https://wodolei.ru/brands/Cersanit/nano/
.. Только что чай бесперечь пьет... Ну, это от сна... Спать ему совсем некогда...
Старик задумался, глядя в огонь, медленно, словно лаская, поглаживал бороду. Вздохнул.
— Ну, его воля... как скажет. Ежели скажет: сиротам, пущай сиротам... Только ведь что же это? Он же так и помереть очень просто может... А? Ну, а кругом чего же глядят?! Не ест — силком кормить надо, чтобы жил и жил. Мы-то что же без него будем?
- Старику никто не ответил, монотонно стучали под полом колеса, изредка гудел где-то недалеко паровоз, выла за стенами метель, сорила в щели ледяной крупой...
— Ну что ж, поесть, что ли...— Старик вопросительно и виновато посмотрел кругом.— Вы сами-то, служивые, отужинали?
— Ешь, деда, ешь.
Старик, а за ним и его молчаливые спутники достали из мешков по черной травяной лепешке, по луковице и, сосредоточенно жуя, принялись ужинать.
5. «ДА Я ЖЕ ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ВИДЕЛ!»
В Москву мы приехали ночью. Несколько часов стояли на какой-то подмосковной товарной станции, на забитых вагонами путях. По-прежнему бушевала, крутила снежные смерчи метель, а в теплушке не осталось дров, чтобы еще раз протопить. Когда теперь подъезжаешь к Москве, зарево над нею видно за много десятков километров, далекий край неба медленно плавится и раскаляется все сильнее, и, даже не глядя на часы и на мелькающие мимо дачные платформы, твердо знаешь — недалеко. Тогда все было по-другому. Выла метель, изредка перекликались в снежной мути чьи-то хриплые сердитые голоса, и все. Даже огней семафора не было видно.
Наконец, морозно скрипя пристывшими колесами, эшелон тронулся, но шел еще медленнее, чем всегда, словно подкрадывался к спящему, укутанному в снежную шубу городу.
Курский вокзал, едва-едва освещенный, был забит людьми, больше всего здесь было демобилизованных, едущих по домам. Они выскакивали на обледенелый перрон при шуме любого подходящего к вокзалу поезда, и только зычный голос дежурных кондукторов, кричавших, что поезд никуда не пойдет, останавливал людей и возвращал их к дверям вокзала, из которых клубами валил пар. Во всех залах вокзала вповалку, прямо на полу лежали оборванные серые люди, плакали дети, у дверей коменданта водоворотом крутилась толпа. Пахло махоркой и потом; керосиновые фонари, по одному на зал, тонули в мертвом сиреневом дыму. Да, Москва была не похожа на тот светлый город, какой я успел нарисовать себе, в ней не было ни угля, ни дров, не было керосина, работала одна электростанция и то с половинной нагрузкой, и, как я узнал назавтра, в самом Кремле нередко гас свет.
Наши попутчики, те, кому предстояло ехать дальше, отправились разыскивать земляков, а несколько человек, кто оставался в Москве, сбились кучкой посреди зала и уселись на холодном, заплеванном полу: все укромные углы, где можно было бы спрятаться от толчков толпы, были заняты.
А тут еще перед самым рассветом по вокзалу пошла облава, проверка документов: искали каких-то бандитов. Трое мужчин, двое в шинелях и один в кожаной куртке, бегло просмотрели мои документы, бумаги ходоков, сидевших рядом, покосились на Олю. Но, видимо, очень уж она была мала и худа, о ней даже ничего не спросили. Они прошли в другой зал, где была уборная, и через минуту оттуда донеслись крики, звон разбитого стекла и выстрел — видимо, патруль нашел того, кого искал.
Его провели мимо нас. Он был в драном пальтишке, напоминавшем женский салоп, но салоп этот распахнулся, и из-под него стала видна диагоналевая тужурка с форменными пуговицами. Властное и худое лицо с тяжелым подбородком было * вскинуто, и глаза зорко смотрели по сторонам, словно арестованный кого-то искал. В уборной он пытался вылезти в окно, но не успел.
Когда, наступая на руки и ноги спящих, подталкиваемый в спину наганом, он прошел мимо нас, сидевший невдалеке на скамейке пожилой человек с темным усталым лицом сказал:
— Из этих, из эсеров... Это они и бомбу в Леонтьевском переулке кинули.
