поддоны цена
Глаз быстро ее схватил и сунул в карман. Обыскивать его второй раз не будут. А клочок газеты у него был. На пару закруток хватит.
Часа через два Глаза закрыли в карцер. Новые доски были настланы, Глаз ликовал: «Господи, раз в жизни может быть такое счастье: пару часов в боксике погрелся и, основное, пачку махры нашел. Ну, спасибо, спасибо тому, кто курканул махорку. Вот только жаль, что спичек не оставили…» Глаз от радости, хотя еще и не замерз, присел быстро десять раз и начал крутить цигарку.
Двух скруток, с палец толщиной, ему хватило на весь день. А когда заступил новый дубак, Глаз попросил:
– Дай бумаги немного!
– Зачем тебе?
– В туалет хочу.
Дубак принес.
Ночь и следующий день Глаз курил. А после отбоя спички кончились. Он оставил одну. Но не трогал. Он решил, что скрутит цигарку побольше и будет курить и сворачивать новые до тех пор, пока не кончится махорка. Газеты ему еще дали. Для туалета. А в парашу он ходил редко, не с чего было.
И снова ночью на Глаза накатило: вскрыть вены или удариться с разбегу головой о стену на глазах у дубака. Третью ночь он дремлет. Силы покидают его.
Он ругал вслух тюремное начальство. Он согласен сидеть в пятом целую зиму, но только пусть переводят на ночь в теплый карцер. Он просил у них всего шесть часов нормального сна. А потом целый день будет ходить, приседать, бегать. И еще, чтоб ему давали курить. И он бы перезимовал. Он чувствовал в себе силы.
«Не-е-ет, суки, пидарасы, чекисты зачуханные, жертвы пьяной акушерки, вы, господа удавы, вы… — он задыхался от злобы, — вы… нет-нет, я не буду вскрывать вены, я не буду биться головой о стену, умрите вы сегодня, а я умру завтра. Нет, в натуре, не дождетесь вы от меня этого. Назло вам, шакалы, я ничего с собой не сделаю. Я хочу жить. Я хочу любить. Готов отдать полжизни, только чтоб взглянуть на тебя, Вера. Я не простыну. Я все равно тебя увижу. Господи! Но когда это будет? Когда? Я хочу быть человеком. Я ради Веры готов бросить преступный мир. Но кто мне в это поверит? Кто меня выпустит из тюрьмы? Кто?»
Думая о Вере, Глаз фени не употреблял. Нежный настрой души Глаза вдруг моментально заледенел. В нем кипела ярость. Карцер стал тесен. Ему захотелось вырваться на волю, побежать к Вере и сказать: «Вера, Верочка. Я тебя люблю! Я разбил стены тюрьмы и прибежал к тебе. Мне опостылело все: зеки, параши. Я хочу видеть тебя. Одну тебя. И никого мне не надо».
Ярость постепенно прошла. Глаз разжал кулаки. Стены ими не сокрушишь. Двое с половиной суток надо досиживать.
И снова, ради жизни, ради Веры и назло тюремному начальству он начал приседать. Душа угомонилась. Ноги выполняли работу и грели тело. Постепенно согрелась и душа.
Ему вспоминался дед. А перед дедом он был виновен, и чувство раскаяния одолевало его. Коле шел седьмой год. Жили они тогда в Боровинке. Как-то вечером дед не отпустил Колю на улицу: темнело и мороз ударил. Коля, разобидевшись, расстриг у него на шубе петли. Утром дед стал собираться во двор, а Коля наблюдал из соседней комнаты в щелочку. Дед надел шубу, взялся за верхнюю петлю и хотел застегнуть ее, но петля соскользнула с пуговицы. Дед взялся за вторую петлю… Затем, уже судорожно тряся рукой, он прошелся по оставшимся петлям и горько заплакал.
И вот теперь, ровно через десять лет, прокручивая в памяти этот случай, Глаз сказал: «Дедушка, прости меня».
