https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/uglovye/
И что курицам она кладет на подкладку золотые яйца, и что сундуки у нее ломятся от мехов. Кур она давно не держала, и стайка стояла разваленная. Ян однажды проверил стайку в надежде найти золотое яйцо. Но там даже и куриного не оказалось.
Сеточка жила в одном переулке с Проворовым, безногим сапожником, и Ян как-то любопытства ради решил зайти к ней в убогий домишко. Домишко у нее был настолько маленький, что не хватало одних курьих ножек — и было б как в сказке. Он постучал в обитую фуфайкой дверь и услышал:
– Кто там?
– Я,— ответил Ян и распахнул дверь.
Дверь изнутри была занавешена ветхим одеялом, чтоб не выпускать тепло, и Ян когда откинул его рукой, то лбом уперся в зад коровы. Ян протиснулся и стал рядом с коровой, рога которой смотрели в окно.
– Чего тебе надо? — спросила Сеточка, вставая с кровати. Кровать стояла около небольшой печки.
– Меня мать послала, просила тебя зайти,— соврал Ян.
Мать с Сеточкой дружила и в лютые морозы пускала ее ночевать. Матери она часто гадала на картах.
– Ладно, скажи, зайду.
В домишке была такая темнота, что Ян, кроме коровы, кровати и печки, ничего не смог разглядеть. Электричества она себе не проводила, а пользовалась керосиновой лампой.
Ян знал от людей, что Сеточка в холода заводит корову в домишко. Отремонтировать стайку она почему-то не хотела.
Хоть Сеточка и старая и высохшая была, но на себе волочила из лесу на дрова стволы берез, обрубленные от сучков.
И вот Глаз получил из дому письмо. Мать писала, что Сеточка на него сгадала. Выпало ему «скорое возвращение домой через больную постель и казенный дом». Глаз задумался. «Как же это так, что вернусь я домой через больную постель? Чтоб меня по болезни отпустили из Одляна, надо заболеть так сильно, чтобы лежать при смерти. Да если я и умирать буду, мне не поверят. Скажут — косишь. Врут, наверное, Сеточкины карты. Так. Дальше. После того как я приеду домой, мне падает казенный дом. Опять, значит, тюрьма. Меня что, больного опять посадят? Нет, это что-то не то. Неправду нагадала Сеточка».
И не принял Глаз близко к сердцу слова Сеточки, а через несколько дней и совсем забыл про «скорое возвращение домой через больную постель и казенный дом».
Жизнь Глаза стала невыносимой, и он вновь начал уповать на письмо, отправленное начальнику уголовного розыска. «Но почему же, почему, — думал Глаз,— меня не вызывают в Заводоуковск? Ведь после второго письма Бородин прискакал сразу. А во втором я там подробно описал, что самый хреновый следователь не должен усомниться, что я был свидетелем преступления. Что еще написать, чтоб точно вызвали? Остается одно: я сам являюсь участником преступления. Но такого письма я вам не напишу. Я только свидетель, свидетель, свидетель. Ну что же вы, бараны, не можете быстро сопоставить факты. Не составляет труда позвонить в омутинскую школу или съездить туда и спросить, была ли в вашей школе кража спортивного кубка.
Я же написал, что мужики выставили стекла на первом этаже, а потом их не вставили. Учителя не могли этого не заметить. Неужели у вас есть сомнения, что я не ехал поездом Томск — Москва? Потерпевший свой поезд помнит. Я описал разговор, который был в тамбуре, ведь потерпевший должен помнить разговор. Ну а шампанское? Откуда я мог узнать, что у него было шампанское и лежало вместе с книжками в рюкзаке?
Скоро два месяца, как отправил письмо, а они му-му тянут. Вызывайте скорее, и мы вместе будем искать этих матерых преступников и шпионов иностранных разведок. А что, если у меня ловко вьйдет, если я смогу их провести, меня могут и на свободу выпустить, чтоб я помог найти шпионов. Чтоб спиртзавод цел остался. Неужели вы, ротозеи, хотите оставить шпионов гулять на свободе? Тогда они ограбят и убьют еще не одного человека и к чертовой матери пустят на воздух не один спиртзавод.
И все-таки меня вызовут. Ну не могут не вызвать. Вот тогда я и потуманю им мозги. Им никак не доказать, что мужика грабанули мы. А я буду этими шпионами прикрываться. Буду упорно стоять на своем, что главная их цель — диверсии. Что ж, заводоуковский уголовный розыск, я бросил вам вызов».
