треугольная ванна
«Неужели еще и рука будет изуродована?» — подумал Глаз
– Нет мочи, Каманя, ни на кого я не работаю.
Каманя посмотрел на Глаза.
– Нет мочи, говоришь. Хорошо, я верю. Ты вот любишь песни, так спой сейчас свою любимую.
К ребятам, которые работали в цехе, Глаз стоял спиной. Терпеть было невыносимо, и он тихонько запел «Журавлей», а Каманя медленно, миллиметр за миллиметром, придавливал рычаг. Всю боль Глаз вкладывал в песню, пел негромко, и по его лицу текли слезы.
– Глаз,— сказал Каманя, когда песня была спета,— а теперь скажи, давно ли работаешь на Канторовича.
– Не работаю я на него, невмоготу терпеть, Каманя!
– Ну а на кого тогда, сознайся, и на этом кончим. Если будешь и дальше в несознанку, я дальше закручиваю тиски.
– Да ни на кого я не работаю, Каманя! Невмоготу, Каманя…
– Колись давай, или я сейчас крутану изо всей силы, ну!
– Да зачем мне работать? Если б я на него работал, что — мне бы легче жилось?
– Ладно, Глаз, пока хватит. Вечером пойдем с тобой в кочегарку. Суну твою руку, правую руку, в топку, и подождем, пока не сознаешься.
Каманя ослабил тиски. Глаз вытащил руку. Махнул ею и сунул в карман.
– Иди,— тихо сказал Каманя.
Глаз со страхом ждал вечера. Его поведут в кочегарку и будут пытать огнем.
Вечером к Глазу подошел Игорь, кент Маха:
– Пошли.
Глаз подумал, что поведут в кочегарку, но они пришли в туалетную комнату. В туалете стояли два вора: Кот и вор шестого отряда Монгол.
– В кочегарку тебя завтра поведем,— сообщил Игорь,— если сейчас не сознаешься. Но я о тебе лучшего мнения. Расскажи с самого начала, как ты стал работать на Канторовича, бить не будем — слово даю. Ну!
– Не работаю я на Канторовича, ни на кого не работаю. С третьего отряда меня перевели — там седьмого класса нет. А работай я на Канторовича, зачем бы он меня отпустил? И как бы я к нему ходил незамеченный? Ведь меня сразу увидят на третьем отряде.
– Не говоришь — расколем. Встань сюда.
Глаз встал, чтоб Игорю было хорошо размахнуться, и получил моргушку. Крепкую. Голова закружилась. Игорь не дал ему оклематься и дважды ударил еще. Глаз забалдел, но быстро пришел в себя.
– Колись!
– Ни на кого не работаю. Правда!
– Что ты его спрашиваешь — бить надо, пока не колонется. Дай-ка я,— сказал Кот и начал Глазу ставить моргушки одну за другой, Видя, что он отключается, Кот дал ему отдышаться и начал опять.
– О-о-о,— застонал Глаз,— зуб, подожди, зуб больно.
Глаз схватился за левую щеку.
– Иди, сказал Игорь,— завтра в кочегарку пойдем.
В спальне Глаз подошел к зеркалу. Открыл рот и потрогал пальцами коренные зубы слева. Ни один зуб не шатался. «Все зубы целые, а боль адская. Ладно, пройдет».
Воспитанники между собой говорили, что парней, прошедших Одлян и призванных в армию, ни в морской флот, ни в десантники, ни в танковые войска не берут, потому что отбиты внутренности. Во всех военкоматах страны знают, чт? такое Одлян, и говорят:
– В стройбат его!
Многие ребята мечтали о военных училищах, но понимали: им туда не попасть.
Зато некоторые переписывались с девушками, чаще — с заочницами, с незнакомыми лично, значит. Заочницы на конверте после области, города и поселка надписывали: ОТКН, 7 (седьмой, например, отряд) — (Одлянская трудовая колония несовершеннолетних). А парни в письмах расшифровывали так: одлянский танковой корпус Нахимова, или Нестерова, или Неделина. Служу, мол, в армии.
