https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/luxus-123d-69846-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Не понимаю. Если бы не война — папа был бы жив. И ничего этого: ни теплушек, ни холода, ни «буржуек», ни плохого хлеба — ничего. Ты помнишь, Даня, когда мы ехали, на одной станции какие-то мертвые возле сарая лежали, много-много...
Вечером возвращался Алексей Иванович, довольный, почти счастливый, бормоча свое «гм-гм... бр-бр», раздевался, отогревался, целовал Олю.
— Ну, в какие страны нынче плавал Кораблик? Было ли ему тепло на Северном полюсе?
— Да, тепло.
Каждый раз он приносил из буфета, который открылся в «Электрострое», какую-нибудь еду и, сам худой и жалкий, скармливал ее Кораблику, а затем принимался ходить по комнате, возбужденно говоря.
— Боже мой! Боже мой! — однажды разволновался он.— Сколько заживо похороненных великолепных проектов, сколько труда! — Он остановился перед тахтой, где лежала Оля, и, жестикулируя, принялся кричать: — Шестнадцать лет работал Зергель над проектом плотины в Гибралтарском проливе! Шестнадцать лет! Плотина — тридцать километров длиной и триста пятьдесят метров высотой! И такую, оказывается, можно построить. Да, можно! Все подсчитано. Только строй!
— А зачем, дядя Алеша? — спросила Оля.
— Зачем? Да ведь это дало бы возможность соорудить гидростанцию мощностью в сто миллионов киловатт! Сто миллионов! Это залило бы светом всю Европу и половину Африки! Светом и теплом! Правда, уровень Средиземного моря понизился бы на двести метров. Такие города, как Неаполь, Марсель, Венеция, оказались бы далеко от берега. Но Венеции это спасло бы жизнь. Она уже сотни лет гниет и разваливается, и восстанавливать ее невозможно... Потом, такая плотина... Это освободило бы, обнажило больше полумиллиона квадратных километров самой плодороднейшей земли — поистине золотого морского дна! А ведь там два урожая в год!
— Так почему же не строят, дядя Алеша?
— А! — Жестяков с ожесточением махнул рукой.— Похоронили! А предложение повернуть реку Конго в озеро Чад! Там образовалось бы огромное море. И все кругом бы ожило! А проект Полло, похороненный на Четвертой энергетической конференции,— сбросить часть воды Средиземного моря в Каттарскую впадину в Ливийской пустыне!.. Или вот еще.— Он отошел к шкафу, вытащил географический атлас.— Вот смотрите сюда. Эти страны... Тунис, Алжир, Ливия... Часть их территорий лежит ниже уровня Средиземного моря. Если бы воду сбросить туда, на севере Сахары разлилось бы море в четверть миллиона квадратных километров! И пустыня бы ожила! А там земля дает три-четыре урожая в год! Человечество никогда не знало бы голода...
В тот вечер он казался почти одержимым, этот седой всклокоченный человек с загоревшимися, ожившими глазами...
И хотя тогда я много из сказанного им не представлял себе в полном объеме, я заражался его верой, его энтузиазмом, заражался и завидовал.
Когда я рассказал у Жестяковых о смерти Ферапонтыча, о его страшном ремесле и о его кошмарах, Оля долго смотрела на меня изумленными, полными страха глазами, а Алексей Иванович поморщился, словно ему сделали больно.
— Да, шаги судьбы... И вот знаете, Данил, я не раз об этом думал. Вот идешь по улице, или в очереди стоишь, или — в трамвае... и рядом с тобой люди. И ничего о них не знаешь. И, может, такие, как ваш Ферапонтыч, встречаются нам и мы даже разговариваем с ними и не знаем, что они вешали или стреляли — по двадцать пять целковых за голову... или сколько там ему платили? А ведь и он приходил домой, мыл руки и садился ужинать. И у него, видите ли, дети. И он их любит.— Остановившись, Алексей Иванович задумчиво почесал небритую щеку.— Значит, не вынесла черная душа?.. Только, Данил, зачем же все это Корабликам рассказывать? А? Жизнь у них только начинается...
— Больше не буду.— Я и в самом деле пожалел о том, что рассказал: такими испуганными, такими большими глазами смотрела на меня Оля.
— И ты и теперь там спишь, в его комнате? — спросила она.
— Нет. Там же окошко выбито. Холодно.
— А правда! Где же вы приклоняете свою главу? — спросил, снова останавливаясь, Алексей Иванович.— Соседство с такой особью даже в воспоминаниях вряд ли приятно.
— Сейчас ночую у соседа, у столяра.
— А ты, Даня...— начала Оля и замолчала, смутилась.
— Что, Кораблик? — спросил Алексей Иванович.
— Так... ничего.
— А я ведь знаю, что ты хотела сказать,— засмеялся и погрозил пальцем Жестяков.
— Что?
— Ты хотела сказать: «А ты, Данил, приходи к нам».
— И вовсе нет!
— «...а то мне скучно, видите ли...»
— Да ну вас, дядя Алеша! Всегда вы выдумаете! — Оля покраснела, на ее восковых щеках проступили розовые пятна румянца.