— Как — бомбу? — спросил старик, приехавший с нами.
— А так... Подкрались к окошку, где совещание, и швырь туда. А там человек двести собралось, вся наша партийная московская гвардия, только что Ильича да Якова Михайловича Свердлова не было... Ну, бомба прямо посередь комнаты и — бах... Лежит и дымит,— верная всем смерть... И тут земляк мой, может, слышали, Загорский Владимир Михайлович, прыгнул к ней, к стерве, хотел, значит, в окошко выкинуть... Но не успел — как она жахнет! Двенадцать человек насмерть, а раненых — не меньше человек шестьдесят... Вот такие волки и кинули.
И все посмотрели на дверь, за которой скрылся арестованный.
— Ну, мила душа, а этот как же, земляк-то твой? Неужели тоже?
— А ты как думал? Ему — первая смерть... Зато сколько жизней собой заслонил. Совесть у него доподлинная была...
Спать мне не хотелось, но и в город по такой метельной тьме идти казалось рискованно. Ходоки и мы с Олей прижались к скамейке, где сидел земляк Загорского, достали свою жалкую еду. А он, откинувшись на спинку дивана, курил, глядя в потолок, и негромко говорил:
— А то вот еще, может, слышали, посла германского, Мир-баха, они убили, прямо к нему в контору пришли и — наповал...
— Это зачем же? — спросил старик.
— А чтобы немец замирение с нами порвал, чтобы озлился.
Чтобы снова война... Им, которые империалисты,— первое дело война...
Старик с уважением посмотрел на рабочего и спросил:
— А вы-то сами, мила душа, куда же путь держите?.. По одеже-то вроде не мобилизованный, вроде не с фронта...
Рабочий осторожно погасил окурок о борт скамьи.
— Нет, я уж два года как отвоевался, глаза мне повредило... видеть ничего не стал... А еду не один, нас тут трое. Дружки с комендантом насчет проезда воюют... За хлебом едем... В Москве по заводам за этот месяц на рабочего по восемь фунтов выдали, а на семью, на жену там, на детишек,— и того меньше... Ну вот и разрешили нам от завода, для всех.
— И куда же?
— Так ведь куда. Волга вся под голодом. Белоруссию чужаки драли-драли, живого места не осталось, у вас, поди-ка, тоже...
Старик отломил половину темной травяной лепешки, протянул:
— На вот, проведай — чем живы...
— Не лучше нашего...
— На-ка с луковкой, вот как гоже...
— Спасибо.
Несколько минут жевали молча, бережно стряхивая крошки в ладонь.
Завязывая мешок, старик сказал с грустным сожалением:
— Вот, стало быть, и позавтракали и пообедали...— и спросил соседа:—А ты как? Партейный иль нет? Вроде, по словам по твоим, ты должон бы партейным, а?
— А куда же без нее теперь, без партии? — спросил рабочий и встал: от комнаты коменданта пробирались двое молодых ребят, размахивая бумажками.
— Порядок. Едем!
— С богом вас,— негромко пожелал старик, застегивая полушубок, и повернулся к своим: — И нам пора... Пока дорогу найдем, пока что...
Трамваи в тот день не ходили, только редко-редко продребезжит где-то в стороне требовательный звонок. То ли не давали тока, то ли мешали снежные заносы. К началу дня во многих местах на путях уже копошились люди с лопатами, расчищая пути, здесь были и женщины и подростки, одетые бедно, в разбитых и растоптанных валенках и ботинках, или в лаптях. Но кое-где видны были и хорошо одетые, пгроятно, кто еще не работал на новую власть и кого выгнали расчистку снега насильно,— по бекешам и пиджакам угадывались бывшие торговцы, приказчики, чиновники, даже попик один, маленький и сытый, в длинном черном пальто, старательно, но бестолково ковырял на одном месте лопатой... покрикивали молодые ребята и девушки, командовавшие работами,— видимо, комсомольцы. Кое-где горели на перекрестках костры, возле них толпились озябшие люди.
Мы останавливались, расспрашивали о дороге и снова брели дальше. Нам с Олей до самой Красной площади оказалось по пути с ходоками,— брат капитана Жестякова жил в одном из арбатских переулков. У Иверской часовни мы распростились с ходоками, распростились, как старые знакомые, почти друзья: и мы и они чувствовали себя в этом большом и еще чужом городе одиноко, неуверенно.