Лютые морозы злобствовали по всей стране. В бараках спать было холодно, и бушлаты не помогали. А у Глаза, как назло, украли шерстяные варежки. У марех-то и никогда не было ни шерстяных носков, ни варежек, но у Глаза при ворах было все. Вначале у него носки украли, а сейчас вот и варежки. Бушлат его новый, который он при Махе с вешалки снял, даже не спрашивая, чей он, теперь у него тоже сшушарили. И хилял он теперь в потрепанном.
А тут зону облетела печальная весть: в четвертом отряде пацан задавился. Отрядам на работе скомандовали съем, а в четвертом человека не хватает. Куда же он в такой лютый мороз куркануться мог? Долго его искали, и никому в голову не приходило в подсобку заглянуть, где заготовки хранились. Там каркасы от диванов стояли один на другом. И парень на верхний каркас положил крепкую палку, привязал к ней веревку, спустился внутрь и удавился. Из-за каркасов его не видно было. Никому и в голову не пришло туда заглянуть, уж слишком приметное место.
Срок у парня был полтора года, почти половину — отсидел, а вот удавился. Многие удивлялись — не мог десять месяцев дотерпеть. А парня этого в отряде сильно зашибали. Бугор все его фаловал за щеку взять, за это житуху дать обещал. А парень решил умереть лучше, чем сосать.
Похоронили его на одлянском кладбище, где много было могил воспитанников. Говорят, кого хоронили, даже креста не ставили. Воткнут в рыхлую землю кол, а на нем номерок, и привет.
В этот день, когда задавился пацан, Глаз около обойки увидел варежки шерстяные. Глаз знал, что тело пацана вынесли совсем недавно и варежки кто-то выбросил — носить их теперь было западло: варежки к покойнику прикасались. На зоне много всяких подлянок было. С вафлером никто не разговаривал. На толчок с конфеткой во рту никто зайти не мог — это была первая подлость в Одляне. Или проглоти конфетку перед толчком, или выплюнь ее. В подсос, бывало, у пацанов курева нет, а мина какой-нибудь сигареты шмаляет. Ни отобрать, ни попросить у него никто не посмеет: парень заминирован. Если спрашивал докурить воспитанник, который не знал, что он мина, тот говорил: «Нельзя». Это означало, что он не может дать окурок, потому что он мастёвый. Но некоторые ребята втихаря брали у минетов окурки.
И вот Глаз стоял перед варежками. Они были новые, вязанные с цветной ниткой. Взять или не взять? «Возьму-ка я их,— решил Глаз и, сунув в карман, пошел в станочный цех за заготовками.— На нашем-то отряде никто ведь не знает, что в этих варежках покойника выносили. Их, наверное, никто и не видел. А что здесь поганого, ну вынесли в них парня, и почему их надо теперь выбрасывать, если на улице такой холодище?»
Вернувшись в обойку, Глаз стал шканты строгать для деда. Деду было больше семидесяти, он был веселый и разговорчивый. Великолепный столяр!
– Как, Глаз, жмет на улице? — улыбнулся дед, положив киянку на верстак.
– Жмет. Еще как!
– Лето жаркое будет, — дед помолчал. — К дочери летом поеду. На Севере она живет.
И дед о дочери стал рассказывать.
Глаз с дедом редко работал, но о дочери слыхал.
– Дед, расскажи, как здесь раньше жизнь на зоне была? А то разное говорят.
– Да лучше, чем сейчас. Я с самого основания работаю. В двадцатых годах здесь золото нашли, вот и разросся поселок. А потом и колонию построили. Одни воры были. И пацанам неплохо жилось. Я отсюда на фронт уходил. А когда пришел, актив уже был и забор поставили. А как они между собой раньше дрались! Ну дела. Когда забора не было, и побегов не было. А как актив появился, над пацанами издеваться стали. Две власти — и каждая командовать хочет. Сапунов-то, мастер у станочников, когда сидел — рогом был. Бил ребят сильно. «Ну, — сказали ему перед освобождением, — приедешь домой — вилы в бок». Он и не поехал домой. Здесь и остался. Который уж год мастером. И даже в отпуск домой не ездит. Да что говорить — власть-то от антихриста.
