https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мамы дома не было: ушла за водой. Я сел рядом с Подсолнышкой и молча наблюдал, как она, изредка поднимая на меня свои синие глаза, кутает в тряпицы самодельных кукол.
Когда с двумя ведрами воды вернулась с улицы мать, я сказал, что никакого лекарства у соседей нет. Помолчал и добавил:
— Мам... Я больше в сарае ночевать не буду.
— Давно пора бы... Такие холода...
— А топчан, мамка, им бы пока отдать... на пока.
— Кому это? — не поняла мать.
— Да соседям. А то она больная, а — на полу...— Я робко посмотрел на мать. Она задумалась, глядя на Подсолнышку. Я сказал: — Мам, я думал — мы бедные...
Она невесело улыбнулась:
— А оказывается — богатые?
— Ну да! У них совсем ничего нет... Ты сходи к ним, мамка, скажи про топчан... А перенести я помогу...
Мать немного помолчала, потом ответила:
— Ладно, вот уберусь, схожу.
14. «ЗРЯ И УБИЛИ...»
Сейчас, когда я вспоминаю то далекое время, мне кажется, что этот тревожный и тяжелый год был последним годом моего детства. Именно тогда я впервые почувствовал в себе еще неясную, но крепнущую силу, начал понимать, что происходит кругом.
И та горькая радость, которую мне давало присутствие рядом Оли, отчужденные, почти враждебные встречи с ней тоже приносили в мою жизнь нечто хотя и непонятное и тревожное, но необходимое и дорогое. Все мы еще были вместе. Была жива и Надежда Максимовна, человек светлой души и большого мужества. Правда, тогда она часто болела и неделями одиноко лежала в своей комнатке, которую снимала у вдовы какого-то маляра.
Мы с Юркой в то лето побывали у Надежды Максимовны несколько раз. Мне очень понравилась ее комнатка, чистая и уютная,— над ней словно раскинулось другое небо, не то, которое простиралось над всем городком.
Первый раз нас послал к ней отец — передать записку. Идти ому самому было слишком рискованно: после появления в городе двух или трех типографски отпечатанных листовок за домом Надежды Максимовны, конечно, следили, она все время была под гласным надзором полиции. Мы же, мальчишки, могли пройти к ней почти незаметно, перебегая со двора во двор.
Надежда Максимовна встретила нас, как родных. Лежала она на железной, маленькой, может быть даже детской, кровати у окна, выходящего в сад. Вернее, не лежала, а полусидела, держа на укрытых одеялом коленях растрепанную книгу. Книг у нее было много, они стопками громоздились на столе, на подоконнике, прямо на полу у кровати.
В окно протягивала ветки яблоня с уже поблекшими, тронутыми осенью листьями, на столике возле кровати стоял стакан молока, и на тарелке лежали ломоть хлеба и большое красное яблоко.
В ответ на наш стук Надежда Максимовна откликнулась удивленно и тревожно:
— Кто? Войдите!
Потом она нам рассказала, что за время ее жизни в нашем городке к ней никто не приходил, кроме врача и жандармов.
Когда мы вошли, тревожное удивление на ее лице сменилось радостью. Она очень похудела, лицо стало почти прозрачным. Повязочка на шее еще больше оттеняла хрупкую, живую нежность лица.
— Даня! Юра! Вы?! Как я рада,— засмеялась она и губами, и глазами, всем лицом, не глядя бросила на подоконник книгу.— Боже мой, как я рада видеть вас, мальчики! Но мне даже посадить вас некуда...
— А мы постоим, Надежда Максимовна.
— Садитесь вон на чемодан, рядышком, как воробьи... Ну, как там Подсолнышка?
— Хорошо,— смущенно ответил я.— Я вот принес...
Она перестала улыбаться и поспешно перебила меня, бросив беспокойный взгляд на дверь: должно быть, боялась, что ее подслушивают.
— А-а-а! Книги из библиотеки? Очень хорошо.