— Вот и дошли, стало быть, мила душа, до самого сердца земли русской. Чем-то теперь господь обрадует... Допустят до Ленина, альбо так и пойдем с чем пришли? — Сняв шапку, он истово перекрестился на темную икону у входа в Иверскую, где уже собирались нищие и калеки.— Помоги, заступница...
Метель стихала; в белесой мути утра вздымались в небо красные кирпичные зубчатые стены Кремля, островерхие башни с темными и узкими глазницами окошек, темные чугунные фигуры Минина и Пожарского высились над заснеженной площадью.
Ходоки ушли, а мы с Олей постояли еще, глядя, как медленно тают в тумане их неторопливые тени. Вот, думалось мне, может быть, они сегодня увидят Ильича и будут с ним говорить. Какой он? Тогда я еще ни разу не видел изображения Владимира Ильича: газеты не печатали никаких портретов,— только имя его шло по стране из края в край.
— Пойдем,— потянула меня Оля.— Ноги озябли... У нас в Севастополе никогда не было столько снега...
И опять брели по незнакомым улицам, останавливая встречных и расспрашивая, как пройти. Некоторые просто не отвечали, другие, озябшие так же, как мы, сердито огрызались и махали в сторону Арбата рукой.
Жил Алексей Жестяков в Мерзляковском переулке, в доме Шабалина, большом, шестиэтажном, кирпичном, довольно мрачном, давно не ремонтировавшемся здании. Я еще раз проверил по записке покойного капитана адрес, и мы вошли в подъезд. За черной проволочной сеткой мертво стыла железная коробка лифта, на ступеньках лестницы примерзли грязные комья давно не чищенного снега. Поднимались медленно, ожидая, что кто-нибудь попадется навстречу, чтобы еще раз спросить, но дом, казалось, вымер, словно мы были в городе, давно оставленном людьми. Некоторые двери были заколочены досками, из-под них выглядывали медные и эмалированные дощечки.
На четвертом этаже мы потоптатись перед обитой черной клеенкой дверью, отряхнули с валенок снег, нерешительно посматривая друг на друга.
«Инженер Алексей Иванович Жестяков» — было вырезано на латунной, позеленевшей от времени и невзгод дощечке с загнутым углом. Под этой дощечкой, точно маленький, разглядывающий нас глаз, белела костяная кнопка звонка. Мы раз за разом нажимали ее и ждали ответа, но в глубине квартиры все молчало. Звонили снова и снова. Не знаю, сколько еще времени толкались бы мы у немой, словно заколдованной двери, если бы не старушка, которая спускалась сверху с небольшими салазочками,— к ним были привязаны какие-то завернутые в полосатую шаль вещи. Она остановилась и, щурясь, долго разглядывала нас.
— Звоните? — спросила она с непонятным ехидством.
— Да.
— К инженеру?
— Ага.
— Ну, звоните, миленькие, звоните.
И, кряхтя, потащила со ступеньки на ступеньку свою ношу. И, только спустившись еще на два или три марша, прокричала, словно прокаркала снизу:
— Электрические-то звонки по всей Москве который год не работают! Звоните, миленькие, звоните!
Тогда я принялся стучать в дверь, сначала робко, чуть слышно, потом все громче и громче.
— А может быть, его и нет? — сказала Оля.— Может, он тоже умер?
Но как раз в этот момент совершенно бесшумно приоткрылась, а затем распахнулась дверь. На пороге появился взлохмаченный старик в наброшенной на плечи дорогой шубе, с очками в одной руке и с книгой в другой. Он надел очки,— в тоненькой золотой оправе они были почти невидимы на его худом лице, но именно они придавали ему странное, не от мира сего, выражение. Во всем его внешнем облике было что-то от Дон-Кихота.
— Обыск? Облава? — спросил он неожиданно молодым, звонким голосом, глядя на мою буденовку и шинель. Но тут увидел Олю, и что-то как бы дрогнуло и сместилось в его лице. Снял очки, торопливо протер их не первой свежести платком и снова водрузил на свой горбатый аристократический нос. В его лице почти не было сходства с покойным капитаном.— Ты кто? — спросил он Олю, наклоняясь к ней.
— Оля.
— Николкина?
— Да.
