акриловые ванны купить
— А супруга благоверная ваша как же, Савел Митрич? Или в татары, в мусульманы подадитесь?
С неожиданной злостью Мельгузин крикнул:
— Выгоню!.. Я ведь и взял ее за себя безо всякой любови — тебе назло... Она у меня в синяках два года ходила, пока привык. А теперь выгоню... вон!., в деревню!.. Я ведь за тебя, Даша, в огонь, в воду, куда хочешь... И детишками не попрекну... ничем... богом клянусь!
Мать помолчала, потом громко позвала:
— Дань! Иди ешь. Сейчас гудок будет.
Я с трудом съел две картошки — не лезло в горло. Мельгузин, коротко поглядывал на меня, курил, вздыхал:
— Загубил он всю твою жизнь, Даша. А какая у тебя жизнь могла быть... Эх ты, горе соленое! — Он встал, поискал, куда бросить окурок, приоткрыл дверцу печурки, положил туда.
Надевая картуз, сказал: — Подумай, Даша... об них подумай,— кивнул на спящую Сашеньку и пошел к выходу.
Мимо крыльца мелькнула почти бесцветная, выгоревшая на солнце косынка Оли, и я, перегнав Мельгузина, выскочил из дома.
Олю я догнал за воротами. Она смотрела на меня широко открытыми глазами. И, хотя мне очень хотелось поделиться с ней своим горем, говорить я не мог — слезы давили горло.
— Отца в тюрьму взяли? — спросила Оля, когда мы дошли до угла.
— Да...
— За что?
— Листовки печатал... чтобы ни войны, ни царей не было...
— Как — царей не было? — испуганно спросила Оля.— А куда же их?
— А куда хотят... Мне Надежда Максимовна книжку давала. Во Франции очень просто одному королю-людоеду голову отрубили.
Оля отшатнулась от меня, как б>дто я ее толкнул, обогнала меня и ушла. А мне теперь было все равно, я думал об отце. Может быть, его уже бью г? И он, такой сильный, ничего не сделает против: их много, а у него и руки-то связаны. Мои окрепшие кулаки наливались такой злобной и гневной силой, что хотелось сейчас же стукнуть кого-нибудь — вахтера, попавшегося мне навстречу Кичигина, Мельгузина... Мельгузин?.. И я подумал о том, что этот противный, ненавистный мне человек всю свою жизнь любил мамку, а она его не любила... «Вот как я Олю»,— мелькнула у меня мысль, и я почувствовал, как горят мои щеки.
На работе я прежде всего нашел Юрку — теперь у меня от него не могло быть тайн. Отошли в угол, спрятались за качающиеся, шумящие сита.
Юрка спросил:
— Так это они потом привидениями ходили?
— Да.
— А чего же молчал? — с обидой спросил Юрка.— А еще товарищ!
— Не велели.
— «Не ве-ле-ли»! — передразнил Юрка.— Рассказал бы — мы бы с тобой караулили в парке... Ничего бы и не было.
На мельнице я узнал, что в эту ночь были арестованы Надежда Максимовна, литейщик Митин, машинист мельничного паровоза дядя Миша и еще шесть человек, которых я не знал. У меня немного посветлело на душе: значит, отец не один. Значит, они все время будут вместе... Я еще не знал тогда, что многим из них никогда уже не придется выйти на волю. Еще во время следствия умрет в сырой тюремной камере наша милая Надежда Максимовна, при попытке к бегству убьют на каторжном этапе Митина, за подготовку к восстанию на Тобольской каторге повесят веселого, ласкового дядю Мишу...
Когда я возвращался в тот день с работы и следом за Ольгой вошел в наш двор, я прежде всего увидел у крыльца наши кровати и узлы, на них мать и Сашеньку, прикрытую от дождя старым отцовским пиджаком. Мать казалась спокойной, только глаза ее светились слезным блеском и искусанные губы немного распухли. На двери дома, где мы жили, висел огромный замок.
Подсолнышка улыбнулась мне навстречу.