Утром, после завтрака, Глаз чиркнул последнюю спичку и прикурил. Курил оставшуюся махорку полдня. Кончалась одна цигарка — сворачивал другую, прикуривал от горящей и курил, курил, курил. Его стало тошнить, а потом вырвало. Он ходил, как пьяный, голова кружилась, в теле чувствовалась слабость.
К вечеру стало лучше. В полночь, когда открыли топчан, напился воды, лег и задремал.
Пять суток подходили к концу. Оставалась еще одна ночь. Но утром его перевели в третий карцер. На взросляке кто-то отличился, и его заперли в пятый. Пусть, как и Глаз, померзнет. Но только десять суток. Взрослякам давали в два раза больше.
О-о-о! В третьем карцере благодать. Здесь можно не приседать и не бегать. А только от нечего делать ходить.
7
Глаза подняли в камеру к ментам. Войдя, он сразу заметил, что коренастого мента нет. Вместо него — новичок.
– А где коренастый?
– На этап забрали.
– В КПЗ?
– Нет, в зону. Он осужденный был.
– А у вас что, и следственные и осужденные сидят вместе?
– Да, вместе. Отдельных камер не дают. Тюрьма и так переполнена,— отвечали бывшие менты.
«Что ж, раз нет коренастого, я вам устрою веселую жизнь. Отдельные камеры вам подавай. Боитесь в общих сидеть…»
Несколько дней Глаз жил тише воды, ниже травы. Ментов узнавал.
И вот решил нагнать на них страху. Будут знать, как плохо встречать малолеток.
– Я не жалею, что мне плечо прострелили и я в карцерах сижу. Я больше всего жалею, что козла одного в КПЗ не замочил. Сука он был. Я больше с ним не увижусь, наверное. Короче, он наседка был. Но здоровый, козел. В камере был обломок мойки, но маленький вены только вскрывать. А то бы я его чиркнул по шарам. Я потом у декабриста от раскладного метра звено выпросил. Заточенное было. Бриться можно. Ну, думаю, когда ляжет спать, я его по глотке… Больше десяти мне все равно не дадут. И я решился. Но меня, в натуре, на этап забрали. А козел там остался. Не вышло. — Глаз вздохнул.
Менты стали меньше разговаривать с Глазом.
Из всех ментов Глазу нравился только Санька. Его сейчас забирали на этап, в зону. В ментовскую. В Союзе было несколько зон, в которых сидели бывшие работники МВД. Их в общие зоны не отправляли — боялись расправы над ними.
Санька был солдат из Казахстана. Но русский. Ему было всего девятнадцать лет. Он сбежал из армии. Месяц покуролесил по Союзу, а потом приехал домой, и его забрали. За самовольное оставление части ему дали два года общего режима. Санька был отчаянный балагур, весельчак и юморист.
– Что в армии, что в тюрьме,— говорил он,— один хрен. В армии бы мне служить три года, а в зоне — два. Я раньше домой приеду, чем те, с кем меня в армию забирали. Аля-улю!
Служил он в войсках МВД здесь, в Тюмени. Охранял зону общего режима. Двойку. Потому и попросился в ментовскую камеру.
На другой день на Санькино место посадили малолетку Колю Концова — обиженку. В камере над ним издевались. Он был с Севера. Попал за воровство. Дали полтора года. Коля Концов — тихий, забитый парень с косыми глазами, похожий на дурачка. Дураком он не был, просто — недоразвитый. Медленно соображал, говорил тоже медленно и тихо, рот держал открытым, обнажая кривые широкие зубы. Глаз сразу дал ему кличку — Конец.
Теперь Конец шестерил Глазу. Менты не вмешивались. Их это даже забавляло. Если Конец медлил, Глаз ставил ему кырочки, тромбоны, бил в грудянку. Конец терпеливо сносил. «Этот,— думал Глаз,— на зоне будет Амебой. И даже хуже. Что сделаешь, такой уродился».
– Конец,— сказал как-то Глаз,— оторви-ка от своей простыни полоску. Да сбоку, там, где рубец.
Конец оторвал.
– А теперь привяжи к крышке параши.
Тот привязал.
– И сядь на туалет.