Я посмотрел на нее с удивлением, а она молча протянула мне руку.
Я отдал записку. Она прочитала, нахмурилась, тоненькие брови ее почти соединились на переносице. Потом лицо ее снова посветлело. Она написала несколько слов на клочке бумаги.
— Так вы за новыми книжками пришли? — очень громко, снова взглянув на дверь, спросила Надежда Максимовна.— По у меня же здесь никаких детских книжек нет. Приходите завтра после работы в библиотеку, завтра я уже буду работать... и что-нибудь вам подберу.
— Хорошо.
Она молча протянула мне клочок бумаги, на котором писала.
— Тогда идите... Но... Боже мой, мне вашей Подсолнышке даже подарить нечего.
— Да ничего не надо, Надежда Максимовна.
— На вот хоть яблоко... Скажи, тетя Надя желает ей, чтобы она поскорее выздоровела.
— Спасибо, Надежда Максимовна.
На другой день в книге, которую Надежда Максимовна дала мне в библиотеке, оказалось несколько мелко исписанных листочков.
Протянув мне книгу, Надежда Максимовна очень внимательно и строго посмотрела мне в глаза.
— Ты не потеряешь? — спросила она и, развернув книгу, показала на листочки.
— Нет, Надежда Максимовна.
— Ну беги. Прямо домой беги. И книгу сразу передай отцу. Понял?
— Понял, Надежда Максимовна.
Я так и сделал. Исписанные Надеждой Максимовной листки были текстом той самой листовки, которая месяцем позже отправила на каторгу десять человек из нашего города.
...И снова мне хочется говорить об Оле. Я все порывался дать ей почитать книги, которые мы с Юркой уже прочитали, я думал, что достаточно ей прочесть эти книги, и все ей станет понятно. Мне хотелось рассказать ей о том, что я уже сам знал: о войне, о буржуазии, которая мне представлялась огромным скопищем гунтеров, барутиных, тегиных, кичигиных и даже мельгузиных — всех, кому я еще недавно завидовал и кого теперь ненавидел всеми силами своего сердца.
Но Оля по-прежнему сторонилась меня. Желая сломить ее отчужденность, однажды я схитрил. Присев на корточки перед ее братишкой, заговорил с ним и привел в нашу комнату. Мать смотрела удивленно: раньше ни с кем из малышей, кроме Под-солнышки, я не играл, не возился, вообще не обращал на них внимания.
— Мам,— сказал я,— пусть он поиграет с Сашенькой. Ей не будет скучно... И потом... он, наверное, есть хочет...
Мать посадила Стасика и Сашеньку за стол и поставила перед ними миску только что сваренной, еще дымящейся горячим паром картошки.
Обжигаясь и смеясь, они ели картошку, запивая ее козьим молоком, которое мать иногда покупала у соседки для Под-солнышки. Потом ушли в угол и там увлеченно занялись своими делами.
А я вышел на крыльцо и уселся на ступеньках.
Невидимое за домами, заходило солнце.
С одинокого тополя перед нашим бараком слетали первые желтые листья. На скамеечке у ворот женщины говорили о войне, говорили с какой-то усталой горечью и злобой: когда же она, проклятая, кончится? И что ему, ироду, немцу этому, надо?
Я сидел, слушал и ждал.
Оля вошла в калитку, неся сверточек, видимо, с какой-то едой. Прошла мимо, как всегда не обратив на меня внимания, взбежала к себе на крыльцо. Но через несколько секунд выскочила, тревожно посмотрела кругом, выглянула за калитку и опять вернулась во двор. И все это очень быстро, молча, с тревогой в глазах.
— Ты Стасика ищешь? — спросил я.
— Ну да.
— Он у нас,— равнодушно сказал я, подвигаясь на крыльце, чтобы дать ей пройти.
Она глянула на меня враждебно, но в дом вошла.
— Стась! Ты зачем сюда пришел?