14
И к Глазу пришло отчаяние — надо с собою кончать. Но как? Нож, которым он в цехе обрезает материал с локотников, короток. До сердца не достанет. Удавиться? Но где? Вытащат из петли и бросят на толчок.
В немецких концлагерях — Глаз видел в кино — заключенные легко уходили из жизни. Кинься на запретку — и охранник с вышки прошьет тебя из пулемета. Но здесь, в Одляне, в малолеток не стреляют и карабины у охраны больше для запугивания, чем для дела. Мгновенной смерти не жди. Тебя умертвляют медленно, день за днем. Но как быть тем, кому жизнь опротивела? «Неужели я не волен покончить с собой? Если не волен, тогда сами меня умертвите… Отмените этот дурацкий указ, что в малолеток не стреляют. Сделайте новый: при побеге в малолеток стреляют. Я, минуты не думая, кинусь на запретку. Какая великая пацанам помощь: кто не хочет жить — уходи из жизни легко, без всяких толчков. Неужели я не волен распоряжаться своей жизнью? Выходит, не волен. А что же я волен делать в этой зоне, если даже умереть вы мне не даете? Молчите, падлы?!»
У Глаза закололо в груди, он обхватил грудь руками и услышал: «Жизнь и так коротка, а ты хочешь покончить с собой. Это у тебя пройдет. И ты будешь жив. И указ этот, чтоб в малолеток не стреляли, хороший указ. Ведь если в вас стрелять, ползоны бы кинулось на запретку в минуты отчаяния. И не ругай ты лагерное начальство — хорошо, что в зоне нет смерти. Пройдет всего несколько дней — и ты забудешь о ней. Тебе опять захочется жить. Тебе только шестнадцать. Ты любишь Веру. Не думай о смерти, а стремись к Вере. Ты меня слышишь?»
– Слышу,— тихо ответил Глаз.
«Ну и хорошо. Сосчитай-ка до десяти. Только медленно считай. Ну, начинай».
Глаз, еле шевеля губами, начал считать:
– Раз, два, три… девять, десять. «Ну, тебе стало легче?»
– Немного.
«Ты сосчитал до десяти, и тебе стало легче. Усни, а утром о запретке не вспомнишь. Я знаю, ни на кого ты не работаешь, и бояться тебе нечего. Только не наговори на себя, что работаешь на Канторовича. Понял?»
– Понял.
Утром Глаз вспомнил ночной разговор. «Может, я ни с кем и не разговаривал, а просто видел сон?»
Весь день Глаз ждал, что подойдут воры и будут пытать. Но никто не подошел. Вечером снова ждал: сейчас поведут в кочегарку.
Но не повели, а позвали в туалетную комнату. Там опять были трое: Игорь, Кот и Монгол.
– Ну что — за сутки надумал? — Это Игорь спросил.
– Я вчера все сказал. Ни на кого не работаю.
Игорь поставил ему моргушку, вторую и третью. Удары пришлись по вискам. Глаз чуть не упал.
– Не могу, не могу я его бить! — прокричал Игорь и, хлопнув дверью, вышел.
– Кот, не бейте меня по лицу. После вчерашнего больно зуб.
Кот и Монгол били Глаза по груди, почкам, печени.
Он садился от боли на корточки, а когда вставал, удары сыпались снова.
Отбив кулаки, Кот и Монгол прогнали Глаза, обругав матом.
«Нет-нет, я все равно вырвусь из Одляна, — думал Глаз, — не буду я здесь сидеть до восемнадцати. Надо воспользоваться нераскрытым убийством».
На следующий день Глаз написал письмо начальнику уголовного розыска заводоуковской милиции капитану Бородину. В нем он писал, что случайно оказался свидетелем убийства, совершенного на перекрестке ново- и старозаимковской дорог. «Если вы это преступление не раскрыли, то я мог бы дать ценные показания» — этими словами закончил Глаз письмо.
Письмо Глаз попросил бросить в почтовый ящик тетю Шуру. Она носила ему сгущенку.