В трехэтажном корпусе разломали печки, на их месте сделали туалеты и подвели канализацию. Но туалеты пока не работали.
Конец стоял, глядя на Глаза ясными, голубыми с поволокой глазами.
– Кому говорят, сядь!
Конец сел.
– Вот так и сиди. Кто захочет в парашу, ты дергай за веревочку, крышка и откроется. Понял?
– Понял,— нехотя выдавил Конец.
Менты, кто со смехом, кто с раздражением, смотрели на Глаза, но молчали. Забавно им это было.
– Итак, Конец, я хочу в туалет.
Глаз подошел к параше. Конец потянул за отодранный рубец, и крышка откинулась. Оправившись, Глаз отошел, а Конец встал и закрыл крышку.
– Техника на грани фантастики,— веселился Глаз, — сделать бы еще так, чтобы Конец закрывал крышку не вставая со шконки.
Двое ментов тоже оправились, воспользовавшись рационализацией. Они балдели.
В камере сидел мент Слава. В милиции несколько лет не работал. Попал за аварию. В ментовскую камеру попросился сам: очко не железное, вдруг кто-нибудь его узнает. Это был спокойный, задумчивый мужчина лет тридцати с небольшим. Он был всех старше.
– Глаз, что ты издеваешься над пацаном? — вступился он за Конца.— А вы,— он обратился к ментам,— потакаете. Конец! — повысил он голос.— Отвяжи тряпку и встань. В тебе что, достоинства нет?
Конец отвязал и сел на шконку.
– Слава,— сказал Глаз,— о каком достоинстве ты говоришь? Ему что парашу открывать, что…
– Раз он такой, зачем над ним издеваться?
– Сидеть скучно. А тут хоть посмеемся.
Вечером Глаз с Концом играли в шашки. «Достоинство, говоришь! — возмущался Глаз.— Я покажу сейчас вам достоинство».
– Конец, слушай внимательно,— тихо, чтоб не слышали менты, заговорил он,— мы с тобой разыграем комедию. В окне торчит разбитое стекло. Вынь осколок небольшой и начинай его дробить. Пусть менты заметят. Они спросят, зачем долбишь, ты скажи, только тихо вроде, чтоб я не слышал,— мол, Глаз приказал. Спросят, для чего, ты еще тише скажи, что я приказал тебе мелкое стекло набросать им в глаза. Если не сделаю, он меня изобьет. Бросать не будешь. Мы их просто попугаем. Усек?
– Усек.— Лицо Конца расплылось в улыбке.
– Сейчас закончим партию — и ты начинай.
Конец долбил осколок коцем на полу. Когда стекло захрустело, менты заперешептывались. Высокий белобрысый парень подошел к Концу. Белобрысый был тюменец. Работал в медвытрезвителе шофером. Попался вместе с братом жены, несовершеннолетним разбитным пацаном. Он его часто катал на машине. Шуряк у пьяного вытащил получку и снял часы. Теперь ждали срок. Мента звали Толя, фамилия — Вороненко. Фамилию он взял жены. Своя — Прорешкин. Невеста не захотела записываться на его фамилию. Две недели назад жена родила. И Толя по камере бил пролетки [11] , беспокоясь, как прошли роды и похож ли на него сын. За жену он переживал сильно, но еще сильнее за ее стройные ноги: как бы после родов не вздулись вены.
Вороненко пошептался с Концом и выбросил в парашу истолченное стекло.
«Нештяк, в натуре, очко-то жим-жим. Ладно, на сегодня хватит, а завтра еще чего-нибудь придумаем».
На другой день Конец взял ложку и стал ее затачивать о шконку. Менты переглянулись, и Вороненко сказал:
– Конец, иди-ка сюда.
Конец стал перед ним.
– Для чего ты точишь ложку? — спросил он тихо.
Конец молчал.
– Говори, не бойся.
– Глаз сказал, чтоб я заточил ложку, а ночью, когда будете спать, чтоб я вам кому-нибудь глотку перехватил. Говорит, порежет меня, если не выполню.
Вороненко отобрал у Конца ложку и отломил заточенный конец.