— А вы и правда, Данил, перебирались бы к нам,— уже серьезно и с просьбой предложил Алексей Иванович.— Объесть нас вы не сумеете, потому что у нас у самих есть нечего.
А спать будете на самом теплом местечке, рядом с этим чугунным божеством. А?
Это было заманчиво и приятно, тем более что теперь я не испытывал ни недоверия, ни неприязни к старому инженеру: он тоже приобщался к нашему делу, в нем с каждым днем сильнее разгорался тот творческий огонь, который растапливает любой лед и согревает сердца.
И было у меня еще одно соображение: вот-вот должен был вернуться из Питера Граббе; в те дни мне случайно попал под руку учебник французского языка, и я начал зубрить слова,— мне хотелось понимать хоть часть того, что Граббе говорит Алексею Ивановичу, хотелось понять, о чем они спорят. Но из этой затеи так ничего и не вышло: я сумел заучить всего несколько десятков слов, когда снова появился Краб.
Уже кончалась подготовка к съезду Советов, карта ГОЭЛРО была окончательно смонтирована, опробована и стояла теперь близко от сцены, прикрытая на всякий случай драным холстом, на котором была выписана безмятежная морская даль, розовая от закатного, распростертого над ней неба. Мы с Петровичем соорудили из фанеры и досок огромную фигуру красноармейца, поддевшего на штык извивающегося маленького Врангеля,— у него, как мне помнится, даже была сигара во рту. Соорудили мы и капиталиста в высоченном цилиндре и с толстым пузом, с денежным мешком в одной руке и с кандальными цепями, взятыми из бутафорской,— в другой. Эти фигуры, раскрашенные художниками, были выставлены на улицах и долго собирали вокруг себя толпу.
Помню вечер за несколько дней до открытия съезда
Алексей Иванович сидел за своим рабочим столом с логарифмической линейкой в руках и, бормоча «гм-гм... бр-бр», что-то старательно подсчитывал. Он теперь даже по ночам вскакивал со своего узенького деревянного диванчика возле двери, на котором спал. Непонятные слова то и дело срывались с его губ, мы с Олей только тихонько посмеивались над ним, над какими-то бьефами и гравитацией, над тальвегами и водосборными бассейнами: для нас это была китайская грамота.
Тихонько, стараясь не мешать ему, мы разговаривали. Я сел на край тахты, прикрыл Оле ноги, с них то и дело сползала шубенка. Портрет Юлии с задумчивой лаской смотрел на нас, отсветы пламени, ложившиеся на него из распахнутой печной дверцы, странно оживляли и красили ее лицо.
— Расскажи мне что-нибудь, Даня,— попросила Оля.— Так мне что-то скучно, так скучно!
И я опять рассказывал про свое детство, про разные мальчишеские шалости, про голубей, про то, как мы пугались в Ка-летинском парке привидения, а привидением оказался старенький сторож, который по ночам напяливал белый балахон и в таком виде бродил по берегу пруда, изображая привидение и отпугивая мальчишек.
— А мне вот как будто и вспомнить нечего,— вздохнула она.— Подружек не было, почему — и сама не знаю. И только и помню одно — море. И Хабибулину собаку. Ее Шайтаном звали. А она вовсе и не злая была. И меня любила...
18. ИСЧЕЗНУВШИЕ РЕЛИКВИИ
Следующий день был полон неожиданных и значительных событий. Мы с Петровичем пробыли в,театре до поздней ночи: кончались последние приготовления к съезду. Охрана съезда старательно обшаривала здание: еще не была забыта бомба с часовым механизмом — их тогда называли адскими машинами,— кем-то запрятанная в подвал театра накануне собрания партийного актива Москвы в прошлом году. Помнили и взрыв бомбы, брошенной эсером Донатом Черепановым в окно Московского комитета партии в Леонтьевском переулке, когда были убиты Владимир Михайлович Загорский и еще одиннадцать коммунистов: Игнатова, Волкова, Титов и другие товарищи — и тяжело ранено более пятидесяти человек. Контрреволюция жила тайной, скрытой от нас жизнью, но все еще жила, все еще приходилось самым тщательным образом беречь — прежде всего — жизнь Ленина.
Когда мы с Петровичем, возвращаясь, подходили к своему дому, меня удивило странное обстоятельство, которого я никогда не замечал раньше. На третьем этаже, на подоконнике выходившего на улицу окна, стояла зажженная керосиновая лампа, от ее тепла на стекле вытаял круг льда, и теперь лампа была хорошо видна. Кто поставил ее на окно? Зачем? Вспомнив расположение комнат в квартире Шустова, я понял, что горит лампа на окне его кабинетика, где я разговаривал с ним первый раз. Может быть, это условный знак? Кому? О чем?