— А он где же? — Но, увидев слезы на глазах девочки, замахал руками.— Не говори, не говори, понимаю... Он — с тобой? — Алексей Иванович кивнул в мою сторону.
— Он привез меня...
— Ага! Сколько же лет я тебя не видел? Боже мой, да я же тебя никогда не видел! Только карточки... Ну, проходи в мою берлогу. И вы проходите. Только холодно, как на полюсе. Книгами топить не могу — не поднимается рука. А больше, увы, чем?.. Табуретки, стулья и кухонный шкаф — все принесено в жертву...
Квартира была большая, из трех или четырех комнат и кухни, и почти все комнаты были заставлены шкафами с книгами. В самой маленькой комнате, в кабинете, книги валялись повсюду: на подоконниках, на креслах, на полу в промерзшем, белом от инея углу, на столе. Чугунная печурка была центром и божеством этого арктического острова, на ней стоял никелированный кофейник. Согнутая коленом жестяная труба уходила в окно, покрытое толстым слоем льда.
Алексей Иванович подошел к письменному столу, где высились груды книг и лежали листы рукописи и чертежи, потыкал пальцем в чернильницу.
— Замерзло! Арктика. Ледниковый период.— И, повернувшись, пристально и добро всмотрелся в Олю.— Н-да! Ты, девочка, совсем как пергамент... Ну, вы пока не раздевайтесь. А я поищу в классических творениях то, что можно принести в жертву погибающей жизни... Садитесь, садитесь к печке, сейчас зажжем жертвенный огонь...
Он ушел в коридор, где тоже стояли шкафы с книгами, долго шуршал там листами, вздыхал и бормотал что-то, чего нельзя было разобрать. Вернувшись, со вздохом положил у печурки несколько книг и, не снимая шубы, присел возле. Каждую книгу перелистывал, словно прощался с ней, и приговаривал:
— Кощунство? Конечно, кощунство! Но если человечество выздоровеет от этой чумы, великого Льва русской литературы оно, вероятно, переиздаст еще раз. Так что прости, старик... И ты извини, великий насмешник1. Нужда... И не ради себя...
Потом Алексей Иванович принес из кухни несколько деревянных крашеных брусков — остатки шкафа.
— Все туда, все туда,— приговаривал он почти весело и все поглядывал и поглядывал на Олю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Старик задумался, глядя в огонь, медленно, словно лаская, поглаживал бороду. Вздохнул.
— Ну, его воля... как скажет. Ежели скажет: сиротам, пущай сиротам... Только ведь что же это? Он же так и помереть очень просто может... А? Ну, а кругом чего же глядят?! Не ест — силком кормить надо, чтобы жил и жил. Мы-то что же без него будем?
- Старику никто не ответил, монотонно стучали под полом колеса, изредка гудел где-то недалеко паровоз, выла за стенами метель, сорила в щели ледяной крупой...
— Ну что ж, поесть, что ли...— Старик вопросительно и виновато посмотрел кругом.— Вы сами-то, служивые, отужинали?
— Ешь, деда, ешь.
Старик, а за ним и его молчаливые спутники достали из мешков по черной травяной лепешке, по луковице и, сосредоточенно жуя, принялись ужинать.
5. «ДА Я ЖЕ ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ВИДЕЛ!»
В Москву мы приехали ночью. Несколько часов стояли на какой-то подмосковной товарной станции, на забитых вагонами путях. По-прежнему бушевала, крутила снежные смерчи метель, а в теплушке не осталось дров, чтобы еще раз протопить. Когда теперь подъезжаешь к Москве, зарево над нею видно за много десятков километров, далекий край неба медленно плавится и раскаляется все сильнее, и, даже не глядя на часы и на мелькающие мимо дачные платформы, твердо знаешь — недалеко. Тогда все было по-другому. Выла метель, изредка перекликались в снежной мути чьи-то хриплые сердитые голоса, и все. Даже огней семафора не было видно.
Наконец, морозно скрипя пристывшими колесами, эшелон тронулся, но шел еще медленнее, чем всегда, словно подкрадывался к спящему, укутанному в снежную шубу городу.