Через день Глаз сказал Концу:
– Ты поиграй в шашки с Вороненко. И скажи ему по секрету, что я хочу замочить одного из них. Отоварю кого-нибудь спящего по тыкве табуреткой и начну молотить дальше. Скажи: кого Глаз хочет замочить, он еще не надумал. Кто больше опротивеет, мол.
Конец передал это Вороненко, тот — ментам.
В камере сидел земляк Глаза Юра Пальцев, однофамилец начальника заводоуковской милиции. Пальцев тоже работал в медвытрезвителе, но медбратом, или, как называют в армии, тюрьме и зоне, коновалом. Он у работяги из Падуна вытащил десять рублей. За Пальцевым наблюдали давно. Замечали, что он брал домой простыни.
Начальник уголовного розыска Бородин приехал к нему домой и с порога сказал: «Ты зачем у Данильченко вытащил десять рублей?» Пальцев растерялся. Бородин заметил это. «Не вытаскивал я никаких десять рублей». Бородин сел на табурет возле стола. Оглядел кухню. Потом поднял клеенку на столе — туда обычно кладут деньги — и вытащил десятирублевку. «Вот куда ты спрятал. Ах сукин ты сын, позоришь органы».— «Это не те деньги. Не те. Это жена положила».— «Не те? Нет те! Данильченко сказал, что у десятки уголок был оторван. Вот видишь?» — «А я говорю вам — не те!» И Пальцев завел Бородина в комнату и вытащил из-за электросчетчика скомканную десятку. «Вот она!» «Ну и дурак,— резюмировал Глаз, выслушав рассказ Пальцева.— Зачем ты ему десятку показал? Сказал бы, нет, не брал — и все. А простыни зачем воровал?»
– Да у меня на спине чирьи. Свои простыни завсегда в гною и крови были. А жена стирать не хотела. И тогда я на работе стал брать чистые, а грязные назад приносил. А они мне и это приписали.
– Болван. Хоть и земляк. Года полтора-два влепят. Поумнеешь. Мне бы такие обвинения. Э-э-эх. — Глаз тяжело вздохнул.
Пальцев был деревенский. Переживал сильно. Он и так был худой, а на тюремных харчах дошел вовсе. Болела его душа — жена дома осталась. Она и так-то, признавался он Глазу, ему изменяла. Не девушкой он взял ее. Пальцев показывал фотографию жены — симпатичная, смуглая, с длинными волосами. Заводоуковские менты, когда он сидел в КПЗ, несколько раз устраивали ему личные свидания. А за это она отдавалась ментам. С удовольствием.
Перед отбоем Глаз подсел к Пальцеву. Глазу нравились его тельняшка и солдатские галифе.
– Давай, Юра, сменяемся брюками. Я тебе хэбэ, а ты мне галифе. В зоне тебе все равно в них не ходить. А в моих разрешат.
Юра согласился.
– Тельняшку в зону тоже не пропустят,— врал Глаз,— а я по тюрьме буду хилять, тебя вспоминать. Варежки тебе дам новые, шерстяные.
Пальцеву было жаль тельняшку. Но жизнь-то дороже. «Вдруг Глаз осерчает и сонного табуретом начнет молотить?» — думал он.
Глаз надел галифе, тельняшку и важно прошелся по камере, выпячивая грудь. «В этой форме я приеду в КПЗ и на допросе скажу Бородину: вот посадили Пальцева, а ему в тюрьме несладко живется, видишь — я снял с него одежду. Жалко ему станет Пальцева или нет?»
Ночью Глаз проснулся от шепота. Вороненко, свесившись со второго яруса, тормошил Пальцева. Пальцев проснулся и закурил. У Глаза сон как рукой сняло.
Пальцев покурил, заплевал окурок, заложил руки за голову и остался лежать с открытыми глазами.
«Уж не караулят ли они меня, чтобы я кого не замочил?»
Часа через два — а как долго ночью тянется время! — Пальцев, встав со шконки, разбудил очередного мента.