— А мы тебя, Дань, ждем... Нас из дома выгнали. Оля на секунду остановилась, потом побежала к себе.
— Ты бы, Данилка, сходил к Юре,— сказала мать.— Может, пока у них?.. А то — дождик... Как бы Солнышка не занедужила.
— Хорошо, мам. Ты знаешь, еще девять человек...
— Знаю, сынка.
Я хотел что-то еще сказать, но в это время во двор выбежала Оля, уже без косынки, без пиджачка, подхватила один из ближних к ней наших узлов и молча поволокла его к своему крылечку. Но поднять узел на ступеньки оказалось ей не под силу, она остановилась и сердито оглянулась на меня. Я подбежал к ней. Руки наши столкнулись на веревке, которой был стянут узел,— у Оли была горячая и сухая, как у Надежды Максимовны, рука.
Когда мы втащили узел на крыльцо, Оля сказала:
— Теперь я одна донесу. Сашку неси... Так мы поселились вместе.
16. «...И В ЗЕМЛЮ ОТЫДЕШИ»
Олина мать умирала медленно и трудно: слишком много забот оставалось у нее на земле и каждая из этих забот мешала ей умереть. Как, с кем будут жить теперь ее Ольгуня и ее Стасик? Ведь так много горя и зла на земле, так много людей, которым ничего не стоит обидеть сирот.
Целыми днями она лежала на топчане в переднем углу и следила за детьми горячими, ласковыми, полными боли и жалости глазами. Моя мать, как умела, успокаивала ее.
— Да не волнуйся ты... еще поднимешься... И жить будем легко...— говорила она.— Данилка-то у меня уж совсем большой, работник. Да и Оля тоже. И этих, даст бог, вырастим...
И она взглядывала на Подсолнышку с такой скорбью, что я невольно вспоминал многократно слышанные мной слова сердобольных женщин: «Не жилец она у тебя, Даша... Хорошие-то и богу нужны».
Олина мать умерла вечером. Мы с Олей пришли с работы и еще с порога увидели, что в доме неладно. Малышей не было, их унесли к соседям, а в комнате было полно людей. С горестными лицами, вздыхая, они смотрели на Олину мать, лежавшую с порывисто вздымавшейся грудью, лицом вверх, с пустыми, уже не видящими глазами. У печки шумел большой помятый медный самовар.
Была Олина мать в нижней сорочке, не прикрытая даже простынкой,— уже и это было непосильной тяжестью для ее истаявшего тела. Когда мы вошли, Оля рванулась к матери, но тут же остановилась, прижав руки к полуоткрытому рту.
Больная слабо шевельнула пальцами и повела глазами в сторону моей мамки.
— Свечку,— не сказали и не прошептали, а словно подумали ее губы, но все поняли, что она хотела сказать...
— Знак! Это она знак подает... Значит, есть...
Мама торопливо зажгла тоненькую восковую свечку и прикрепила у изголовья. Как потом я узнал, женщины уговорились с умирающей, что на пороге смерти она даст им знак — увидит ли она что-нибудь там, за порогом, на который встанет в последнюю минуту жизни.
В это время с грохотом упала самоварная труба. Оля оглянулась на этот грохот и только тут, видимо, поняла смысл происходящего.
— Зачем это? — шепотом спросила она стоявшую рядом соседку с желтым длинным лицом, показывая на самовар.
— А как же, милая? Покойницу-то обмыть надо.
Оля подскочила к самовару и пнула его ногой. Самовар опрокинулся набок, кипящая вода полилась на пол, горячий пар наполнил комнату... Женщины бросились к самовару: «Воды давай, распаяется...»
После этого Оля подбежала к матери, прижалась головой к ее груди, заплакала бессильными и беспомощными слезами:
— Мамочка, не надо... мамочка, не умирай... Умирающая только шевельнула губами, я угадал слово.
«Стась...»