Курский вокзал, едва-едва освещенный, был забит людьми, больше всего здесь было демобилизованных, едущих по домам. Они выскакивали на обледенелый перрон при шуме любого подходящего к вокзалу поезда, и только зычный голос дежурных кондукторов, кричавших, что поезд никуда не пойдет, останавливал людей и возвращал их к дверям вокзала, из которых клубами валил пар. Во всех залах вокзала вповалку, прямо на полу лежали оборванные серые люди, плакали дети, у дверей коменданта водоворотом крутилась толпа. Пахло махоркой и потом; керосиновые фонари, по одному на зал, тонули в мертвом сиреневом дыму. Да, Москва была не похожа на тот светлый город, какой я успел нарисовать себе, в ней не было ни угля, ни дров, не было керосина, работала одна электростанция и то с половинной нагрузкой, и, как я узнал назавтра, в самом Кремле нередко гас свет.
Наши попутчики, те, кому предстояло ехать дальше, отправились разыскивать земляков, а несколько человек, кто оставался в Москве, сбились кучкой посреди зала и уселись на холодном, заплеванном полу: все укромные углы, где можно было бы спрятаться от толчков толпы, были заняты.
А тут еще перед самым рассветом по вокзалу пошла облава, проверка документов: искали каких-то бандитов. Трое мужчин, двое в шинелях и один в кожаной куртке, бегло просмотрели мои документы, бумаги ходоков, сидевших рядом, покосились на Олю. Но, видимо, очень уж она была мала и худа, о ней даже ничего не спросили. Они прошли в другой зал, где была уборная, и через минуту оттуда донеслись крики, звон разбитого стекла и выстрел — видимо, патруль нашел того, кого искал.
Его провели мимо нас. Он был в драном пальтишке, напоминавшем женский салоп, но салоп этот распахнулся, и из-под него стала видна диагоналевая тужурка с форменными пуговицами. Властное и худое лицо с тяжелым подбородком было * вскинуто, и глаза зорко смотрели по сторонам, словно арестованный кого-то искал. В уборной он пытался вылезти в окно, но не успел.
Когда, наступая на руки и ноги спящих, подталкиваемый в спину наганом, он прошел мимо нас, сидевший невдалеке на скамейке пожилой человек с темным усталым лицом сказал:
— Из этих, из эсеров... Это они и бомбу в Леонтьевском переулке кинули.
— Как — бомбу? — спросил старик, приехавший с нами.
— А так... Подкрались к окошку, где совещание, и швырь туда. А там человек двести собралось, вся наша партийная московская гвардия, только что Ильича да Якова Михайловича Свердлова не было... Ну, бомба прямо посередь комнаты и — бах... Лежит и дымит,— верная всем смерть... И тут земляк мой, может, слышали, Загорский Владимир Михайлович, прыгнул к ней, к стерве, хотел, значит, в окошко выкинуть... Но не успел — как она жахнет! Двенадцать человек насмерть, а раненых — не меньше человек шестьдесят... Вот такие волки и кинули.
И все посмотрели на дверь, за которой скрылся арестованный.
— Ну, мила душа, а этот как же, земляк-то твой? Неужели тоже?
— А ты как думал? Ему — первая смерть... Зато сколько жизней собой заслонил. Совесть у него доподлинная была...
Спать мне не хотелось, но и в город по такой метельной тьме идти казалось рискованно. Ходоки и мы с Олей прижались к скамейке, где сидел земляк Загорского, достали свою жалкую еду. А он, откинувшись на спинку дивана, курил, глядя в потолок, и негромко говорил:
— А то вот еще, может, слышали, посла германского, Мир-баха, они убили, прямо к нему в контору пришли и — наповал...
— Это зачем же? — спросил старик.
— А чтобы немец замирение с нами порвал, чтобы озлился.
Чтобы снова война... Им, которые империалисты,— первое дело война...
Старик с уважением посмотрел на рабочего и спросил:
— А вы-то сами, мила душа, куда же путь держите?.. По одеже-то вроде не мобилизованный, вроде не с фронта...
Рабочий осторожно погасил окурок о борт скамьи.
— Нет, я уж два года как отвоевался, глаза мне повредило... видеть ничего не стал... А еду не один, нас тут трое. Дружки с комендантом насчет проезда воюют... За хлебом едем... В Москве по заводам за этот месяц на рабочего по восемь фунтов выдали, а на семью, на жену там, на детишек,— и того меньше... Ну вот и разрешили нам от завода, для всех.
— И куда же?
— Так ведь куда. Волга вся под голодом. Белоруссию чужаки драли-драли, живого места не осталось, у вас, поди-ка, тоже...