Теперь ночное дежурство принял Володя Плотников. Он работал надзирателем на однерке, что находилась через забор от тюрьмы. Посадили его за скупку ворованных вещей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Часа через два Глаза закрыли в карцер. Новые доски были настланы, Глаз ликовал: «Господи, раз в жизни может быть такое счастье: пару часов в боксике погрелся и, основное, пачку махры нашел. Ну, спасибо, спасибо тому, кто курканул махорку. Вот только жаль, что спичек не оставили…» Глаз от радости, хотя еще и не замерз, присел быстро десять раз и начал крутить цигарку.
Двух скруток, с палец толщиной, ему хватило на весь день. А когда заступил новый дубак, Глаз попросил:
– Дай бумаги немного!
– Зачем тебе?
– В туалет хочу.
Дубак принес.
Ночь и следующий день Глаз курил. А после отбоя спички кончились. Он оставил одну. Но не трогал. Он решил, что скрутит цигарку побольше и будет курить и сворачивать новые до тех пор, пока не кончится махорка. Газеты ему еще дали. Для туалета. А в парашу он ходил редко, не с чего было.
И снова ночью на Глаза накатило: вскрыть вены или удариться с разбегу головой о стену на глазах у дубака. Третью ночь он дремлет. Силы покидают его.
Он ругал вслух тюремное начальство. Он согласен сидеть в пятом целую зиму, но только пусть переводят на ночь в теплый карцер. Он просил у них всего шесть часов нормального сна. А потом целый день будет ходить, приседать, бегать. И еще, чтоб ему давали курить. И он бы перезимовал. Он чувствовал в себе силы.
«Не-е-ет, суки, пидарасы, чекисты зачуханные, жертвы пьяной акушерки, вы, господа удавы, вы… — он задыхался от злобы, — вы… нет-нет, я не буду вскрывать вены, я не буду биться головой о стену, умрите вы сегодня, а я умру завтра. Нет, в натуре, не дождетесь вы от меня этого. Назло вам, шакалы, я ничего с собой не сделаю. Я хочу жить. Я хочу любить. Готов отдать полжизни, только чтоб взглянуть на тебя, Вера. Я не простыну. Я все равно тебя увижу. Господи! Но когда это будет? Когда? Я хочу быть человеком. Я ради Веры готов бросить преступный мир. Но кто мне в это поверит? Кто меня выпустит из тюрьмы? Кто?»
Думая о Вере, Глаз фени не употреблял. Нежный настрой души Глаза вдруг моментально заледенел. В нем кипела ярость. Карцер стал тесен. Ему захотелось вырваться на волю, побежать к Вере и сказать: «Вера, Верочка. Я тебя люблю! Я разбил стены тюрьмы и прибежал к тебе. Мне опостылело все: зеки, параши. Я хочу видеть тебя. Одну тебя. И никого мне не надо».
Ярость постепенно прошла. Глаз разжал кулаки. Стены ими не сокрушишь. Двое с половиной суток надо досиживать.
И снова, ради жизни, ради Веры и назло тюремному начальству он начал приседать. Душа угомонилась. Ноги выполняли работу и грели тело. Постепенно согрелась и душа.
Ему вспоминался дед. А перед дедом он был виновен, и чувство раскаяния одолевало его. Коле шел седьмой год. Жили они тогда в Боровинке. Как-то вечером дед не отпустил Колю на улицу: темнело и мороз ударил. Коля, разобидевшись, расстриг у него на шубе петли. Утром дед стал собираться во двор, а Коля наблюдал из соседней комнаты в щелочку. Дед надел шубу, взялся за верхнюю петлю и хотел застегнуть ее, но петля соскользнула с пуговицы. Дед взялся за вторую петлю… Затем, уже судорожно тряся рукой, он прошелся по оставшимся петлям и горько заплакал.
И вот теперь, ровно через десять лет, прокручивая в памяти этот случай, Глаз сказал: «Дедушка, прости меня».
Утром, после завтрака, Глаз чиркнул последнюю спичку и прикурил. Курил оставшуюся махорку полдня. Кончалась одна цигарка — сворачивал другую, прикуривал от горящей и курил, курил, курил. Его стало тошнить, а потом вырвало. Он ходил, как пьяный, голова кружилась, в теле чувствовалась слабость.
