https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vstraivaemye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рыженький суетливый попик, широко размахивая руками, кропил святой водой лапти и сапоги, свешивающиеся из теплушек. С покорной тоской смотрели из вагонов новобранцы.
Плакали женщины и дети, слышались последние пожелания, слова прощания и наказы:
— Телку-то, говорю, продай! Продай телку-у!
— Ваня, милый!
— А Васька пущай со свадьбой годит! Кака тут свадьба. Забреют — наплачется баба!
— Вань... Вань?!
— Нюську-то поберегай!
— Агаша! Отцу отпиши обязательно... Он поможет, ежели что!
— Жать Тихоновы не пособят ли...
— А гаду этому скажи — приеду, сведу счеты!
— Вань!.. Вань!
— Да милаи вы мои... да на кого же вы нас, сиротинок горьких, покидаете...
Отец мой сказал Юркиному, обнимая его:
— Береги себя, Николай... Помни, кому твоя голова нужна...
Состав ушел, скрылся в сосновом бору, но толпа не расходилась, словно люди не верили, что все это правда, словно надеялись, что уехавшие вернутся.
У Юрки дрожали губы. А мать его долго бежала за поездом, потом села на землю и заплакала.
Я завидовал Юрке, потому что Николай Степанович обещал привезти ему с войны немецкое ружье.
Отца моего на войну не взяли. У него была паховая грыжа, оперировать которую почему-то оказалось нельзя. Еще парнем, сбежав на Волгу от голодной и горькой батрацкой судьбины, как говорил он сам, он крючничал в Самаре и Симбирске на пристанях и однажды сорвался с трапа с восемнадцатипудовым сундуком на спине. Упал он в трюм, на железные двутавровые балки. Очнулся на берегу, в тени тюков пахучего турецкого табака. Сюда его перенесли товарищи по артели, подложив ему под голову его же собственное «ярмо» — так называли грузчики колодку, которая помогала им поддерживать на спине груз. Отец попытался встать и не смог.
Когда окончилась погрузка, кто-то принес ему водки.
— Ней, Данила. Для рабочего человека — первое лекарство. Как рукой сымет!
Но боль в груди и животе у отца не прошла, и он на пути в родное село попал в больницу в нашем, тогда еще чужом для него городке... Выйдя из больницы, пошел работать на Бару-тинскую мельницу и встретил там мою мать...
С вокзала, после проводов мобилизованных, отец вернулся пасмурный, хмурый, каким я его еще никогда не видел. И не то что пасмурный, а как будто почужевший вдруг, отодвинувшийся куда-то. Лег в сарайчике на топчан и долго лежал, запрокинув за голову огромные жилистые руки, глядя сквозь щели крыши в раскаленное августовское, вылинявшее от зноя небо.
...Но прошло две недели, уехали на фронт те, кому надлежало уехать по первой мобилизации, и все как будто стало по-прежнему. Только у Юрки вместо отца на мельницу ходила мамка, а сам он стал строже и взрослее.
Как и раньше, по утрам и вечерам монотонно звонили церковные колокола, гудки извещали рабочих мельниц и заводов о начале и конце смен, по улицам бродили козы и голопузые ребятишки, а над городом тысячами вились сизые голуби...
6. ДЖЕММА
«Овода» я читал сначала один; только несколько страничек, особенно взволновавших меня, прочитал Подсолнышке вслух. Когда я повышал голос, она, не понимая ничего, испуганно помаргивала своими длинными ресничками, и в глазах ее скапливались слезы, готовые вот-вот хлынуть на щеки.
Потом мы принялись читать книгу вместе с Ленькой и Юркой. Уходили на Горку, или в лес, или к Чармышу, где нам никто не мог помешать. Вблизи от тюрьмы, от могил повешенных, книга эта производила на нас особенно сильное впечатление. И мрачное здание с зарешеченными окнами, с полосатой будкой у входа и железными воротами, за которые уводили таких, как Овод, представало перед нами в другом свете. Может быть, и здесь погибают такие же бесстрашные и гордые? Думать об этом было и жутко и радостно: вот какие бывают люди! И здание это становилось нам ненавистным, хотя бы потому, что было похоже на то, где убили полюбившегося нам мужественного человека.
Мы прочитали книгу несколько раз, мы знали из нее наизусть целые страницы и все никак не решались расстаться с ней. Она перестала быть для нас книгой, это был целый мир живых людей.
Из библиотеки прислали наконец записку, и мы отправились туда все трое, приготовившись к тому, что нас будут бранить. Но Надежда Максимовна только спросила:
— Понравилась книжка?
У нее было забинтовано горло, и говорила она чуть слышно. Кто-то сказал нам, что Надежда Максимовна болела какой-то неизлечимой горловой болезнью.
В библиотеке никого не было, в раскрытые окна с улицы вливался зной одного из последних жарких дней того незабываемого лета, сердито гудела в углу запутавшаяся в паутине муха.
Перебивая и поправляя друг друга, мы принялись рассказывать о книге. Но кто-то, звеня шпорами, прошел под окном, и Надежда Максимовна остановила нас. Неторопливо ушла за книжный шкаф и вернулась с новой книгой в руках.