Дворника вместо Ферапонтыча в нашем доме тогда не было. Немного обогревшись, я отпер его конуру, взял лопату и вышел на улицу. Весь тот день валил рыхлый сырой снег, к вечеру улицы Москвы стали совсем белыми. В снегу петляли протоптанные пешеходами дорожки. Не спеша я принялся очищать тротуар, а сам все посматривал на горевшую в окне третьего этажа лампу. Ее свет казался особенно ярким потому, что большинство окон было едва освещено — тускло серебрился на стеклах лед, и за ним, где-то в темной глубине жилья, бессильно, в четверть накала, мерцали электрические лампы.
«Странно,— думал я.— Если бы лампа стояла в комнате больной, это можно было бы объяснить тем, что положение жены Шустова стало серьезнее, тяжелее. Лампу могли поставить куда угодно и просто позабыть о ней, если жизни больной угрожала опасность, если она, скажем, умирала. Нет,— думалось мне,— неспроста врывается в зимнюю тьму неосвещенных улиц этот свет».
И предчувствие не обмануло. Примерно через полчаса я увидел на противоположной стороне улицы двух человек. Они медленно шли, перекидываясь какими-то неразличимыми словами, и остановились, закуривая, против нашего дома. Продолжая чистить снег, я наблюдал. Они постояли, оглядываясь во все стороны, потом неторопливо пошли дальше, до перекрестка, и там перебрались на нашу сторону улицы. Я чистил снег, словно и не видел их, а внутри у меня все дрожало от нетерпеливого ожидания.
Мои глаза уж привыкли к полумраку неосвещенных улиц, но, если бы не лежал в улицах только что выпавший снег, мне, пожалуй, было бы невозможно разглядеть этих ночных гостей. Один из них был в длинной кавалерийской шинели, такой же, как носил в ту пору Дзержинский, и в мерлушковой солдатской шапке, другой — в пальто с поднятым, закрывавшим лицо воротником, у этого второго под низко надвинутой шапкой настороженно поблескивали стекла очков или пенсне. Они поравнялись со мной и остановились.
— Бог на помощь, дружок,— сказал тот, что был в штатском,— снегу-то, снегу навалило. Не жалеет господь вашего брата, дворников.
Я выпрямился, вздохнул.
— Люди не жалеют, так чего же богу жалеть?! — как мог грубее и злее ответил я.— С голодухи ноги вовсе опухли, а тут скреби да скреби ее, проклятую. И когда это, к чертовой матери, кончится?!
— Ничего, дружок, все будет хорошо,— ласково отозвался челозек в пенсне.— Пойдем, однако.
И они исчезли в кромешной тьме нашего подъезда.
— Тьфу, черт! — выругался кто-то из них.
Я подошел, заглянул в дверь. Светя себе под ноги зажигалкой и держась за перила, гости поднимались по лестнице, обросшей грязными комками снега.
— Если Краб сегодня вернется...— долетело до меня, конца фразы я не расслышал: они повернули на следующий лестничный марш.
Когда наверху, в глубине дома, глухо стукнула дверь, я отошел от края тротуара и взглянул в окно. Через несколько минут лампу убрали,— значит, больше не ждут. Я решил покараулить, послушать, может, когда ночные гости будут уходить, удастся узнать что-нибудь. Я зашел на несколько минут к Петровичу, посидел, погрелся, потом снова вышел.
— И охота тебе, Данил? — искренне удивился столяр.— И так мы с тобой сегодня намаялись, сил нет. И завтра чуть свет идти надо... Сидел бы в тепле. Придет время — весна все сама уберет... Что, тебе больше всех надо?
— Уж скорее бы тепло,— вздохнула жена Петровича.
Но я все же ушел. Я то ходил по коридору или по улице возле входа, то стоял, прислонившись плечом к холодной стене, то залезал в облюбованное убежище — в темный и холодный, как погреб, закуток под лестницей. Так я провел часа два, не меньше. Но вот наверху послышался неясный шум...
Гости уходили так же осторожно, как пришли, посвечивая себе под ноги зажигалкой, и, видимо, были уверены, что на лестнице никого нет. Негромко переговаривались. До меня долетали непонятные фразы: «Гостевые билеты... А амнистия так и не применяется, так и сидят».
Мне хотелось проследить, куда они пойдут, и я долго крался за ними по безлюдным улицам, пока они не вышли на Тверскую. Здесь было людно, и я их внезапно потерял, вернее всего, они юркнули в какой-то подъезд, и я не заметил куда.
Огорченный этим до отчаяния, я побежал было домой, но потом вспомнил, что вот-вот должен вернуться из Питера Граббе, а вернется он, вероятнее всего, к Жестяковым — у него в Москве как будто нет более надежного пристанища. И я побежал к ним.
Оля уже спала, Жестяков работал за своим столом, что-то высчитывал и чертил, заглядывая в разложенные по столу книги, в справочники и чертежи.
— А, воин! — немного удивился он.— Конечно, ночуйте... Гм-гм...
Уже около полуночи в дверь негромко, но настойчиво постучали.
— Однако? — удивился, подняв палец, Алексей Иванович и пошел открывать.
Лязгнули запоры, и почти тотчас же послышался взволнованный голос Граббе. Я не удержался, подошел к двери, выглянул.
Алексей Иванович стоял со свечой в руке, а Граббе поспешно запирал на все запоры дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я