Глаз верил, что его письмо заинтересует заводоуковский уголовный розыск. Убийство, совершенное более года назад, не раскрыто. Его наверняка вызовут в Заводоуковск, он прокатится по этапу, отдохнет от зоны, покрутит мозги начальнику уголовного розыска, а потом, возможно, сознается, что свидетелем убийства он не был. Захотелось прокатиться по этапу.
Воры оставили Глаза в покое. Поверили, что на Канторовича он не работает.
Зуб у Глаза продолжал болеть, и он пошел в санчасть.
– Да, седьмой у тебя треснут,— сказала врач.— Ты что, железо грыз?
– Да,— сказал Глаз, и врач выдернула у него четвертушку зуба.
В отряде был земляк Мехли — Отваров, и его тяжко била падучая. Глаз несколько раз держал его, чтоб он голову не разбил. Отваров при Мехле немного поднялся. Он часто в курилке весело и с подробностями рассказывал о крупных нераскрытых преступлениях и об одном убийстве. И во всех он участвовал. Он рассчитывал, что кто-нибудь фуганет Куму, но никто не фуговал. Парни привыкли к его рассказам, и какой-нибудь шустряк говорил:
– Отвар, а ну-ка травани про мокряк!
Еще летом бугор пнул Глаза по ноге, а потом и воры несколько раз в это же место попадали, и кожа, отбитая от кости, гнила. Когда ему и вторую испинали, он стал ходить в санчасть. В санчасти мази — дрянь, и ноги у Глаза не заживали.
В зоне у воров и актива — привычка пинать по ногам. И у многих ноги гнили.
Вскоре Глаз получил хорошую мазь из дома и стал лечить себя сам. Когда он разбинтовывал ноги, терпкий запах гниющей кожи бил в нос. Кожа прогнила до кости, и каждый шаг доставлял боль. У других ребят раны на ногах до того загнили, что они еле ковыляли. Но все равно они мыли полы и ходили в наряды.
Раны постепенно у Глаза стали затягиваться, мазь помогала.
Был в седьмом воспитанник по кличке Клубок. Срок — три года. Больше половины отсидел. Ноги у него гнили — их отпинали. Клубок всегда ходил прихрамывая. Раны не заживали. Клубок работал в обойке и был с Глазом в хорошем отношении.
Как-то во время работы в цех пришел дпнк и сказал Клубку, чтоб он шел на свиданку. Клубок ответил, что на свиданку не пойдет. Парни уговаривали его, но он отмалчивался.
Глаз, как и все, не понимал, почему Клубок не идет на свиданку, и решил поговорить.
– Клубок, — сказал Глаз, — ведь к тебе мать приехала, почему ты не идешь?
Клубок отложил локотник и взглянул на Глаза. Ему надоело отмалчиваться.
– Глаз, не надо уговаривать. Мне было тринадцать лет, когда мать меня отдала в бессрочку. А я никакого преступления не совершал. Ей просто от меня надо было избавиться. Жили мы в коммунальной квартире, и у нас была маленькая комната, а к ней ходили хахали. А я мешал. Вот она и избавилась от меня. А в бессрочке я раскрутился. За что, паскуда, меня в бессрочку сдала? Глаз отошел от Клубка. Крыть нечем.
Опять пришел дпнк. Но Клубок молчал. Тогда дпнк сказал:
– К тебе не мать приехала, а твоя соседка Монина приехала к сыну. Просила и с тобой повидаться.
Клубок, услыхав, что сейчас не мать, а тетю Дашу увидит, захромал к вахте.
