул на зеков скуластый солдат-азиат, перестав пританцовывать. Он и так плохо говорил по-русски, а тут вдобавок мороз губы прихватил.
Зеки нехотя поплелись в тамбур привратки. Когда они вошли, за ними захлопнулась уличная дверь. В тамбуре было теплее.
Через несколько минут на пороге с делами в руках появился невысокого роста капитан в кителе и шапке. На левой руке — широкая красная повязка, на повязке крупными белыми буквами написано — «дежурный». Это был дежурный помощник начальника следственного изолятора. Тюрьму, построенную в прошлом веке, официально называли следственным изолятором. Рядом с капитаном стояли лейтенант — начальник конвоя и старшина — корпусной, плотный, коренастый. Ему, как и капитану, было за сорок. У старшины на скуле была шишка с голубиное яйцо.
– Буду называть фамилии,— сказал капитан,— выходите, говорите имя, отчество, год и место рождения, статью, срок.
И он стал выкрикивать фамилии. Зеки протискивались к дверям и, отвечая капитану, как он приказал, проходили мимо него в дверь, потом в другую и оказывались в боксике. Боксик представлял собой небольшое квадратное помещение. Обшарпанные стены были исписаны кличками, сроками и приветами кентам. В правом углу у двери стояла массивная ржавая параша.
Среди заключенных был один малолетка — Коля Петров. Зашел он в боксик в числе последних, и ему досталось место около дверей, а точнее — у параши.
Зеки, кто зашел первым, сели вдоль стенок на корточки, а те, кто зашел позже, сели посредине. Колени упирались в колени, плечо было рядом с плечом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57