Старик отломил половину темной травяной лепешки, протянул:
— На вот, проведай — чем живы...
— Не лучше нашего...
— На-ка с луковкой, вот как гоже...
— Спасибо.
Несколько минут жевали молча, бережно стряхивая крошки в ладонь.
Завязывая мешок, старик сказал с грустным сожалением:
— Вот, стало быть, и позавтракали и пообедали...— и спросил соседа:—А ты как? Партейный иль нет? Вроде, по словам по твоим, ты должон бы партейным, а?
— А куда же без нее теперь, без партии? — спросил рабочий и встал: от комнаты коменданта пробирались двое молодых ребят, размахивая бумажками.
— Порядок. Едем!
— С богом вас,— негромко пожелал старик, застегивая полушубок, и повернулся к своим: — И нам пора... Пока дорогу найдем, пока что...
Трамваи в тот день не ходили, только редко-редко продребезжит где-то в стороне требовательный звонок. То ли не давали тока, то ли мешали снежные заносы. К началу дня во многих местах на путях уже копошились люди с лопатами, расчищая пути, здесь были и женщины и подростки, одетые бедно, в разбитых и растоптанных валенках и ботинках, или в лаптях. Но кое-где видны были и хорошо одетые, пгроятно, кто еще не работал на новую власть и кого выгнали расчистку снега насильно,— по бекешам и пиджакам угадывались бывшие торговцы, приказчики, чиновники, даже попик один, маленький и сытый, в длинном черном пальто, старательно, но бестолково ковырял на одном месте лопатой... покрикивали молодые ребята и девушки, командовавшие работами,— видимо, комсомольцы. Кое-где горели на перекрестках костры, возле них толпились озябшие люди.
Мы останавливались, расспрашивали о дороге и снова брели дальше. Нам с Олей до самой Красной площади оказалось по пути с ходоками,— брат капитана Жестякова жил в одном из арбатских переулков. У Иверской часовни мы распростились с ходоками, распростились, как старые знакомые, почти друзья: и мы и они чувствовали себя в этом большом и еще чужом городе одиноко, неуверенно.
— Вот и дошли, стало быть, мила душа, до самого сердца земли русской. Чем-то теперь господь обрадует... Допустят до Ленина, альбо так и пойдем с чем пришли? — Сняв шапку, он истово перекрестился на темную икону у входа в Иверскую, где уже собирались нищие и калеки.— Помоги, заступница...
Метель стихала; в белесой мути утра вздымались в небо красные кирпичные зубчатые стены Кремля, островерхие башни с темными и узкими глазницами окошек, темные чугунные фигуры Минина и Пожарского высились над заснеженной площадью.
Ходоки ушли, а мы с Олей постояли еще, глядя, как медленно тают в тумане их неторопливые тени. Вот, думалось мне, может быть, они сегодня увидят Ильича и будут с ним говорить. Какой он? Тогда я еще ни разу не видел изображения Владимира Ильича: газеты не печатали никаких портретов,— только имя его шло по стране из края в край.
— Пойдем,— потянула меня Оля.— Ноги озябли... У нас в Севастополе никогда не было столько снега...
И опять брели по незнакомым улицам, останавливая встречных и расспрашивая, как пройти. Некоторые просто не отвечали, другие, озябшие так же, как мы, сердито огрызались и махали в сторону Арбата рукой.
Жил Алексей Жестяков в Мерзляковском переулке, в доме Шабалина, большом, шестиэтажном, кирпичном, довольно мрачном, давно не ремонтировавшемся здании. Я еще раз проверил по записке покойного капитана адрес, и мы вошли в подъезд. За черной проволочной сеткой мертво стыла железная коробка лифта, на ступеньках лестницы примерзли грязные комья давно не чищенного снега. Поднимались медленно, ожидая, что кто-нибудь попадется навстречу, чтобы еще раз спросить, но дом, казалось, вымер, словно мы были в городе, давно оставленном людьми. Некоторые двери были заколочены досками, из-под них выглядывали медные и эмалированные дощечки.
На четвертом этаже мы потоптатись перед обитой черной клеенкой дверью, отряхнули с валенок снег, нерешительно посматривая друг на друга.