Самым примечательным воспитанником на седьмом отряде, да и на всей зоне был Вася Шмакин. Жил он в отделении букварей, вместе с Амебой. Правая сторона у Васи парализована. Когда он шел, то на левой ноге приподнимался, волоча по земле правую, скрюченную ступню. Правая рука работала плохо, кисть всегда согнута, и держал он ее возле живота, будто намеревался погладить живот. Говорил Вася очень плохо и медленно, картавил и за минуту больше десяти слов сказать не мог. Он никогда не умывался, и Глаз ни разу не видел, чтоб он в баню пошел. Конечно, в баню он ходил, потому что белье менять надо. Но мыться в бане без посторонней помощи ему было нелегко. Когда он утром вставал, то медленно натягивал брюки, иногда путая штанины. На брюках у него не было ни одной пуговицы, и потому ширинка топорщилась. Вместо ремня он подпоясывался веревочкой, а так как одна рука плохо работала, то завязывал он веревочку слабо, и она часто развязывалась. Ребята, кто любил подхохмить, сдергивал с него брюки, и он стоял в трусах, еле выжимая слова ругани. Лицо Васи заросло коростами. Он часто на него падал.
Васю в отряде называли вором. На работу он ходил, но не работал. В школу не ходил вообще. Он плелся сзади отряда, с трудом преодолевая расстояние от отряда до столовой или от отряда до производства. И еще его била падучая. Глаза у него — маленькие и узкие, и смотрел он на мир, будто только проснулся. В отряде его долбили все, кому не лень. Ел он медленно, низко склонившись над миской. Отряду подадут команду «встать», а он только за второе принимается. Но его никто не торопил, и обратно в отряд он плелся, часто останавливаясь для передыху. Он никогда не улыбался.
На свиданку к Васе никто не ездил и не слал посылок. Жил он, как и многие, впроголодь. У него в кармане лежал кусок хлеба. Хлеб он поднимал в столовой с полу. Шустряки и активисты часто бросались хлебом, и его в достатке валялось на полу. Ни писать, ни читать Вася не умел, и писем ему никто не слал. То ли у него не было родителей, то ли они от него отвернулись.
Ни воры, ни актив Васю не трогали. Они к нему, как и Амебе, не прикасались. Западло. Для них он — неприкасаемый. Некоторые парни, пошустрее, издевались над ним. Пнут его и отбегут, смеясь, зная, что не догонит. Вася прикладывал усилия и ковылял за обидчиком, плача при этом. Слезы текли по коростам, и он их не смахивал, а в дикой ярости, кривя от злобы лицо и сознавая, что парня не догнать, упорно переставлял правую ногу и двигался в сторону обидчика. В такие минуты он был страшен, но его никто не боялся. Он был пугалом, и многие над ним потешались.
В отряде к Васе привыкли, но нет-нет да какой-нибудь вор, когда Кирка смотрел на ковыляющего Васю, скажет:
– За что его-то посадили? Освободили бы вы его, Виктор Кириллович, досрочно. Что он здесь мается?
Но начальник отряда отмалчивался, хотя и ему жалко было Васю. Ведь освобождают досрочно активистов, помогающих наводить порядок. А этого стыдно поставить перед комиссией райисполкома.
15
Отряд проходил в промзону, когда дежурный по вахте сказал;
– Петров, выйти из строя.
Глаз пошел за дежурным.
– К тебе следователь приехал,— сказал он.
Глаза завели на вахту. В комнате для свиданий за столом у окна сидел Бородин. Он был в гражданской одежде.
– Здравствуй, Коля,— сказал начальник уголовного розыска.
– Здравствуйте, Федор Исакович.
– Ты в письме толком ничего не написал. Мы думали-думали, и вот меня в командировку послали. Я перед поездкой отца видел, он просил чего-нибудь из еды тебе привезти. Дал денег.
Бородин достал из портфеля три пачки сахару-рафинаду и батон.
– Поешь вначале.
Неудобно Глазу было перед Бородиным, но он съел полбатона, хрустя сахаром и запивая водой.
– Закурить можно?
– Кури,— ответил Бородин.
Помолчали.
– Рассказывай, как же это ты невольным свидетелем оказался.
– Летом, значит, прошлым я в Заимку поехал. Вечером. На попутной машине. А она, не доезжая до Заимки километров пять-шесть, сломалась. Шофер ремонтировать стал, ну а я пешком надумал пройтиться. Иду я, значит, иду. Дохожу до перекрестка старозаимковской дороги и вижу: стоит на обочине грузовик. «ГАЗ — пятьдесят один».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57