Похоронили ее тихо. Нести гроб было некому, его за трешницу отвез на своем пегом битюге кривой Ахмет. Рыженький попик торопливо и равнодушно пропел над гробом: «Земля еси и в землю отыдеши»; могилу на самом краю кладбища, рядом с зарослями крапивы и репейника, забросали землей. Олю никак не могли увести, и все отошли в сторону, чтобы дать ей «выплакать горе». Она лежала на могиле лицом вниз, плечи ее судорожно вздрагивали. Накрапывал дождь, платье на спине девочки промокло. Я стоял недалеко от нее, и было мне так ее жалко, как не было жалко еще никого в жизни. Я подошел, тронул ее за плечо.
— Уйди,— прошептала она сквозь зубы.
— Простудишься,— сказал я,— а там Стасик... Пойдем. Опомнившись, она тяжело привстала, но сейчас же опять
легла на могилу, обхватила ее руками и зарыдала. Я силой поднял ее, отряхнул с ее платья мокрую глину и под руку не повел, а потащил домой...
У ворот кладбища нас ждали остальные.
17. ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЯДИ КОЛИ
От Юркиного отца почти год не было писем — его уже не раз оплакали как убитого, как пропавшего без вести, но неожиданно он вернулся. Вернулся без обеих ног, ампутированных выше колен. Долго лежал в госпитале, кажется в Пензе, не решаясь написать домой правду.
Теперь он был ниже меня — его коротко остриженная голова едва доставала мне до плеча. На это так страшно было смотреть, что на первых порах я все время отводил взгляд.
С вокзала он не пошел домой, а явился к нам, в бараки.
Случилось это осенним ясным днем, в стекла окон бились желтые тополевые листья, ярко, хотя и холодно, светило в распахнутую дверь солнце.
Николай Степанович вошел неслышно и, вероятно, несколько минут стоял на пороге, никем не замеченный. Кашлянул.
Мать обернулась и, увидев его, в ужасе всплеснула руками, не в силах выговорить ни слова.
Было воскресенье — и я и Оля были дома. Никогда, наверное, мне не забыть напряженного, болезненного взгляда, каким Оля смотрела на Николая Степановича, как будто думала: «Хоть вот таким, а пришел бы мой батя с войны!»
— Ну, здравствуйте,— не слезая с порога, сказал Николай Степанович, обводя присутствующих веселым и острым взглядом.— Не узнаёте?
Мать бросилась к нему, обняла — для этого ей пришлось нагнуться,— заплакала.
— Степаныч! Чего же это они с вами сделали?
— Да видишь вот — укоротили малость... во славу царя-батюшки и веры христианской... Спасибо им: теперь обутки никакой всю жизнь не потребуется и штаны в два раза короче — одна выгода.
Мать наклонилась, прижалась лицом к плечу дяди Николая, к его старенькой обрезанной по низу шинели.
— А Даня... Даню...
— Знаю,— глухо отозвался Николай Степанович.— На вокзале сказали. Ну, значит, ежели не повесят — цел будет. Судили?
— Нет пока. В губернию увезли.
— Та-а-ак... Жалко, не повидались. И много их? Мама вопросительно глянула в мою сторону.
— Десять человек, дядя Коля,— сказал я.— Дядя Миша, машинистом который, литейщик Митин...
Николай Степанович, щуря усталые глаза, внимательно осмотрел меня.
— Вырос паренек. Добро.— Помолчал, пожевал сухими синеватыми губами под короткой, обгрызенной щеточкой рыжеватых усов.— И эту, книжницу нашу, Максимовну... тоже?
— А она... умерла,— с трудом сказал я.— В тюрьме... Николай Степанович скрипнул зубами, потряс головой.
— Эх! Святой человек была...
Во все свои синие чистые глаза глядела на Николая Степановича только что проснувшаяся Подсолнышка. Он почувствовал ее взгляд, бросил на табурет грязную солдатскую шапку со светлым следом от овальной кокарды, пальцами погасил на пороге окурок и подошел к Сашеньке. Она немного отодвинулась, но смотрела без испуга.
— И ты выросла, глазунья? Не узнаёшь?