— А мы играем.
— Идем кушать.
— А я здесь кушал. Картошку... с молоком...
— Все равно идем.
— А мне здесь интересно... Оля мгновение помолчала.
— А тебя мамуля зовет. Соскучилась.
— А потом я опять приду?
— Придешь.
После этого Стасик стал часто бывать у нас, и Оля скоро привыкла к этому. И ко мне она теперь относилась мягче, добрее, здоровалась при встречах, иногда улыбалась.
Однажды Надежда Максимовна дала мне два последних номера журнала «Нива», где было много фотографий из действующей армии. Я показал их Оле.
Она с нетерпением всматривалась в снимки, на которых были изображены наши раненые солдаты, направляемые в госпиталь. Мне казалось, что она искала среди них своего отца. Вероятно, в ее сердце еще жила надежда, что сообщение о его гибели — неправда, что ее батя жив, что он вот-вот вернется.
Она присела рядом со мной, и мы заговорили о войне. Я сказал, что война нужна только богатым, вроде нашего хозяина Барутина — он примешивает в муку пыль и получает за нее деньги.
Оля слушала молча, но глаза у нее стали такими же чужими, какими были раньше.
— Значит, это богатым надо воевать, а другим не надо? — спросила она, когда я замолчал.
— Ну конечно...
— А мы разве богатые? — спросила она неприязненно.— Вот я, и мамка моя, и Стаська? А немцы у нас дом спалили... все пропало... огород бросили... картошки сколько посажено было... пшеницы... куры были... И... и... батю за чего же убили?
— Зря и убили...
Оля встала с крылечка, несколько секунд глядела на меня с ненавистью и вдруг крикнула со слезами:
— Врешь! Врешь ты все! Мой батя... Ему крест святого Георгия прислали...
Она убежала, а я остался и сидел с таким тяжелым чувством, какого не испытывал уже давно.
15. «ЧТОБЫ НИ ВОЙНЫ, НИ ЦАРЕЙ НЕ БЫЛО»
Кто выдал калетинскую типографию, так и осталось невыясненным. Но ночью четырнадцатого сентября в дверь и окна подвала с оружием в руках ворвались полицейские и жандармы и арестовали всех, кто там был.
В тот вечер, уходя, отец сказал матери, что идет работать на чугунолитейный в ночную смену — хочет немного подработать. Не знаю, поверила ли ему мать, может быть, просто примирилась с тем, что он вел опасную и не совсем понятную ей борьбу.
Ночью я проснулся от громкого, властного стука в дверь. Этот стук сразу вселил в мое сердце предчувствие подошедшего вплотную несчастья.
В углу горела лампада. В ее неярком свете я видел, как, торопливо перекрестившись и перекрестив нас, мать надела юбку и кофточку и пошла открывать. Едва подняла крючок, дверь с силой рванули, и в комнату ввалились несколько полицейских и молоденький жандармский офицерик.
— Зажгите свет! — приказал офицер.
И, когда мать дрожащими руками зажгла лампу, прошел к столу. Шпоры на его сапогах серебряно позвякивали.
Пройдя в глубь комнаты, офицер брезгливо обмахнул черными кожаными перчатками табурет, словно на нем была пыль, и сел. Лицо у него было усталое, злое.
Переведя с него взгляд на дверь, я увидел отца. Руки у него были связаны за спиной. Но смотрел он весело, легко, как будто каторга, на которую ему предстояло идти, не страшила его. Я вскочил с постели, рванулся к нему. Один из полицейских грубо оттолкнул меня:
— Сиди, ублюдок!
Полицейские сдирали со стен обои, распарывали подушки, пылили в печку из чугунка остатки супа. Подняв половицу, полезли в подпол. Отец наблюдал за ними, поглядывал на нас и спокойно улыбался.
Разворошив в доме все, что можно было разворошить, жандармы ничего запрещенного — ни оружия, ни книг—не нашли и собрались уходить. На прощание отец улыбнулся Под-солнышке, кивнул мне и матери.