К вечеру стало лучше. В полночь, когда открыли топчан, напился воды, лег и задремал.
Пять суток подходили к концу. Оставалась еще одна ночь. Но утром его перевели в третий карцер. На взросляке кто-то отличился, и его заперли в пятый. Пусть, как и Глаз, померзнет. Но только десять суток. Взрослякам давали в два раза больше.
О-о-о! В третьем карцере благодать. Здесь можно не приседать и не бегать. А только от нечего делать ходить.
7
Глаза подняли в камеру к ментам. Войдя, он сразу заметил, что коренастого мента нет. Вместо него — новичок.
– А где коренастый?
– На этап забрали.
– В КПЗ?
– Нет, в зону. Он осужденный был.
– А у вас что, и следственные и осужденные сидят вместе?
– Да, вместе. Отдельных камер не дают. Тюрьма и так переполнена,— отвечали бывшие менты.
«Что ж, раз нет коренастого, я вам устрою веселую жизнь. Отдельные камеры вам подавай. Боитесь в общих сидеть…»
Несколько дней Глаз жил тише воды, ниже травы. Ментов узнавал.
И вот решил нагнать на них страху. Будут знать, как плохо встречать малолеток.
– Я не жалею, что мне плечо прострелили и я в карцерах сижу. Я больше всего жалею, что козла одного в КПЗ не замочил. Сука он был. Я больше с ним не увижусь, наверное. Короче, он наседка был. Но здоровый, козел. В камере был обломок мойки, но маленький вены только вскрывать. А то бы я его чиркнул по шарам. Я потом у декабриста от раскладного метра звено выпросил. Заточенное было. Бриться можно. Ну, думаю, когда ляжет спать, я его по глотке… Больше десяти мне все равно не дадут. И я решился. Но меня, в натуре, на этап забрали. А козел там остался. Не вышло. — Глаз вздохнул.
Менты стали меньше разговаривать с Глазом.
Из всех ментов Глазу нравился только Санька. Его сейчас забирали на этап, в зону. В ментовскую. В Союзе было несколько зон, в которых сидели бывшие работники МВД. Их в общие зоны не отправляли — боялись расправы над ними.
Санька был солдат из Казахстана. Но русский. Ему было всего девятнадцать лет. Он сбежал из армии. Месяц покуролесил по Союзу, а потом приехал домой, и его забрали. За самовольное оставление части ему дали два года общего режима. Санька был отчаянный балагур, весельчак и юморист.
– Что в армии, что в тюрьме,— говорил он,— один хрен. В армии бы мне служить три года, а в зоне — два. Я раньше домой приеду, чем те, с кем меня в армию забирали. Аля-улю!
Служил он в войсках МВД здесь, в Тюмени. Охранял зону общего режима. Двойку. Потому и попросился в ментовскую камеру.
На другой день на Санькино место посадили малолетку Колю Концова — обиженку. В камере над ним издевались. Он был с Севера. Попал за воровство. Дали полтора года. Коля Концов — тихий, забитый парень с косыми глазами, похожий на дурачка. Дураком он не был, просто — недоразвитый. Медленно соображал, говорил тоже медленно и тихо, рот держал открытым, обнажая кривые широкие зубы. Глаз сразу дал ему кличку — Конец.
Теперь Конец шестерил Глазу. Менты не вмешивались. Их это даже забавляло. Если Конец медлил, Глаз ставил ему кырочки, тромбоны, бил в грудянку. Конец терпеливо сносил. «Этот,— думал Глаз,— на зоне будет Амебой. И даже хуже. Что сделаешь, такой уродился».
– Конец,— сказал как-то Глаз,— оторви-ка от своей простыни полоску. Да сбоку, там, где рубец.
Конец оторвал.
– А теперь привяжи к крышке параши.
Тот привязал.
– И сядь на туалет.
В трехэтажном корпусе разломали печки, на их месте сделали туалеты и подвели канализацию. Но туалеты пока не работали.