«Инженер Алексей Иванович Жестяков» — было вырезано на латунной, позеленевшей от времени и невзгод дощечке с загнутым углом. Под этой дощечкой, точно маленький, разглядывающий нас глаз, белела костяная кнопка звонка. Мы раз за разом нажимали ее и ждали ответа, но в глубине квартиры все молчало. Звонили снова и снова. Не знаю, сколько еще времени толкались бы мы у немой, словно заколдованной двери, если бы не старушка, которая спускалась сверху с небольшими салазочками,— к ним были привязаны какие-то завернутые в полосатую шаль вещи. Она остановилась и, щурясь, долго разглядывала нас.
— Звоните? — спросила она с непонятным ехидством.
— Да.
— К инженеру?
— Ага.
— Ну, звоните, миленькие, звоните.
И, кряхтя, потащила со ступеньки на ступеньку свою ношу. И, только спустившись еще на два или три марша, прокричала, словно прокаркала снизу:
— Электрические-то звонки по всей Москве который год не работают! Звоните, миленькие, звоните!
Тогда я принялся стучать в дверь, сначала робко, чуть слышно, потом все громче и громче.
— А может быть, его и нет? — сказала Оля.— Может, он тоже умер?
Но как раз в этот момент совершенно бесшумно приоткрылась, а затем распахнулась дверь. На пороге появился взлохмаченный старик в наброшенной на плечи дорогой шубе, с очками в одной руке и с книгой в другой. Он надел очки,— в тоненькой золотой оправе они были почти невидимы на его худом лице, но именно они придавали ему странное, не от мира сего, выражение. Во всем его внешнем облике было что-то от Дон-Кихота.
— Обыск? Облава? — спросил он неожиданно молодым, звонким голосом, глядя на мою буденовку и шинель. Но тут увидел Олю, и что-то как бы дрогнуло и сместилось в его лице. Снял очки, торопливо протер их не первой свежести платком и снова водрузил на свой горбатый аристократический нос. В его лице почти не было сходства с покойным капитаном.— Ты кто? — спросил он Олю, наклоняясь к ней.
— Оля.
— Николкина?
— Да.
— А он где же? — Но, увидев слезы на глазах девочки, замахал руками.— Не говори, не говори, понимаю... Он — с тобой? — Алексей Иванович кивнул в мою сторону.
— Он привез меня...
— Ага! Сколько же лет я тебя не видел? Боже мой, да я же тебя никогда не видел! Только карточки... Ну, проходи в мою берлогу. И вы проходите. Только холодно, как на полюсе. Книгами топить не могу — не поднимается рука. А больше, увы, чем?.. Табуретки, стулья и кухонный шкаф — все принесено в жертву...
Квартира была большая, из трех или четырех комнат и кухни, и почти все комнаты были заставлены шкафами с книгами. В самой маленькой комнате, в кабинете, книги валялись повсюду: на подоконниках, на креслах, на полу в промерзшем, белом от инея углу, на столе. Чугунная печурка была центром и божеством этого арктического острова, на ней стоял никелированный кофейник. Согнутая коленом жестяная труба уходила в окно, покрытое толстым слоем льда.
Алексей Иванович подошел к письменному столу, где высились груды книг и лежали листы рукописи и чертежи, потыкал пальцем в чернильницу.
— Замерзло! Арктика. Ледниковый период.— И, повернувшись, пристально и добро всмотрелся в Олю.— Н-да! Ты, девочка, совсем как пергамент... Ну, вы пока не раздевайтесь. А я поищу в классических творениях то, что можно принести в жертву погибающей жизни... Садитесь, садитесь к печке, сейчас зажжем жертвенный огонь...
Он ушел в коридор, где тоже стояли шкафы с книгами, долго шуршал там листами, вздыхал и бормотал что-то, чего нельзя было разобрать. Вернувшись, со вздохом положил у печурки несколько книг и, не снимая шубы, присел возле. Каждую книгу перелистывал, словно прощался с ней, и приговаривал:
— Кощунство? Конечно, кощунство! Но если человечество выздоровеет от этой чумы, великого Льва русской литературы оно, вероятно, переиздаст еще раз. Так что прости, старик... И ты извини, великий насмешник1. Нужда... И не ради себя...
Потом Алексей Иванович принес из кухни несколько деревянных крашеных брусков — остатки шкафа.
— Все туда, все туда,— приговаривал он почти весело и все поглядывал и поглядывал на Олю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56