— Не горюй, Даша,— серьезно сказал он.— Скоро вернусь. Не долго еще им над нами измываться.
Офицер, видимо обозленный тем, что обыск ничего не дал, подошел вплотную к отцу и, с ненавистью глядя на него, спросил:
— Социал-демократ, сукин сын?
— Обязательно! — ответил отец. В его фигуре даже со связанными руками было столько силы, что офицер, замахнувшийся было перчатками, не посмел его ударить.
Отец, наклонившись у притолоки, шагнул в темноту за дверью.
Мать села на табуретке посреди комнаты, безжизненно опустила руки, устало и безразлично глядя на царивший в комнате разгром.
— Ну вот мы и осиротели,— сказала она негромко минуту спустя и начала не торопясь прибирать вещи.
Мне показалось странным, что она не ставит и не кладет их на привычные места, а связывает в узлы. Только вечером следующего дня, когда нас выгнали из барака, я понял, почему она делала так.
Она снова приготовила Подсолнышке и мне постели и сказала:
— Спите, дети... Подсолнышка заплакала:
— Мама, а они папку куда поведут? Они злые.
— Нет, Солнышка, они не злые... Они не сделают нашему папке плохо.
Сашенька улыбнулась сквозь слезы и легла. Скоро она уже спала.
Утром, еще до гудка, к нам зашел Мельгузин. Был он одет празднично, в новом высоком картузе, сапоги сверкали, и золотая цепочка часов поперек жилета блестела, словно выкованная из солнечного луча. Мать с красными, заплаканными глазами возилась у печурки, готовила завтрак.
— Здравствуй, Дарья Николаевна,— сказал Мельгузин, снимая картуз и оглядывая узлы.
— Здравствуйте, Савел Митрич.
— Увели твоего?
Мамка не ответила. Мельгузин прошел вперед и, расправив полы поддевки, сел у стола. Оттуда долго смотрел на мать, и я впервые увидел в его здоровом глазу не всегдашнюю злость и издевку, а что-то похожее на сочувствие.
— Даньку-то теперь тоже уволят? — спросила мама негромко.
— Вот уж не знаю, Даша... Как хозяевам поглянется... Он ведь у тебя тоже этакой, на кажное слово пять найдет. В отца.
Он достал черный, расшитый бисером кисет.
— Курить-то у тебя можно?
— Не староверы. Курите.
Мельгузин закурил. Выпятив худую куриную шею с двигающимся кадыком, старательно пускал к потолку дым.
— Эх, Даша, Даша,— сказал он вдруг с тоской.— Ведь вот как тогда просил тебя: выходи за меня. Жила бы ты теперь как у Христа за пазухой... Я за тобой, как за царевной, всю бы мою жизнь ходил.— Он глубоко вздохнул, затянулся, закашлялся.
— Ни к чему вы это говорите, Савел Митрич,— не поднимая глаз, ответила мать.
— Может, и ни к чему...— Помолчал, покурил.— А Данилу, должно, надолго упрячут... Против царя листовки, слышь, печатал... А за это каторгу дают. Обязательно каторгу. Вот и осталась ты соломенной...
— Может, еще и вернется...— сказала мать, готовая заплакать.
— Пустое, Даша...— Мельгузин покачал головой.— Время пошло смутное, того и гляди, опять в царей бомбами кидать начнут. Потому и не ждать ему милости... Ты уж прости, что я заместо утешения тебе... этакие слова...
Я ушел в угол за печку, чтобы надеть свой рабочий, перепачканный мукой пиджачишко и посмотрел в окно — не идет ли Оля. И уже оттуда, из-за печки, услышал, как Мельгузин спросил:
— Как же будешь жить, Даша?..— И шепотом добавил еще несколько слов, которых я не разобрал.
Мать ответила с усмешкой — это было слышно по ее голосу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я