Конец стоял, глядя на Глаза ясными, голубыми с поволокой глазами.
– Кому говорят, сядь!
Конец сел.
– Вот так и сиди. Кто захочет в парашу, ты дергай за веревочку, крышка и откроется. Понял?
– Понял,— нехотя выдавил Конец.
Менты, кто со смехом, кто с раздражением, смотрели на Глаза, но молчали. Забавно им это было.
– Итак, Конец, я хочу в туалет.
Глаз подошел к параше. Конец потянул за отодранный рубец, и крышка откинулась. Оправившись, Глаз отошел, а Конец встал и закрыл крышку.
– Техника на грани фантастики,— веселился Глаз, — сделать бы еще так, чтобы Конец закрывал крышку не вставая со шконки.
Двое ментов тоже оправились, воспользовавшись рационализацией. Они балдели.
В камере сидел мент Слава. В милиции несколько лет не работал. Попал за аварию. В ментовскую камеру попросился сам: очко не железное, вдруг кто-нибудь его узнает. Это был спокойный, задумчивый мужчина лет тридцати с небольшим. Он был всех старше.
– Глаз, что ты издеваешься над пацаном? — вступился он за Конца.— А вы,— он обратился к ментам,— потакаете. Конец! — повысил он голос.— Отвяжи тряпку и встань. В тебе что, достоинства нет?
Конец отвязал и сел на шконку.
– Слава,— сказал Глаз,— о каком достоинстве ты говоришь? Ему что парашу открывать, что…
– Раз он такой, зачем над ним издеваться?
– Сидеть скучно. А тут хоть посмеемся.
Вечером Глаз с Концом играли в шашки. «Достоинство, говоришь! — возмущался Глаз.— Я покажу сейчас вам достоинство».
– Конец, слушай внимательно,— тихо, чтоб не слышали менты, заговорил он,— мы с тобой разыграем комедию. В окне торчит разбитое стекло. Вынь осколок небольшой и начинай его дробить. Пусть менты заметят. Они спросят, зачем долбишь, ты скажи, только тихо вроде, чтоб я не слышал,— мол, Глаз приказал. Спросят, для чего, ты еще тише скажи, что я приказал тебе мелкое стекло набросать им в глаза. Если не сделаю, он меня изобьет. Бросать не будешь. Мы их просто попугаем. Усек?
– Усек.— Лицо Конца расплылось в улыбке.
– Сейчас закончим партию — и ты начинай.
Конец долбил осколок коцем на полу. Когда стекло захрустело, менты заперешептывались. Высокий белобрысый парень подошел к Концу. Белобрысый был тюменец. Работал в медвытрезвителе шофером. Попался вместе с братом жены, несовершеннолетним разбитным пацаном. Он его часто катал на машине. Шуряк у пьяного вытащил получку и снял часы. Теперь ждали срок. Мента звали Толя, фамилия — Вороненко. Фамилию он взял жены. Своя — Прорешкин. Невеста не захотела записываться на его фамилию. Две недели назад жена родила. И Толя по камере бил пролетки [11] , беспокоясь, как прошли роды и похож ли на него сын. За жену он переживал сильно, но еще сильнее за ее стройные ноги: как бы после родов не вздулись вены.
Вороненко пошептался с Концом и выбросил в парашу истолченное стекло.
«Нештяк, в натуре, очко-то жим-жим. Ладно, на сегодня хватит, а завтра еще чего-нибудь придумаем».
На другой день Конец взял ложку и стал ее затачивать о шконку. Менты переглянулись, и Вороненко сказал:
– Конец, иди-ка сюда.
Конец стал перед ним.
– Для чего ты точишь ложку? — спросил он тихо.
Конец молчал.
– Говори, не бойся.
– Глаз сказал, чтоб я заточил ложку, а ночью, когда будете спать, чтоб я вам кому-нибудь глотку перехватил. Говорит, порежет меня, если не выполню.
Вороненко отобрал у Конца ложку и отломил заточенный конец.