18
Шел третий месяц как Глаз послал письмо Бородину, а его на этап не забирали. Дуплили его в последнее время часто. Не будь он хозяйкой, легче бы жилось. А то полотенце в спальне пропадет — доставай, а то и простынь на мыло сядет. Не достанешь — помогальник грудянку отшибает. «Одлян, проклятый Одлян! Вот когда освобожусь, возьму и целую посылку полотенец, наволочек и простынь в зону на седьмой отряд вышлю. Пусть их хозяйкам раздадут. Хоть месяц горя знать не будут».
Раз на этап не забирали, Глаз решил простыть и попасть в колонийскую больничку. Стужа на улице лютая. Ночью он встал и пошел в толчок. А в толчок ночью только в одном нижнем белье выпускали. Возвращаясь обратно, он перед отрядом лег на обледенелую дорожку грудью. Минут пять пролежал, замерз. «Воспаление легких я должен получить»,— подумал Глаз и пошел в отряд. Но он не простыл. Даже кашля не было. На следующую ночь он опять лег грудью на обледенелую дорожку, но простуда его не брала.
Дня через два он еще раз решил попробовать. Выйдя из отряда, на углу столкнулся с Пирамидой.
– Глаз, — сказал Пирамида, — ты не знаешь, как можно простыть?
– Ложись вон грудью на дорожку и лежи. Простынешь запросто.
– Да я уже несколько ночей лежу. Но не простываю.
– Не знаю тогда.
Пирамида пошел в отряд, а Глаз, размышляя, в толчок. «Как же попасть в больничку?»
Когда Глаз жил в третьем отряде, то горячей водой ошпарился парень-кочегар, и его забирали в больничку в Челябинск. Воспитатели и парни суетились, срочно собирая его в дорогу. Многим ребятам хотелось оказаться на его месте. И Глазу тоже.
Глаз шел по зоне. Здесь, напротив больнички, была разбита клумба. Летом, идя мимо клумбы под сенью деревьев, он всегда замедлял шаг. Цветы пахли дурманяще и напоминали запах пряников. И он, голодный, вдыхал аромат.
Сейчас клумба была под снегом, и голые деревья гнулись от порывистого ветра. И голодному Глазу захотелось лета, аромата цветов и запаха пряников.
Обойка чуть раньше закончила работу, и парни грелись у труб отопления.
– С письмами у меня ничего не получается,— сказал Антон, приложив руки к горячей трубе.— Я уже штук пять послал первому секретарю, уж как я его ни материл, а толку нет. Не отдает он их в милицию. Значит, не привлекут и на этап не отправят.
Антон достал из кармана две длинные иголки, которыми гобелен сшивали на диванах. Иголки были связаны нитками, и острые концы торчали в разные стороны. Длина иголки была чуть ли не с ладонь.
– Как думаешь, Глаз, смогу я их проглотить?
– Да нет, Антон, больно уж длинные. Иголка сразу в горло воткнется.
– А если так? — Антон достал из кармана маленький шарик вара и нанизал его на иголку.— Так ведь проглочу. Иголка никуда не воткнется.
Антон широко открыл рот, затолкнул в глотку иголки и проглотил.
– Ну вот, а ты говорил — не проглотить.
Он сделал это так быстро, что Глаз и опомниться не успел.
– Теперь-то меня точно в больничку заберут. В Челябинск. Пусть делают операцию и достают.
Глаз молчал. На душе у него так муторно стало, и он отошел от Антона.
Скоро съем прокричали, и парни двинули на улицу. К Глазу подошел бугор букварей Томилец.
– У меня к тебе базар есть.— Томилец посмотрел по сторонам.— Манякин говорит, что он две иголки проглотил на твоих глазах. Правда это?
– Правда, Томилец.
– А не врешь?
– Зачем мне врать? Я даже моргнуть не успел, как он глотнул их.
Из-за дверей вышел начальник отряда.
– Петров,— сказал начальник отряда,— почему ты не помешал Манякину проглотить иголки?
– Виктор Кириллович, я даже и не поверил ему, что он такие длинные глотанет. Все было так быстро, что я и помешать бы не смог.
Перед ужином начальник отряда вызвал Глаза в воспитательскую.
– Петров, объявляю тебе наряд вне очереди. Завтра на туалете отработаешь,— сказал Виктор Кириллович.
«Толчок, толчок»,— пронзило все внутренности Глаза.
– Виктор Кириллович, за что? Что я сделал?
– Наряд вне очереди.
– Виктор Кириллович, он проглотил, а мне наряд!