— У-узнала... Только вы раньше большой были, а теперь маленький. И одежда еще другая...
— Одежда-то? Солдатская одежонка... А поменьше стал — тоже, вроде, верно.— Пошарил в кармане шинели, достал два кусочка сахара.— На-ка вот тебе... от сладкой госпитальной жизни остатки.
Сашенька робко повернулась к матери.
— Возьми, Солнышка,— разрешила та.
Николай Степанович ловким и сильным движением скинул с плеч свой солдатский мешок, положил его на пол, обернулся к Оле и Стасику:
— А это чьи же галчата?
— Из Пинской губернии мы,— ответила Оля, прижимая к себе курчавую голову брата, со страхом следившего за незнакомым коротконогим человеком.
— Беженцы,— пояснила мать.
— Отец-то — воюет, что ли?
— Нет...— Оля уголком глаза посмотрела на Георгиевский крестик, и Николай Степанович заметил этот ее моментальный взгляд.
— Отвоевался, значит? Н-да-а...
— Может, встречали его? — с внезапно вспыхнувшей надеждой спросила Оля, и ее щеки загорелись.— Его Антоном звали... Мураш по фамилии.
— Мураш? — Николай Степанович задумался.— Да нет, вроде не было Мураша...
Опершись одной рукой о край стола, а другой о табуретку, он легко вскинул свое тело, сел к столу, облокотившись на него грудью, и сразу стал прежним, таким, каким я помнил его, когда он за этим же столом сиживал с отцом.
— Ты вот что, Данил,— обратился он ко мне.— Сходи-ка за Юркой за моим...— И с виноватой усмешкой повернулся к матери.— Боюсь я эдак-то одной половиной домой заявляться. Еще напугаются. А? — И засмеялся, будто сказал что-то забавное. Но в глубине глаз у него стояла тоска.
— Сбегай, Дань,— сказала мать. Я быстро оделся и побежал.
Юрке, когда мы вышли от него, я только сказал, что отец его ранен.
— Сильно? Куда? — спросил Юрка и побледнел.
— В ноги,— как можно небрежнее ответил я.— А так он веселый.
Прямо с порога Юрка прыгнул к отцу, обнял его обеими руками за шею, прижался изо всех сил. Николай Степанович ухватился рукой за стол.
— Погоди-ка, сынок... опрокинешь ты меня...
Юрка отодвинулся, оглядел отца, увидел обшитые черной кожей культяпки, закричал.
Николай Степанович сильно хлопнул его по плечу.
— Брось! — строго сказал он.— У некоторых вон совсем не вернулись... А мы с тобой еще жить будем... Вот...
Когда Юрка с отцом ушли, мы с Олей взяли веревки и отправились на Горку за хворостом — надо было запасти на зиму дров. Оля давно меня не дичилась, характер у нее стал мягче, вероятно, еще и потому, что моя мама не делала никакой разницы между всеми нами, кормила одинаково и одинаково ласкала Подсолнышку и Стасика. Сашенька никогда на это не обижалась: ей незнакомы были ни вражда, ни зависть. И, может быть, поэтому Оля скорее, чем можно было ждать, примирилась со смертью матери.
Мы поднялись на Горку, вошли в лес. Несмотря на осень, здесь сильно пахло сухой хвоей, сосновой смолой, сгоревшим на солнце полынком.
— А он, который без ног...— Оля подняла на меня свои строгие, глубокие глаза.— Он тоже против войны?
— Конечно, против.
— А в Манифесте же написано: «...Вся Россия... с железом в руках... с крестом в сердце...» Стало быть, неправда это?
— Ясно, неправда. Кому войну надо? У тебя отца убили. У Юрки вон безногим остался. И мы вон как голодаем, и солдаты тоже, а Барутин новую мельницу в Оренбурге строит.
Мы собрали хворост, связали его и, отдохнув на пеньках, пошли домой. Олина вязанка была не под силу ей, она шла покачиваясь, я видел, что у нее подгибаются ноги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56