— А вот это нашего русского писателя Максима Горького. Здесь тоже написано про бесстрашных и мужественных людей, которые боролись за народ. Эту книгу, мальчики, надо читать и взрослым, она и им будет интересна... Только не задерживайте, пожалуйста.
Позже мы узнали, что у Надежды Максимовны жених сидит в Шлиссельбургской крепости и сама она несколько лет пробыла в ссылке в Сибири, откуда ее и перевели в наш городок, так как она заболела чахоткой. Эта новость поразила нас, мы стали каждый день бегать в библиотеку, чтобы хоть издали посмотреть на Надежду Максимовну и, если случится, оказать ей какую-нибудь услугу. И между собой стали называть ее Джеммой.
Помню один разговор, который происходил на берегу Чармыша. Мы лежали на песке, глядя в синее небо, в котором стремительно и косо носились стрижи. С воды тянуло свежестью. Над моим лицом покачивался из стороны в сторону красный прутик тальника с матово-зелеными, если смотреть снизу, листочками. Полуденное солнце светило в окна мрачного здания тюрьмы, и стекла празднично сверкали, как будто за ними билось веселое, яркое пламя.
— Ребята! — сказал Юрка.— А давайте всегда как он? А? Вот надо что-нибудь сделать — и спроси себя: как бы он поступил? И так и делать...
Ленька тихонько свистнул.
— Как Овод — это надо же совсем бесстрашно,— с мечтательной завистью сказал он.— Вот где самое опасное — туда и лезть...— И улыбнулся смущенно.— Страшно ведь. А?
7. «А ВОТ ОВОД, ОН НЕ ПОБОЯЛСЯ БЫ...»
Однажды мать послала меня в лавочку Кичигина за солью. «Бакалейная и всякая торговля. Кичигин и сын» помещалась в угловом деревянном доме с пестрыми резными наличниками. На той стороне лавки, которая выходила на Проломную улицу, висела над тротуаром жестяная вывеска. Прикрепленная к металлическому стержню, она на ветру качалась и отвратительно скрипела — этот скрип был слышен за несколько кварталов.
— Ну, быть ненастью... Кичигин опять завыл,— говорили в городе.— Хоть бы смазал ее чем, проклятую!
На другой стороне дома, в Зуевом переулке, на таком же стержне висел позолоченный крендель — это значило, что в магазине продается и хлеб.
В кичигинском магазине действительно, в соответствии с вывеской, было почти все, что требовалось жителям близлежащих кварталов: хлеб и соль, спички и сахар, мыло и порошки от клопов, бриллиантин для усов местных покорителей сердец и церковные свечи, гвозди и сапожный вар и еще множество всяческих товаров.
Сам Кичигин был плотный и кряжистый, с важным и сытым лицом, с наплывающим на шею подбородком, с черными подкрученными, как у Ивана Поддубного, усиками, в зеленом суконном жилете, надетом поверх красной рубахи с жиденькими, аккуратно расчесанными волосами. Он почти всегда сидел за конторкой, читая «Биржевые ведомости» и наблюдая, как его сын отпускает товар. И только если в магазине появлялся кто-нибудь из именитых людей города, Кичигин-отец откладывал газету и выходил к прилавку — перекинуться словом с «умным человеком».
Дверь в магазине была стеклянная, и, еще не войдя, я увидел у прилавка обтянутую черным истрепанным сюртуком сутулую спину калетинского сторожа.
Кичигин-сын, значительно подняв брови, отвешивал сторожу хлеб, а отец, играя цепочкой часов, спрашивал, когда же «его сиятельство» князь Калетин почтит своим присутствием родные места.
Сторож отвечал междометиями, которые можно было понимать как угодно — как утверждение, как отрицание, как нежелание говорить. Получив хлеб, он приподнял над головой шляпу и пошел к двери.
Кичигин-сын воскликнул:
— А мясо! Мясцо-то позабыли, любезнейший! Собачку же покормить надо!
Старик вздрогнул и ничего не ответил. Бессильно махнув рукой, рывком потянул на себя застекленную дверь. Мне показалось, что на глазах у него блеснула слеза, а может быть, это было отражение движущегося дверного стекла.
Отец и сын переглянулись.
— Собачка-то, стало быть, того...— заметил отец.— И то, сколько же лет такому тварю жить положено? Не человек! — Он снова взял «Биржевку», но посмотрел поверх газетного листа.— Однако,— задумчиво протянул он,— на месте энтого сторожа я и дохлой собачке мясцо покупал бы. Ту-у-упой человек! Теперь же всякому ясно, что собачка — тю-тю! — И вдруг заметил у прилавка меня.— Тебе чего?
— Мамка фунт соли просила до получки.
— Давно бы сказал! Чего торчать тут! Дай ему полфунта, Анисим. Да записать не позабудь смотри...
— Как можно, папаша!
Взвешивая соль, Анлсим, считавший себя первым красавцем и умником в городе, с томным видом поднял брови.
— Однако, папаша, позвольте, заметить, что в парке их сиятельства и понадежней собаки сторожа имеются.