– Должен был помешать…
– Да не думал я, что он проглотит.
– Все. Иди.
Глаз вышел из воспитательской. Все, толчок.
Умри, поселок Одлян! Провались в тартарары весь Миасс с его красивейшими окрестностями, но только не допусти избиения Глаза. «О, нет-нет,— обливаясь кровью, кричала его душа,— я не хочу этого! Я не хочу идти на толчок. Не хочу жрать застывшее говно. Я ничего не хочу. Как ты поступил, Антон? Да он мной подстраховался на случай, если ему не поверят. И ему не поверили. И призвали меня, чтоб я подтвердил. Но что я мог сделать, Господи, что? Теперь мне — толчок, ему — больничка. Меня — ушибать, а он будет балдеть на белых простынях и радоваться, что обхитрил все начальство».
Спал Глаз плохо. Часто просыпался. И снился ему кровавый сон. Кровавые отблески кровавого бытия кровавыми сполохами кроваво высвечивали кровавую эпоху. Кровавый цвет везде. Он залил всю долину Одляна. Кровавыми стоят две вершины, между которыми, как говорит предание, проезжал Емельян Пугачев. Течет кровавая вода в реке Миасс. Начальник колонии — кровавый майор,— мерно ступая по обледенелой бетонке, припорошенной снегом, подходит к толчку, где его ждет начальник седьмого отряда. Хозяин выпятил пузо, сунул папиросу в рот и ждет не дождется, когда Глаза поведут на толчок. Но вот его привели. Из толчка — крики, и вот она — кровь Глаза, кровь тысяч малолеток устремляется в двери, сносит их я вырывается на простор. Начальник колонии бросает папиросу, пригоршнями зачерпывает кровь, пьет и обмывает ею лицо, словно родниковой водой, и блаженствует. Криков из туалета не слышно. Майор и капитан медленно удаляются в сторону вахты. На обледенелой бетонке остаются их кровавые следы.
«Это хорошо, что ты попал в Одлян, это хорошо, что тебя поведут на толчок»,— услышал Глаз голос.
«Сильно изобьют?»
«Этого я не скажу. Ждать осталось немного. Утром тебя поведут. Но я тебя помню».
«Неужели не заберут на этап?»
«Из Одляна ты вырвешься…»
Утром Глаз, заправляя кровать, вспомнил кровавый сон и разговор с невидимым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Сеточка жила в одном переулке с Проворовым, безногим сапожником, и Ян как-то любопытства ради решил зайти к ней в убогий домишко. Домишко у нее был настолько маленький, что не хватало одних курьих ножек — и было б как в сказке. Он постучал в обитую фуфайкой дверь и услышал:
– Кто там?
– Я,— ответил Ян и распахнул дверь.
Дверь изнутри была занавешена ветхим одеялом, чтоб не выпускать тепло, и Ян когда откинул его рукой, то лбом уперся в зад коровы. Ян протиснулся и стал рядом с коровой, рога которой смотрели в окно.
– Чего тебе надо? — спросила Сеточка, вставая с кровати. Кровать стояла около небольшой печки.
– Меня мать послала, просила тебя зайти,— соврал Ян.
Мать с Сеточкой дружила и в лютые морозы пускала ее ночевать. Матери она часто гадала на картах.
– Ладно, скажи, зайду.
В домишке была такая темнота, что Ян, кроме коровы, кровати и печки, ничего не смог разглядеть. Электричества она себе не проводила, а пользовалась керосиновой лампой.
Ян знал от людей, что Сеточка в холода заводит корову в домишко. Отремонтировать стайку она почему-то не хотела.
Хоть Сеточка и старая и высохшая была, но на себе волочила из лесу на дрова стволы берез, обрубленные от сучков.
И вот Глаз получил из дому письмо. Мать писала, что Сеточка на него сгадала. Выпало ему «скорое возвращение домой через больную постель и казенный дом». Глаз задумался. «Как же это так, что вернусь я домой через больную постель? Чтоб меня по болезни отпустили из Одляна, надо заболеть так сильно, чтобы лежать при смерти. Да если я и умирать буду, мне не поверят. Скажут — косишь. Врут, наверное, Сеточкины карты. Так. Дальше. После того как я приеду домой, мне падает казенный дом. Опять, значит, тюрьма. Меня что, больного опять посадят? Нет, это что-то не то. Неправду нагадала Сеточка».