Через день Глаз сказал Концу:
– Ты поиграй в шашки с Вороненко. И скажи ему по секрету, что я хочу замочить одного из них. Отоварю кого-нибудь спящего по тыкве табуреткой и начну молотить дальше. Скажи: кого Глаз хочет замочить, он еще не надумал. Кто больше опротивеет, мол.
Конец передал это Вороненко, тот — ментам.
В камере сидел земляк Глаза Юра Пальцев, однофамилец начальника заводоуковской милиции. Пальцев тоже работал в медвытрезвителе, но медбратом, или, как называют в армии, тюрьме и зоне, коновалом. Он у работяги из Падуна вытащил десять рублей. За Пальцевым наблюдали давно. Замечали, что он брал домой простыни.
Начальник уголовного розыска Бородин приехал к нему домой и с порога сказал: «Ты зачем у Данильченко вытащил десять рублей?» Пальцев растерялся. Бородин заметил это. «Не вытаскивал я никаких десять рублей». Бородин сел на табурет возле стола. Оглядел кухню. Потом поднял клеенку на столе — туда обычно кладут деньги — и вытащил десятирублевку. «Вот куда ты спрятал. Ах сукин ты сын, позоришь органы».— «Это не те деньги. Не те. Это жена положила».— «Не те? Нет те! Данильченко сказал, что у десятки уголок был оторван. Вот видишь?» — «А я говорю вам — не те!» И Пальцев завел Бородина в комнату и вытащил из-за электросчетчика скомканную десятку. «Вот она!» «Ну и дурак,— резюмировал Глаз, выслушав рассказ Пальцева.— Зачем ты ему десятку показал? Сказал бы, нет, не брал — и все. А простыни зачем воровал?»
– Да у меня на спине чирьи. Свои простыни завсегда в гною и крови были. А жена стирать не хотела. И тогда я на работе стал брать чистые, а грязные назад приносил. А они мне и это приписали.
– Болван. Хоть и земляк. Года полтора-два влепят. Поумнеешь. Мне бы такие обвинения. Э-э-эх. — Глаз тяжело вздохнул.
Пальцев был деревенский. Переживал сильно. Он и так был худой, а на тюремных харчах дошел вовсе. Болела его душа — жена дома осталась. Она и так-то, признавался он Глазу, ему изменяла. Не девушкой он взял ее. Пальцев показывал фотографию жены — симпатичная, смуглая, с длинными волосами. Заводоуковские менты, когда он сидел в КПЗ, несколько раз устраивали ему личные свидания. А за это она отдавалась ментам. С удовольствием.
Перед отбоем Глаз подсел к Пальцеву. Глазу нравились его тельняшка и солдатские галифе.
– Давай, Юра, сменяемся брюками. Я тебе хэбэ, а ты мне галифе. В зоне тебе все равно в них не ходить. А в моих разрешат.
Юра согласился.
– Тельняшку в зону тоже не пропустят,— врал Глаз,— а я по тюрьме буду хилять, тебя вспоминать. Варежки тебе дам новые, шерстяные.
Пальцеву было жаль тельняшку. Но жизнь-то дороже. «Вдруг Глаз осерчает и сонного табуретом начнет молотить?» — думал он.
Глаз надел галифе, тельняшку и важно прошелся по камере, выпячивая грудь. «В этой форме я приеду в КПЗ и на допросе скажу Бородину: вот посадили Пальцева, а ему в тюрьме несладко живется, видишь — я снял с него одежду. Жалко ему станет Пальцева или нет?»
Ночью Глаз проснулся от шепота. Вороненко, свесившись со второго яруса, тормошил Пальцева. Пальцев проснулся и закурил. У Глаза сон как рукой сняло.
Пальцев покурил, заплевал окурок, заложил руки за голову и остался лежать с открытыми глазами.
«Уж не караулят ли они меня, чтобы я кого не замочил?»
Часа через два — а как долго ночью тянется время! — Пальцев, встав со шконки, разбудил очередного мента.
Теперь ночное дежурство принял Володя Плотников. Он работал надзирателем на однерке, что находилась через забор от тюрьмы. Посадили его за скупку ворованных вещей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57