— Какие это?
— При-ви-де-ния-с!
Я выбежал из магазина. Мне хотелось как можно скорее сообщить друзьям новость: одним сторожем в парке меньше. Но чем дальше от магазина я уходил, тем медленнее шел. Собак мне всегда было жалко. Разве зря говорят: собака — друг человека. Я начал припоминать всех собак и кутят, которые жили и подохли во дворе нашего барака, их повадки, их звериную верность, ум. И вдруг мне стало до слез жалко и не только собаку — ей теперь все равно,— а ее осиротевшего хозяина. Я вспомнил, как горестно сторож махнул рукой. Для него, одинокого, этот пес, наверное, был единственным дорогим существом в мире.
— В имении собака подохла,— мрачно сказал я матери, отдавая соль.
— Ну и что же? — спросила она с удивлением.
— Жалко.
— Эх, Данька, Данька! — вздохнула мать.— Когда ты поумнеешь? Людей надо жалеть, а не собак. Она вон мясо каждый день жрала, а мы раз в неделю.
— Мне и нас жалко.
Из уголка за кроватью вышла Сашенька в желтом ситцевом платье.
— И мне жалко! — сказала она и, растопырив пальцы, закрыла ладошками лицо.
Я присел возле нее на корточки, мне не хотелось, чтобы она плакала. Спросил:
— Гулять со мной пойдешь?
Не отводя рук от лица, она посмотрела на меня сквозь пальчики сначала с недоверием, потом с радостью:
— Пойду, пойду!
Мы отправились искать Леньку и Юрку. Они сидели в нашем дровяном сарайчике и плели из конского волоса лески.
Полосы солнечного света, падавшего в щели, разрезали пыльный сумрак сарая на отдельные пласты.
Я сказал ребятам о собаке, они вначале обрадовались, а потом им передалось мое настроение.
Сашенька качалась на качелях — специально для нее мы привязали к перекладине под потолком веревку. Качели то вылетали в полосу света у двери — и при этом каждый раз Под-солнышка счастливо жмурилась,— то улетали к стене, в тень, и тогда девочка широко открывала глаза.
Я смотрел, как ловко Ленька одной рукой ссучивает на коленке леску. Я бы никогда, наверное, не научился так.
— Собаку, конечно, жалко. Вот если бы привидение подохло — это бы да! — мечтательно сказал Ленька.
Юрка усмехнулся:
— А как бы мы узнали, что привидение подохло? Мяса-то ему никто не покупает!
Помолчали.
— А вот Овод, он не побоялся бы никаких привидений! — тоненьким голоском продолжал Ленька, старательно ссучивая на колене три конских волоса.— Он бы их бац! бац! И все! Правда? — Облупленный, обветренный, похожий на живую пуговку носик Леньки покрылся капельками пота.— Он бы им дал!
Мы с Юркой переглянулись, вспомнили о нашей клятве — быть всегда как Овод.
Подсолнышка летала взад и вперед, а я, стоя сбоку, следил за ней, готовый подхватить ее, если качели подвернутся.
Юрка еще раз посмотрел на меня, вздохнул, его широкие брови сбежались к переносице.
И опять качели летали взад-вперед, от стены к распахнутой двери и обратно, полосы солнечного света скользили по босым ножонкам Подсолнышки, по ее платьицу, по белым, развевающимся волосам.
Высунув от усердия язык, Ленька сматывал на палочку готовую леску. А Юрка сидел задумавшись, напряженно глядя в дверь сарая, на мельничную крышу, на карнизе которой курлыкали голуби. Потом повернулся ко мне и не очень уверенно предложил:
— Пошли сегодня?
Я кивнул, хотя и почувствовал, что мне становится страшно. Ленька спрятал в карман леску, встал и отряхнул штаны.
— Когда? — с готовностью спросил он.
— Да не сейчас,— нехотя отозвался Юрка.— Ночью, наверное.
— А куда?
— В парк...
Ленька тихонько свистнул и сел на старое место. Во все глаза смотрел то на меня, то на Юрку, как бы стараясь угадать: кого из нас раньше слопает привидение. И вдруг сказал самое умное из того, что мы до этого говорили о таинственном обитателе Калетинского сада:
— А ведь днем-то привидение, наверное, спит? А?
8. «СКУШНО...»
В полдень, когда я собрался нести на мельницу обед, Под-солнышка попросилась со мной:
— Мам, а я? Я ведь большая теперь...
Но мать с ласковой строгостью, которая так красила ее, сказала:
— Без руки остаться хочешь? Как Ленька? Маленьким там враз руки отрезает — только приди.
Подсолнышка посмотрела на свои ручонки, спрятала их за спину. Из-под разлетающихся на ветру льняных волос поглядела на меня с завистью.
— Ты, Дань, скорее.— Подошла, потрогала пальчиком мою руку.— А то — принес бы одного голубеночка... Скушно...
— Какие же сейчас голубенки? — рассмеялся я.— Они весной бывают.
— А почему не всегда?
Я не сумел ей ответить, и она помолчала немного, наблюдая, как мать увязывает в полинялую тряпку чугунок с горячей картошкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я