И не принял Глаз близко к сердцу слова Сеточки, а через несколько дней и совсем забыл про «скорое возвращение домой через больную постель и казенный дом».
Жизнь Глаза стала невыносимой, и он вновь начал уповать на письмо, отправленное начальнику уголовного розыска. «Но почему же, почему, — думал Глаз,— меня не вызывают в Заводоуковск? Ведь после второго письма Бородин прискакал сразу. А во втором я там подробно описал, что самый хреновый следователь не должен усомниться, что я был свидетелем преступления. Что еще написать, чтоб точно вызвали? Остается одно: я сам являюсь участником преступления. Но такого письма я вам не напишу. Я только свидетель, свидетель, свидетель. Ну что же вы, бараны, не можете быстро сопоставить факты. Не составляет труда позвонить в омутинскую школу или съездить туда и спросить, была ли в вашей школе кража спортивного кубка.
Я же написал, что мужики выставили стекла на первом этаже, а потом их не вставили. Учителя не могли этого не заметить. Неужели у вас есть сомнения, что я не ехал поездом Томск — Москва? Потерпевший свой поезд помнит. Я описал разговор, который был в тамбуре, ведь потерпевший должен помнить разговор. Ну а шампанское? Откуда я мог узнать, что у него было шампанское и лежало вместе с книжками в рюкзаке?
Скоро два месяца, как отправил письмо, а они му-му тянут. Вызывайте скорее, и мы вместе будем искать этих матерых преступников и шпионов иностранных разведок. А что, если у меня ловко вьйдет, если я смогу их провести, меня могут и на свободу выпустить, чтоб я помог найти шпионов. Чтоб спиртзавод цел остался. Неужели вы, ротозеи, хотите оставить шпионов гулять на свободе? Тогда они ограбят и убьют еще не одного человека и к чертовой матери пустят на воздух не один спиртзавод.
И все-таки меня вызовут. Ну не могут не вызвать. Вот тогда я и потуманю им мозги. Им никак не доказать, что мужика грабанули мы. А я буду этими шпионами прикрываться. Буду упорно стоять на своем, что главная их цель — диверсии. Что ж, заводоуковский уголовный розыск, я бросил вам вызов».
Лютые морозы злобствовали по всей стране. В бараках спать было холодно, и бушлаты не помогали. А у Глаза, как назло, украли шерстяные варежки. У марех-то и никогда не было ни шерстяных носков, ни варежек, но у Глаза при ворах было все. Вначале у него носки украли, а сейчас вот и варежки. Бушлат его новый, который он при Махе с вешалки снял, даже не спрашивая, чей он, теперь у него тоже сшушарили. И хилял он теперь в потрепанном.
А тут зону облетела печальная весть: в четвертом отряде пацан задавился. Отрядам на работе скомандовали съем, а в четвертом человека не хватает. Куда же он в такой лютый мороз куркануться мог? Долго его искали, и никому в голову не приходило в подсобку заглянуть, где заготовки хранились. Там каркасы от диванов стояли один на другом. И парень на верхний каркас положил крепкую палку, привязал к ней веревку, спустился внутрь и удавился. Из-за каркасов его не видно было. Никому и в голову не пришло туда заглянуть, уж слишком приметное место.
Срок у парня был полтора года, почти половину — отсидел, а вот удавился. Многие удивлялись — не мог десять месяцев дотерпеть. А парня этого в отряде сильно зашибали. Бугор все его фаловал за щеку взять, за это житуху дать обещал. А парень решил умереть лучше, чем сосать.
Похоронили его на одлянском кладбище, где много было могил воспитанников. Говорят, кого хоронили, даже креста не ставили. Воткнут в рыхлую землю кол, а на нем номерок, и привет.
В этот день, когда задавился пацан, Глаз около обойки увидел варежки шерстяные. Глаз знал, что тело пацана вынесли совсем недавно и варежки кто-то выбросил — носить их теперь было западло: варежки к покойнику прикасались. На зоне много всяких подлянок было. С вафлером никто не разговаривал. На толчок с конфеткой во рту никто зайти не мог — это была первая подлость в Одляне. Или проглоти конфетку перед толчком, или выплюнь ее. В подсос, бывало, у пацанов курева нет, а мина какой-нибудь сигареты шмаляет. Ни отобрать, ни попросить у него никто не посмеет: парень заминирован. Если спрашивал докурить воспитанник, который не знал, что он мина, тот говорил: «Нельзя». Это означало, что он не может дать окурок, потому что он мастёвый. Но некоторые ребята втихаря брали у минетов окурки.
И вот Глаз стоял перед варежками. Они были новые, вязанные с цветной ниткой. Взять или не взять? «Возьму-ка я их,— решил Глаз и, сунув в карман, пошел в станочный цех за заготовками.— На нашем-то отряде никто ведь не знает, что в этих варежках покойника выносили. Их, наверное, никто и не видел. А что здесь поганого, ну вынесли в них парня, и почему их надо теперь выбрасывать, если на улице такой холодище?»
Вернувшись в обойку, Глаз стал шканты строгать для деда. Деду было больше семидесяти, он был веселый и разговорчивый. Великолепный столяр!
– Как, Глаз, жмет на улице? — улыбнулся дед, положив киянку на верстак.
– Жмет. Еще как!
– Лето жаркое будет, — дед помолчал. — К дочери летом поеду. На Севере она живет.
И дед о дочери стал рассказывать.
Глаз с дедом редко работал, но о дочери слыхал.
– Дед, расскажи, как здесь раньше жизнь на зоне была? А то разное говорят.
– Да лучше, чем сейчас. Я с самого основания работаю. В двадцатых годах здесь золото нашли, вот и разросся поселок. А потом и колонию построили. Одни воры были. И пацанам неплохо жилось. Я отсюда на фронт уходил. А когда пришел, актив уже был и забор поставили. А как они между собой раньше дрались! Ну дела. Когда забора не было, и побегов не было. А как актив появился, над пацанами издеваться стали. Две власти — и каждая командовать хочет. Сапунов-то, мастер у станочников, когда сидел — рогом был. Бил ребят сильно. «Ну, — сказали ему перед освобождением, — приедешь домой — вилы в бок». Он и не поехал домой. Здесь и остался. Который уж год мастером. И даже в отпуск домой не ездит. Да что говорить — власть-то от антихриста.
18
Шел третий месяц как Глаз послал письмо Бородину, а его на этап не забирали. Дуплили его в последнее время часто. Не будь он хозяйкой, легче бы жилось. А то полотенце в спальне пропадет — доставай, а то и простынь на мыло сядет. Не достанешь — помогальник грудянку отшибает. «Одлян, проклятый Одлян! Вот когда освобожусь, возьму и целую посылку полотенец, наволочек и простынь в зону на седьмой отряд вышлю. Пусть их хозяйкам раздадут. Хоть месяц горя знать не будут».
Раз на этап не забирали, Глаз решил простыть и попасть в колонийскую больничку. Стужа на улице лютая. Ночью он встал и пошел в толчок. А в толчок ночью только в одном нижнем белье выпускали. Возвращаясь обратно, он перед отрядом лег на обледенелую дорожку грудью. Минут пять пролежал, замерз. «Воспаление легких я должен получить»,— подумал Глаз и пошел в отряд. Но он не простыл. Даже кашля не было. На следующую ночь он опять лег грудью на обледенелую дорожку, но простуда его не брала.
Дня через два он еще раз решил попробовать. Выйдя из отряда, на углу столкнулся с Пирамидой.
– Глаз, — сказал Пирамида, — ты не знаешь, как можно простыть?
– Ложись вон грудью на дорожку и лежи. Простынешь запросто.
– Да я уже несколько ночей лежу. Но не простываю.
– Не знаю тогда.
Пирамида пошел в отряд, а Глаз, размышляя, в толчок. «Как же попасть в больничку?»
Когда Глаз жил в третьем отряде, то горячей водой ошпарился парень-кочегар, и его забирали в больничку в Челябинск. Воспитатели и парни суетились, срочно собирая его в дорогу. Многим ребятам хотелось оказаться на его месте. И Глазу тоже.
Глаз шел по зоне. Здесь, напротив больнички, была разбита клумба. Летом, идя мимо клумбы под сенью деревьев, он всегда замедлял шаг. Цветы пахли дурманяще и напоминали запах пряников. И он, голодный, вдыхал аромат.
Сейчас клумба была под снегом, и голые деревья гнулись от порывистого ветра. И голодному Глазу захотелось лета, аромата цветов и запаха пряников.
Обойка чуть раньше закончила работу, и парни грелись у труб отопления.
– С письмами у меня ничего не получается,— сказал Антон, приложив руки к горячей трубе.— Я уже штук пять послал первому секретарю, уж как я его ни материл, а толку нет. Не отдает он их в милицию. Значит, не привлекут и на этап не отправят.
Антон достал из кармана две длинные иголки, которыми гобелен сшивали на диванах. Иголки были связаны нитками, и острые концы торчали в разные стороны. Длина иголки была чуть ли не с ладонь.
– Как думаешь, Глаз, смогу я их проглотить?
– Да нет, Антон, больно уж длинные. Иголка сразу в горло воткнется.
– А если так? — Антон достал из кармана маленький шарик вара и нанизал его на иголку.— Так ведь проглочу. Иголка никуда не воткнется.
Антон широко открыл рот, затолкнул в глотку иголки и проглотил.
– Ну вот, а ты говорил — не проглотить.
Он сделал это так быстро, что Глаз и опомниться не успел.
– Теперь-то меня точно в больничку заберут. В Челябинск. Пусть делают операцию и достают.
Глаз молчал. На душе у него так муторно стало, и он отошел от Антона.
Скоро съем прокричали, и парни двинули на улицу. К Глазу подошел бугор букварей Томилец.
– У меня к тебе базар есть.— Томилец посмотрел по сторонам.— Манякин говорит, что он две иголки проглотил на твоих глазах. Правда это?
– Правда, Томилец.
– А не врешь?
– Зачем мне врать? Я даже моргнуть не успел, как он глотнул их.
Из-за дверей вышел начальник отряда.
– Петров,— сказал начальник отряда,— почему ты не помешал Манякину проглотить иголки?
– Виктор Кириллович, я даже и не поверил ему, что он такие длинные глотанет. Все было так быстро, что я и помешать бы не смог.
Перед ужином начальник отряда вызвал Глаза в воспитательскую.
– Петров, объявляю тебе наряд вне очереди. Завтра на туалете отработаешь,— сказал Виктор Кириллович.
«Толчок, толчок»,— пронзило все внутренности Глаза.
– Виктор Кириллович, за что? Что я сделал?
– Наряд вне очереди.
– Виктор Кириллович, он проглотил, а мне наряд!
– Должен был помешать…
– Да не думал я, что он проглотит.
– Все. Иди.
Глаз вышел из воспитательской. Все, толчок.
Умри, поселок Одлян! Провались в тартарары весь Миасс с его красивейшими окрестностями, но только не допусти избиения Глаза. «О, нет-нет,— обливаясь кровью, кричала его душа,— я не хочу этого! Я не хочу идти на толчок. Не хочу жрать застывшее говно. Я ничего не хочу. Как ты поступил, Антон? Да он мной подстраховался на случай, если ему не поверят. И ему не поверили. И призвали меня, чтоб я подтвердил. Но что я мог сделать, Господи, что? Теперь мне — толчок, ему — больничка. Меня — ушибать, а он будет балдеть на белых простынях и радоваться, что обхитрил все начальство».
Спал Глаз плохо. Часто просыпался. И снился ему кровавый сон. Кровавые отблески кровавого бытия кровавыми сполохами кроваво высвечивали кровавую эпоху. Кровавый цвет везде. Он залил всю долину Одляна. Кровавыми стоят две вершины, между которыми, как говорит предание, проезжал Емельян Пугачев. Течет кровавая вода в реке Миасс. Начальник колонии — кровавый майор,— мерно ступая по обледенелой бетонке, припорошенной снегом, подходит к толчку, где его ждет начальник седьмого отряда. Хозяин выпятил пузо, сунул папиросу в рот и ждет не дождется, когда Глаза поведут на толчок. Но вот его привели. Из толчка — крики, и вот она — кровь Глаза, кровь тысяч малолеток устремляется в двери, сносит их я вырывается на простор. Начальник колонии бросает папиросу, пригоршнями зачерпывает кровь, пьет и обмывает ею лицо, словно родниковой водой, и блаженствует. Криков из туалета не слышно. Майор и капитан медленно удаляются в сторону вахты. На обледенелой бетонке остаются их кровавые следы.
«Это хорошо, что ты попал в Одлян, это хорошо, что тебя поведут на толчок»,— услышал Глаз голос.
«Сильно изобьют?»
«Этого я не скажу. Ждать осталось немного. Утром тебя поведут. Но я тебя помню».
«Неужели не заберут на этап?»
«Из Одляна ты вырвешься…»
Утром Глаз, заправляя кровать, вспомнил кровавый сон и разговор с невидимым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57